Если позволить продавцам пищевых продуктов вызывать у покупателей чувство голода, то что тогда помешает полиции принуждать граждан к повиновению, а правительствам –
вызывать благодарность одним лишь запахом? Чем это закончится?»
Код Дельфи. Начать здесь.
Я любила дождь. Если я о чем-нибудь и тоскую после того, как столь долго жила в своем подземном доме, так это по капелькам дождя, стекающим по коже.
И еще о молниях, этих ярких прорехах в небе, когда материальная вселенная словно на мгновение разрывается, выпуская трансцендентный свет вечности. И если есть о чем сожалеть из-за того, какой я стала, то лишь о том, что мне никогда уже не увидеть величественного лица Бога, выглядывающего из трещины во вселенной.
Мое имя Мартина Дерубен. Я больше не могу вести свой дневник обычными методами (потом объясню, почему), поэтому я субвокализирую эти записи в… в ничто, насколько мне известно… в надежде, что когда-нибудь как-нибудь я сумею их извлечь и восстановить. Я не имею представления о том, какого рода система лежит в основе Сети Иноземья и о размерах ее памяти. Вполне может оказаться, что мои слова действительно окажутся утраченными навсегда, как если бы я просто выкрикнула их ветру. Но я столько лет соблюдала однажды заведенный ритуал подведения итогов и саморефлексии, что теперь уже не могу остановиться.
Возможно, кто-нибудь и когда-нибудь выдернет мои слова из матрицы этого мира, через много лет, когда все, что меня сейчас заботит и пугает; уже давно станет историей. Что ты подумаешь, человек из будущего? Поймешь ли ты вообще мои слова? Ты не знаешь меня. И вообще, хотя я веду дневник всю свою взрослую жизнь, иногда даже я ловлю себя на том, что прислушиваюсь к мыслям незнакомца.
В таком случае, говорю ли я для будущего или, подобно всем безумным женщинам в истории, лишь бормочу что-то себе под нос, одинокая в огромном личном мраке?
Ответа, разумеется, нет.
Были времена, когда я по нескольку дней ничего не записывала в дневник (даже по нескольку недель, во время болезни), но никогда еще пустое время не содержало столь разительных перемен, как те, которые я пережила с тех пор, как в последний раз высказывала свои мысли. Не знаю, с чего начать. Просто не знаю. Все теперь другое.
В каком-то смысле просто замечательно, что я вообще смогла взяться за продолжение дневника. Некоторое время я опасалась, что уже не смогу снова логически мыслить, но по мере того как в этом месте текли дни (или иллюзия дней), я обнаруживала, что мне становится легче переносить ошеломляющий поток информации, который и есть Иноземье – или, как его назвали создатели, проект Грааль. Мои физические способности тоже несколько улучшились, но я все еще по-детски неуклюжа и смущена окружающим меня миром, и почти столь же беспомощна, как двадцать восемь лет назад, когда я впервые утратила зрение. То было ужасное время, и я поклялась, что никогда больше не буду настолько беспомощна. Но Бог, похоже, любит держать все козыри у себя. Не могу сказать, что одобряю его чувство юмора.
Однако я уже давно не ребенок. Тогда я плакала, рыдала каждую ночь и умоляла Его вернуть мне зрение – вернуть мир, который, мне казалось, я потеряла. Он не помог мне, как и мои раздраженные родители-неудачники. Помочь мне было не в их силах. Но я до сих пор не знаю, по силам ли это было Ему.
Странно после стольких лет думать об отце и матери. Еще более странно думать, что они все еще живы и в этот момент находятся, возможно, менее чем в ста километрах от моего физического тела. Расстояние между нами уже было очень велико еще до того, как я попала в это непостижимое Иноземье – вымышленную вселенную, игрушку детей-чудовищ.
Родители не желали мне зла. Можно подвести и худший итог чьей-то жизни, но мне от этого не легче. Они любили меня (не сомневаюсь, что они и сейчас меня любят, и мой разрыв с ними, вероятно, причиняет им сильную боль), но они не защитили меня. А такое трудно простить, особенно если ущерб столь велик.
Моя мать Женевьева и отец Марк были инженерами. Ни она, ни он не умели ладить с людьми, им было уютнее среди определенности чисел и схем. Они отыскали друг друга, как два робких лесных существа, распознали общность взгляда на мир и решили прятаться от темноты вместе. Но от темноты нельзя спрятаться – чем больше света, тем больше теней он создает. Я хорошо это помню по тем временам, когда для меня еще существовал свет.
