— Ну подумать только — мы совсем одни-одинешеньки! Никогда бы не поверила, что такое может приключиться, а ты? Но я ведь правду говорила… хотя я терпеть не могу Бетти. Я вообще всех ненавижу, кроме тебя, конечно, как я могу тебя ненавидеть, я ведь тебя так люблю. Ты ведь не уйдешь от меня? Вот снова почти совсем темно, а я ненавижу, когда темно. Ты и не знаешь, на что была похожа темнота, пока ты еще не пришла ко мне. Почему с нами такое сталось? Я же ничего такого не делала. Не делала. Да говорю же, совсем, совсем ничего не делала.
Последнее слово жалобным всхлипом взметнулось в ночи, словно (как в старых преданиях) ослабли узы, и стенающий призрак бежал, с криком, таким же тонким, как разреженный пар его существования, сквозь безучастный воздух мрачного мира, где единственное его оправдание одновременно являлось и худшим из его обвинений. Стон прозвучал так пронзительно и высоко, что Лестер показалось, будто и сама Эвелин вот-вот распадется и исчезнет, но этого не случилось. Пальцы по-прежнему держали ее запястье, а Эвелин по-прежнему сидела рядом, хныча и причитая, боясь даже заплакать погромче.
— Я ничего не делала, ничего. Совсем, совсем ничего не делала.
Что же они могли сделать теперь? Если ни она сама, ни Эвелин никогда ничего не делали, то что бы они могли, что бы они сумели сделать теперь, когда вокруг них не осталось никого? Когда они оказались заключены в оболочку Города и сами — не больше, чем оболочки, и хорошо, если хоть настоящие оболочки? Когда им остались лишь смутные воспоминания и муки совести, горшие, чем память? Это было невыносимо. Словно подхваченная древним порывом ярости, Лестер вскочила на ноги. Тело вскочило или только оболочка — но это движение высвободило ее руку из чужой ладони. Она шагнула в сторону. Лучше бродить одной, чем сидеть в такой компании; но не успела она сделать второго шага, как Эвелин опять завела: «О, не уходи! не уходи!» Лестер показалось, что она снова отталкивает Ричарда. Она приостановилась и обернулась. Гнев пополам с жалостью, страх, презрение, нежность — все смешалось в ее взгляде. Она увидела Эвелин, Эвелин вместо Ричарда. Она смогла только воскликнуть:
Этим незначащим восклицанием они с Ричардом имели обыкновение бросаться направо и налево, не придавая ему особого значения. Если гнев или обида были нешуточные, к их услугам существовали и черти, и соответствующие представители животного царства. Она никогда не думала, что в этом может заключаться какой-то смысл. Но здесь, в темных сумерках молчащего парка, каждое слово казалось значимым, каждое соответствовало своему смыслу; эта новая любопытная точность речи висела в воздухе, как звучание незнакомого языка, словно она поклялась на испанском или на пушту, и клятва обрела силу заклятия. Однако ничего не произошло; никто не появился; даже легчайший шелест не потревожил ночи, просто на миг ей показалось, что кто-то должен прийти — нет, даже не так. Такое мимолетное ощущение возникает, когда прислушаешься — не пошел ли дождь. Лестер вдруг стала странной сама себе, слова и интонации звучали незнакомо. В чужой стране говорила она на чужом языке, она говорила и не знала значения сказанного. Гортань, губы следовали привычными путями, но значения привычных слов оказывались совершенно иными. Она не понимала, чем пользуется.
«Я ничего не делала… О боже мой!» — так они говорили, и звуки преобразовывались в слова могучего и точного доисторического языка. Губы шевелились, произнося слова Адама, и Сета, и Ноя, только смутно осознавая их значение. Она снова в отчаянии воскликнула: «Ричард!» — и узнала слово. Только это слово и было общим для нее и для Города. Пока она говорила, она почти видела его лицо, видела, как он произносит что-то, и думала, что понимает смысл сказанного, потому что само его лицо было частью этого смысла, как бывало всегда, и она жила в этом смысле — любила, желала, корила его. Что-то понятное и огромное мелькнуло и исчезло. Она помолчала, потом повернулась и сказала, куда ласковее, чем раньше:
— Эвелин, давай-ка сделаем что-нибудь.
— Но я ничего не делала, — снова зарыдала Эвелин.
Точный смысл сказанного звенел вокруг, и Лестер ответила именно ему.
— Знаю, — сказала она, — я и сама делала не слишком много.
Шесть месяцев она вела их с Ричардом дом и теперь могла опереться на свою простую работу; ссоры и пререкания ничего не значили; да если бы даже не эти полгода, все равно ничего бы не изменилось. Она подняла голову; это было так же несомненно, как звезды, светившие теперь у нее над головой. Во второй раз она почувствовала — в отличие от Эвелин — что ее прошлое с ней. Оно вернулось впервые ощущением призрачного такси в парке, а теперь стало еще сильнее и определеннее. Она с облегчением сказала:
— Не слишком много. Пойдем.
— Но куда? — вскричала Эвелин. — Где мы? Здесь так ужасно.