Мы почти не бывали на людях. Помню, как каждый вечер мы сидели перед стенным экраном и смотрели очередное научно-фантастическое шоу, которые они так любили. И всегда линейные драмы – интерактивные шоу отца и маму не интересовали. Интерактивности им было достаточно на работе, друг с другом и немного со мной. Этих обязательств вполне хватало для мира за пределами их голов. Пока мерцал стенной экран, я возилась с книжками-раскрасками, или читала, или что-то мастерила из конструктора, а родители сидели на пухлой кушетке позади меня, покуривая гашиш – «осмотрительно», как они это однажды назвали – и болтая друг с другом о какой-нибудь дурацкой научной ошибке или логическом ляпе в сюжете любимых шоу. Если показывали шоу, которое они уже видели, то ляп обсуждался столь же восторженно и подробно, как и в первый раз, когда они его заметили. Иногда мне хотелось заорать, чтобы они заткнулись и перестали нести чепуху.
Оба, разумеется, работали дома, а с коллегами общались в основном по Сети. Несомненно, эта возможность стала для них одним из самых важных моментов при выборе профессии. Если бы не необходимость ходить в школу, я могла бы вообще не выходить из дома.
Отсутствие у родителей связей с внешним миром, выражавшееся поначалу в поразительном отсутствии интереса к нему, с годами начало усугубляться. Особенно у матери, которая стала все больше опасаться тех часов, когда я выпадала из поля ее зрения, словно дочь была отчаянной девочкой-космонавтом, покинувшей безопасный дом-звездолет, а тихие улочки пригорода Тулузы – полным чудовищ инопланетным ландшафтом. И она хотела снова видеть меня на борту немедленно после окончания занятий в школе. Если бы действительно существовало такое фантастическое устройство, как машина для телепортации, чтобы мгновенно доставить меня из классной комнаты в нашу гостиную, то к тому времени, когда мне исполнилось семь лет, мать обязательно бы ее купила, сколько бы та ни стоила.
Во времена моего раннего детства, когда и отец, и мать работали, они, возможно, и смогли бы себе позволить такую машинку, если бы ее изобрели к тому времени… но потом все у них пошло под откос. Легкомысленная жизнерадостность отца была маской, скрывающей потрясающую беспомощность перед любыми затруднениями. Один неприятный администратор, нанятый на вышестоящую должность, постепенно вытеснил отца из компании, которую тот помогал основать, и он был вынужден пойти на низкооплачиваемую работу. А в том, что работу потеряла и мать, ее вины не было (просто компания потеряла контракт с Европейским космическим агентством, и весь отдел ликвидировали), но выйти на улицу и поискать новую работу оказалось для нее делом почти невозможным. Она выдумывала предлоги, чтобы остаться дома, и все больше времени проводила в Сети. Родители очень ценили свой дом в тихом пригороде, но через несколько месяцев он стал для них слишком дорог. Их споры после очередного косяка иногда становились напряженными и обвинительными. Они продали свою дорогую процессорную станцию другу и заменили ее дешевой подержанной моделью, собранной где-то в Западной Африке. В семье перестали покупать новые вещи. Питаться мы тоже стали плохо – мать варила суп огромными кастрюлями, ворча при этом как принцесса, вынужденная работать за кухарку. Даже сейчас запах варящихся овощей ассоциируется у меня с несчастьями и тихой ненавистью.
Мне было восемь лет, когда для матери нашелся вариант работы; я уже понимала, что дома что-то неладно, но не имела ни малейшей возможности что-либо изменить. Друг отца предложил ей участие в проекте одной исследовательской компании. Мать это не заинтересовало (думаю, в тот момент из дома ее мог выгнать разве что очень сильный пожар, хотя я даже в этом не уверена), но отец решил попытать счастья, возможно рассчитывая на сверхурочную работу в этой компании.
Его надежды не оправдались, хотя он и прошел несколько собеседований, а одного из руководителей проекта, как выяснилось, очень хорошо знал. Эта женщина (я искренне полагаю, что она хотела оказать отцу услугу) сообщила ему, что, хотя инженеры им сейчас пока не нужны, зато требуются испытуемые для конкретного проекта, а компания, финансирующая исследование, платит очень хорошо.
Отец вызвался добровольцем. Женщина сообщила, что он не подходит под их требования, но, судя по данным, которые указаны в заявлении, его восьмилетняя дочь подойдет. То был эксперимент по развитию чувственного восприятия, финансируемый «Клинзор груп» – швейцарскими специалистами по медицинским технологиям. Интересует ли его такая возможность?
Надо отдать ему должное: мой отец Марк не согласился немедленно, хотя предложенная сумма почти равнялась его тогдашней годовой зарплате. Домой он вернулся в смятении. Они с матерью весь вечер перешептывались под мерцание экрана, а потом спорили и громче, уложив меня спать. Позднее я узнала, что, хотя никто из них не был твердо за или против, нарастающее несогласие, вызванное этим предложением, подвело их к грани развода ближе чем что бы то ни было за все годы брака. Как это для них типично – несмотря на то, что этот спор стал самым серьезным за их жизнь, – они сами не знали, чего хотели.
Три вечера спустя, после нескольких самоуспокоительных звонков в псевдонаучную организацию, оплачивающую исследование (тут я не преувеличиваю и никого не оскорбляю, потому что в наши дни лишь считанные университеты не продали душу корпоративным спонсорам), родители убедили себя, что все будет хорошо. Полагаю, что, следуя своей странной логике, они даже начали верить, что этот эксперимент сможет дать что-то и лично мне, нечто большее, чем просто деньги для семьи; что во время испытаний проявится какая-то моя скрытая способность и я докажу, что я еще более исключительный ребенок, чем они обо мне думают.
В одном родители оказались правы: этот эксперимент навсегда изменил мою жизнь.
Помню, как мать вошла в детскую комнату. Я рано ушла от них и улеглась в кровать с книгой, потому что странные, почти… сомнамбулические, вот правильное слово – сомнамбулические споры предшествующих дней сделали меня нервной, и когда мать вошла, я взглянула на нее виновато, словно застигнутая за чем-то скверным. Ее истрепанный свитер пропах гашишем – запах напоминал растворитель для краски. Она была слегка одурманенной, как это нередко случалось по вечерам к этому часу, и на мгновение, пока она пыталась подыскать слова, чтобы сообщить мне новость, медленность и невразумительность ее речи напугали меня. Мать показалась мне не совсем человеком, а животным или кем-то вроде инопланетянина из сетевых шоу, ставших фоном всего моего детства.
По мере того как она объясняла родительское решение, мне становилось все более страшно. Мать сказала, что некоторое время мне придется побыть одной и помочь кое-каким, людям в эксперименте. Очень милые люди – незнакомцы, вот что она на самом деле имела в виду – обо мне позаботятся. Я помогу семье, и это будет очень интересно. А когда я вернусь, все мальчики и девочки в школе станут мне завидовать.
Ну как женщина, даже настолько эгоцентричная, как моя мать, не могла догадаться, что от таких слов я приду в ужас? Я проплакала всю ночь и несколько следующих дней. А родители повели себя так, будто я всего-навсего боюсь ехать в летний лагерь или первый раз идти в школу, и заявили, что я поднимаю шум из-за ерунды, но даже они, наверное, осознали, что ведут себя не совсем по-родительски. Поэтому каждый вечер папа и мама кормили меня моими любимыми десертами и две недели не курили гашиш, чтобы на сэкономленные деньги купить дочери новую одежду.
В тот день, когда началась поездка в институт, на мне были новое пальто и платье. Лишь отец полетел вместе со мной в Цюрих – к тому времени мать уже не смогла бы даже бросить письмо в почтовый ящик на углу, не затратив несколько часов на подготовку к такому подвигу. Когда мы приземлились (в настолько серый день, что я во все последующие годы мрака не смогла забыть этот тусклый металлический оттенок неба), я была уверена, что отец намеревается бросить меня, как оставил своих детей в лесу отец Ханзель и Гретель. Люди из института Песталоцци встретили меня в большой черной машине – именно такой, в какие маленьким девочкам категорически запрещают садиться. Все выглядело очень секретным и зловещим. То немногое, что я успела увидеть в Швейцарии по дороге в институт, меня напугало – дома оказались какими-то странными, а землю уже покрывал снег, хотя в Тулузе еще стояло приятное тепло. Когда мы приехали в комплекс низких зданий, окруженный садами, которые наверняка смотрелись менее мрачно в более приветливое время года, отца спросили, не хочет ли он провести со мной первую ночь до начала эксперимента. А у него уже лежал в кармане билет на вечерний рейс – папу больше заботило, что мать осталась одна, чем то, что дочь остается здесь. Я расплакалась и не поцеловала его на прощание.
Странно, странно… все это было так странно. Потом я спросила родителей… нет, потребовала, чтобы они ответили, как они могли вот так отвезти в другую страну маленькую девочку. Они смогли лишь ответить, что в то время эта идея казалась им хорошей.
– Ну кто мог подумать, что такое произойдет, милая? – вот что сказала мать.
Действительно, кто? Наверное, тот, кто не ограничивал свое поле зрение экраном на стене гостиной.
О, как меня это бесит даже сейчас!
По-своему сотрудники института Песталоцци были очень добры. Они работали со многими детьми, а швейцарцы любят своих сыновей и дочерей не меньше, чем другие люди. В институте было несколько советников, чья работа заключалась лишь в том, чтобы подопытным (а почти вся работа института заключалась в исследовании детского развития) было там комфортно. Помню, что миссис Фюрстнер оказалась ко мне особенно добра. Она была не старше моей матери и, наверное, до сих пор живет в том же Цюрихе. Полагаю, сейчас уже можно сказать, что в институте она больше не работает.
Мне дали несколько дней привыкнуть к тому, что я не дома. Жила я в общей спальне со многими другими детьми, некоторые из них говорили по-французски, так что я не была одинока в обычном смысле этого слова. Нас хорошо кормили, давали много игрушек и игр. Я смотрела научно-фантастические программы по Сети, хотя без родительских комментариев они казались удивительно скучными.
Наконец миссис Фюрстнер познакомила меня с доктором Бек, золотоволосой женщиной, показавшейся мне прелестной, как сказочная принцесса. Пока доктор мелодичным и терпеливым голосом объясняла, что меня попросят сделать, мне все труднее верилось, что со мной случится что-то плохое. Такая красивая женщина никогда не попытается причинить зло. И даже если произойдет какая-нибудь ошибка, я знала, что миссис Фюрстнер не допустит, чтобы мне это навредило. Понимаете, я всегда была защищена (хотя и не во всем наиболее важном, как я потом поняла), и теперь эти добрые женщины заверяли меня, что ничего не изменится как минимум в этом смысле.
Мне предстояло участвовать в эксперименте по ограничению сенсорного восприятия. До сих пор точно не знаю, что институт надеялся узнать из этих опытов. На слушании они заявили, что им поручили исследовать базовые биологические ритмы, а также установить, как факторы окружающей среды влияют на обучение и развитие. Какую пользу это могло принести медицинской и фармацевтической многонациональной компании вроде «Клинзор груп», так и осталось неясным, но у «Клинзор» имелись огромный исследовательский бюджет и многочисленные интересы – институт Песталоцци был лишь одним из научных учреждений, кормившихся от их щедрот.
Доктор Бек объяснила, что мне придется провести что-то вроде необычных каникул. Я останусь одна в очень темной и очень тихой комнате – вроде моей комнаты дома, но только с туалетом. Там будет много игрушек и игр, чтобы мне было чем заняться, но играть мне придется в темноте. Но я не буду совсем одна, объяснила доктор, потому что она и миссис Фюрстнер будут меня слушать. Я в любое время смогу их позвать, и они со мной поговорят. В темноте мне нужно будет провести всего несколько дней, а когда все кончится, я получу столько пирожных и мороженого, сколько смогу съесть, и любую игрушку, какую только пожелаю.
И моим родителям, как она удосужилась сказать, заплатят.
Как-то глупо говорить об этом сейчас (какая теперь разница?), но в детстве я не очень-то боялась темноты. Фактически если бы я писала рассказ, то начала бы его такой фразой: «В детстве я никогда не боялась темноты». Конечно, если бы я знала, что всю оставшуюся жизнь проведу в темноте, то от эксперимента наверняка отказалась бы.
Большая часть информации, которую институт Песталоцци получил от меня и других детей во время экспериментов, оказалась по сути излишней. То есть она лишь подтвердила то, что уже стало известно после экспериментов на взрослых, проводивших долгое время под землей, в пещерах или темных камерах. Дети почти не отличались от взрослых – в целом они лучше адаптировались, хотя подобные переживания могли отрицательно сказаться на их долгосрочном развитии, – но такие очевидные открытия выглядят очень скромным результатом столь дорогостоящей программы. Годы спустя, когда мне удалось прочесть показания исследователей компании, приложенные к материалам судебного иска, я пришла в ярость, увидев, как мало знаний принесла утрата моего счастья.
Поначалу, как и говорила доктор Бек, все было очень просто. Я ела, играла и проводила дни в темноте. Я спала в полной темноте и просыпалась все в той же темной пустоте – часто от голоса кого-то из исследователей. Я стала полагаться на эти голоса и даже через некоторое время видеть их. Для меня они обладали цветом и формой – мне нелегко такое объяснить, как не могу я сейчас объяснить и своим спутникам, насколько мое восприятие этого искусственного мира отличается от их восприятия. Полагаю, тогда я впервые узнала, что такое синестезия, вызванная ограничением сенсорной информации.
Игры и упражнения сперва были простыми: загадки по распознаванию звуков, проверки моего чувства времени и памяти, физические действия для уточнения того, как темнота влияет на чувство равновесия и общую координацию. Не сомневаюсь, что исследовалось также и все, что я ела, пила и выделяла.
Вскоре я начала утрачивать ощущение времени. Я засыпала, когда уставала, и, если меня не будили ученые, могла проспать часов двенадцать или больше – или, вполне возможно, минут сорок пять. И, что неудивительно, я просыпалась, понятия не имея о том, сколько проспала. Само по себе это меня не тревожило, ведь лишь с возрастом мы познаем страх утраты контроля над временем, зато пугало другое. Я скучала по родителям, даже таким, какими они были. А еще, сама того не понимая, я начала бояться, что никогда больше не увижу свет.
Разумеется, этот страх оказался пророческим.
Время от времени доктор Бек позволяла мне разговаривать с кем-нибудь из других детей по голосовому каналу экрана с отключенным изображением. Некоторые, как и я, тоже были изолированы в темноте, другие жили при свете. Не знаю, что они узнали из наших разговоров – ведь мы, в конце концов, были всего лишь детьми, а дети, хотя и играют вместе, не очень-то склонны к пространным обсуждениям. Но один ребенок был иным. Когда я впервые услышала его голос, он меня напугал. Голос был глуховат и как-то покрякивал – моему мысленному взору он представлялся твердым и угловатым, как старинная механическая игрушка, – а такого акцента я никогда прежде не слышала. Задним числом могу сказать, что этот тембр был синтезирован, но в то время я создавала весьма устрашающие мысленные образы человека или существа с подобным голосом.
Странный голос спросил, как меня зовут, но своего имени не назвал. Он казался нерешительным, а фразы разделялись долгими паузами. Сейчас мне все это кажется странным, и я гадаю, не могла ли я разговаривать с каким-то искусственным разумом или с ребенком, страдающим аутизмом, которому современные технологии помогли хоть как-то общаться, но в то время, насколько я помню, новый товарищ, который так медленно и так странно говорил, одновременно восхищал меня и приводил в отчаяние.
Он сказал, что одинок. Как и я, он пребывал в темноте или как минимум не мог видеть – он никогда не говорил о зрении, если не считать метафор. Он не знал, где находится, но хотел оттуда выйти – он часто это повторял.
В первый раз этот новый товарищ был со мной всего несколько минут, но потом мы разговаривали дольше. Я научила его нескольким чисто звуковым играм, которые освоила, общаясь с учеными, пела ему песенки и колыбельные, которые знала. Некоторые вещи он понимал на удивление медленно, а другие настолько быстро, что это меня тревожило – иногда создавалось впечатление, будто он сидит рядом со мной в полном мраке и каким-то образом наблюдает за всеми моими действиями.
Во время пятого или шестого «визита», как их называла доктор Бек, он сказал, что я его друг. Трудно представить другое признание, от которого так замирает сердце, и оно останется со мной навсегда.
Я потратила немало дней своей взрослой жизни, пытаясь отыскать того заброшенного ребенка; перекопала институтские архивы, отслеживая всех, кто имел хоть какое-то отношение к экспериментам, но безуспешно. Теперь я гадаю, был ли это вообще ребенок? Или же мы, возможно, были субъектами теста Тьюринга определенного рода? Тренировочной площадкой для программы, которая когда-нибудь будет легко обманывать взрослых, но в то время могла лишь поддерживать разговор с восьмилетними детьми, да и то не очень хорошо?
В любом случае больше я с ним не говорила. Потому что произошло кое-что еще.
Я пробыла в темноте много дней – более трех недель. Ученые института были готовы завершить мою часть эксперимента уже через двое суток. Поэтому мне выдали особенно сложный и обстоятельный набор окончательных диагностических тестов, доставленный миссис Фюрстнер с псевдоматеринской нежностью. И тут произошла авария.
Имеющиеся в деле показания непонятны, потому что работники института так и не установили точную причину неисправностей, но что-то серьезно испортилось в сложной системе жизнеобеспечения здания. Для меня это проявилось в том, что сперва на половине фразы оборвался мягкий и очаровывающий голос миссис Фюрстнер. Внезапно смолкло и гудение кондиционеров, ставшее постоянной частью моего окружения, оставив после себя тишину, от которой у меня даже заболели уши. Пропало все. Буквально все. Исчезли дружественные звуки, делавшие темноту менее бесконечной.
Через несколько минут я начала ощущать страх. Наверное, произошло ограбление, подумалось мне, и плохие люди увели доктора Бек и всех остальных. А может, на свободу вырвалось какое-то огромное чудовище и всех их убило, а теперь бродит по коридорам, отыскивая меня. Я бросилась к толстой звуконепроницаемой двери своей каморки, но, разумеется, без электричества замок заклинило. Я не смогла даже поднять дверцу стенной ниши, через которую доставляли еду. Охваченная ужасом, я завопила и стала звать доктора Бек и миссис Фюрстнер, но никто не пришел и не отозвался. Тьма стала пугать меня так, как не пугала все эти дни; она стала осязаемой, густой и липкой. Мне казалось, что она вот-вот начнет смешиваться с дыханием, давить, пока у меня не перехватит горло, пока я не начну вдыхать ее как человек, утопающий в море чернил. А вокруг по-прежнему ничего – ни шума, ни голосов. Тихо, как в могиле.
Теперь я знаю из показаний, что инженерам института понадобилось почти четыре часа, чтобы запустить систему. Малышке Мартине, позабытому во мраке ребенку, они могли показаться четырьмя годами.
А затем, уже в конце, когда мой разум балансировал на краю бездны, готовый в любой момент рухнуть в нее и подвергнуться распаду, еще более необратимому и полному, чем всего лишь слепота, ко мне кто-то присоединился.
Внезапно и без предупреждения я уже была не одна. Я ощущала кого-то рядом с собой, делящего мрак со мной, но ужас так и не сменился облегчением. Этот кто-то, кем бы и чем бы оно ни было, наполнил пустоту в моей каморке самым страшным и неописуемым одиночеством. Слышала ли я, как плакал ребенок? Слышала ли я вообще что-нибудь? Не знаю. Сейчас я ничего не знаю, а в тот момент, наверное, вообще была безумной. Но я ощутила, как что-то вошло и село рядом со мной, как оно горько заплакало в непроницаемом мраке – некое присутствие, которое было пустым, холодным и абсолютно одиноким. Самое кошмарное, что мне довелось пережить в жизни. От ужаса я онемела и оцепенела.
И тут вспыхнул свет.
Странно, как разные мелочи влияют на жизнь. Оказаться на перекрестке сразу после того, как сменился свет в светофоре, вернуться за бумажником и опоздать из-за этого на самолет, шагнуть под предательский свет уличного фонаря, когда туда же посмотрел незнакомец – мелкие случайности, которые могут изменить все. Видимо, судьбе показалось недостаточным преподнести мне лишь отказ институтской системы жизнеобеспечения, полный и непостижимый. Вдобавок одна из программ инфраструктуры содержала ошибку (несколько цифр оказались не на своем месте), и локальные системы трех комнат в моем крыле не прошли должных процедур при запуске. Поэтому когда институтская система ожила и включилось электричество, то вместо тусклого переходного света, поначалу лишь чуть ярче серпика луны на ночном небе, яркость которого медленно увеличивалась, в этих трех комнатах полыхнули тысячеваттные сверхновые аварийные лампы. Две комнаты из этих трех были пусты – одну несколько недель не использовали, а обитателя другой, заболевшего ветрянкой, за два дня до этого уложили в институтский изолятор. И я оказалась единственной, увидевшей, как вспыхнули аварийные лампы – подобно пылающему взору господнему. То есть увидела лишь на мгновение – это было последнее, что я вообще увидела.
Причина моей слепоты не физическая, так в один голос твердили все специалисты. Да, травма была серьезная, но она не должна была привести к катастрофическим последствиям. Оптическому нерву не было причинено необратимое повреждение, а исследования показали, что я и на самом деле «вижу» – то есть та часть моего мозга, которая обрабатывает изображения, до сих пор работает и реагирует на раздражители. Но я, разумеется, не вижу, что бы там ни показывали любые исследования.
Есть такой устаревший термин «истерическая слепота» – еще один способ сказать, что я могу видеть, если захочу. Если это и правда, то лишь абстрактная. Если бы я могла видеть, просто пожелав этого, то не провела бы все свои последующие годы во мраке, и разве можно усомниться в том, что это не так? Но то ослепительное мгновение стерло из моего разума все воспоминания о том, что значит видеть, загнало меня в вечный мрак и в один миг создало ту женщину, какая я есть сейчас – столь же несомненно, как Саул обрел свою новую сущность по дороге в Дамаск.
С тех пор я живу во мраке.
Судебный процесс тянулся долго, почти три года, но я мало что о нем помню. Меня зашвырнуло в другой мир столь же верно, как если бы меня заколдовали, и я потеряла все. Прошло немало времени, прежде чем я начала создавать новый мир, в котором могла жить. Родители получили компенсацию в несколько миллионов кредитов от «Клинзора» и института Песталоцци и почти половину этой суммы отложили для меня. На эти деньги я училась в нескольких спецшколах, а когда стала взрослой, купила на них аппаратуру, дом и уединение. В каком-то смысле я купила на них и удаленность от родителей – больше мне от них ничего не требовалось.
Мне еще есть что добавить, но время утекает очень быстро. Не знаю, как долго я просидела, нашептывая себе под нос, но чувствую, что в этом странном месте уже восходит солнце. Можно сказать, что здесь я начала все сначала, подобно тому как начала этот новый дневник, надиктовывая его в пустоту и лелея лишь слабенькую надежду, что когда-нибудь смогу эти записи восстановить. Кажется, английский поэт Китс назвал себя человеком, «чье имя написано на воде». Тогда я стану Мартиной Дерубен, слепой ведьмой нового мира, и напишу свое имя на воздухе.
Меня кто-то зовет. Я должна идти.
Код Дельфи. Закончить здесь.
То была мелодичная последовательность гармоничных тонов, которая породила фрактальные субпоследовательности еще до того, как повторилась главная тема. Субпоследовательности породили собственные второстепенные узоры, создавая их слой за слоем, пока через некоторое время весь мир не превратился в паутину звуков – настолько сложную, что стало невозможно выделить из них даже один тон, не говоря уже о последовательностях. Через некоторое время он стал одной нотой с миллионами гармоник внутри, превратился в струящийся, мерцающий и резонирующий фа-диез – вероятно, в звук начала вселенной.
Под эту музыку Дред размышлял. Если не считать охоты и периодических выбросов адреналина, то был его единственный наркотик. Он пользовался им не без разбору, с голодной жадностью – подобно «заряднику», всаживающему в мозги скачанный по Сети с черного рынка заряд 2black, – а скорее с размеренной неторопливостью врача-наркомана, вкалывающего себе перед работой дозу чистого фармацевтического героина. Он разделался со всеми запланированными на сегодня делами, повесил на все линии связи цифровой эквивалент таблички «Не беспокоить», и теперь лежал на ковре в своем офисе в Картахене, сунув под голову подушку и поставив рядом пластиковую бутылку с очищенной водой, и вслушивался в музыку сфер.
По мере того как единый тон становился все более гладким и менее сложным (потому что, как ни парадоксально, итерации нарастали экспоненциально), он стал ощущать, как поднимается над своим телом и воспаряет все выше, в пустое серебристое пространство, куда Дред так стремился. Он был Дредом, но одновременно и Джонни Вулгару, и еще кем-то, зловеще близким к Посланнику Смерти – но гораздо большим. Он был всеми этими сущностями одновременно, выросший до размеров звездной системы… пустой, наполненной мраком и в то же время заряженной светом.