Лестер огляделась. Она видела звезды, она видела огоньки, она различала смутные очертания домов и деревьев — все выглядело немножко непривычным. До сих пор она не осмеливалась произнести при Эвелин слово «смерть». Их окружал пейзаж смерти, а впереди ждало посмертие. Оставалось сделать лишь самую малость — войти в него. Она подумала о своей квартире и о Ричарде — нет. Она не хочет вести туда эту другую Эвелин. Да и сама она может оказаться для Ричарда только смутной тенью, галлюцинацией, тревожащим призраком. Лучше бы не доводить до этого, она не вынесет, если окажется только страшным сном. Нет, они должны отправиться куда-нибудь еще. Интересно, Эвелин тоже так относится к своему бывшему дому? Она знала, что подруга всячески третировала свою мать, с которой жила. Раз или два Лестер даже намеревалась вмешаться, хотя бы из соображений равнодушного превосходства. Но равнодушие тогда победило превосходство. Теперь выбор был за Эвелин.
— Может, пойдем к тебе? — предложила Лестер.
— Нет, нет! — пронзительно вскрикнула Эвелин. — Я не хочу видеть мать. Я терпеть ее не могу.
Лестер только пожала плечами. Что так, что этак, все равно они — бродяжки, несчастные, беспомощные создания, без толку, без цели. Она сказала:
— Ладно… Пошли.
Эвелин робко взглянула на нее. Лестер, стараясь казаться дружелюбной, неловко улыбнулась. Получилось не очень хорошо, но Эвелин наконец-то, медленно и неохотно, поднялась на ноги. Огни в домах погасли, но воздух стал прозрачнее — может, уже занимался неожиданно ранний день. Теперь Лестер точно знала, что должна сделать, и с некоторым усилием сделала это. Она взяла Эвелин за руку. Две молодые мертвые женщины медленно побрели к выходу из парка.
Глава 2
Жуки
После похорон Лестер Фанивэл прошло около месяца. Власти сообщили о причинах авиакатастрофы и выразили сожаление по этому поводу. Муж миссис Фанивэл и мать мисс Эвелин Меркер получили официальные извещения и соболезнования. Пресса вяло обсудила возможность и уместность компенсации, в Парламенте был сделан запрос. В объяснениях говорилось, что предупредить катастрофу было невозможно, но все, связанные с авиацией, начиная от заводского рабочего и кончая маршалом, уже получили новый пакет инструкций.
Эти публичные прения потрясли Ричарда Фанивэла чуть ли не сильнее, чем смерть жены: уж очень одно не вязалось с другим. Благодаря развитому чувству благоразумия Ричард понимал: если закон в этой ситуации ничего не может предложить, в особенности бедным людям, то самое время Короне продемонстрировать милосердие. Понимал он и то, что Лестер, доведись им поменяться местами, и не подумала бы отказываться от денежной компенсации, которую сам он с гордостью отверг. Нельзя сказать, что ее натура была попроще, или что она, например, любила мужа меньше, чем он ее, нет, просто Лестер сочла бы справедливым получить хоть шерсти клок с тех, кого он высокомерно игнорировал.
Министерство иностранных дел, в котором Ричард служил во время войны, настойчиво предлагало ему длительный отпуск. Сначала он хотел отказаться. Первое потрясение уже прошло, а последующая депрессия, как он предполагал, наступит не сразу. Любая утрата дольше всего терзает неожиданностью происшедшего. Ричард ни минуты не сомневался, что воспоминания о гибели жены наверняка будут охватывать его на улицах и остановках, в театрах и ресторанах, и конечно, в их собственном доме. Но ему пришлось с удивлением отметить, что боль утраты обрушивается на него в местах, которые он считал только своими — в собственном кабинете, когда он читал протоколы норвежских переговоров, в подземке, где он обычно просматривал утреннюю газету, в баре, куда он обычно заходил с приятелями пропустить стаканчик виски. Эти привычки существовали задолго до того, как он встретил Лестер, но и они не спаслись от нее. Из какой-то немыслимой дали ее тень ухитрялась вмешиваться практически во все. Ее присутствие ощущалось постоянно, и конечно, причиняло боль, но еще больнее было ее отсутствие.
Поэтому Ричард сначала уехал, а потом вернулся.
Уехал, чтобы не ставить коллег в неловкое положение при встречах, вернулся, потому что не вынес одиночества; однако на работу не вышел, с этим можно было и повременить несколько дней. А пока он вдруг решил зайти к Джонатану Дрейтону.
Они познакомились давно, во всяком случае, задолго до того, как Дрейтон стал известным художником.
Несмотря на свою известность, он был еще и просто хорошим художником, хотя многие критики недовольно ворчали по поводу слишком пронзительных красок.
Впрочем, это не помешало им признать Дрейтона баталистом, и две его картины — «Погружение подлодки» и «Ночные истребители над Парижем» — считались заметными произведениями искусства военных лет. Он тоже уезжал на какое-то время, готовился, как говорили, к художественному осмыслению недавних исторических событий. Незадолго до катастрофы он заходил к Фанивэлам, но потом уехал в Шотландию и писал Ричарду оттуда. Последняя открытка как раз уведомляла о его возвращении.
Ричард наткнулся на открытку, перебирая почту, и внезапно решил заглянуть к художнику. Джонатан жил — то есть оставлял вещи на время своих отлучек — в Сити, занимая мансарду одного из домов недалеко от собора Святого Павла. Здесь в одной из светлых комнат располагалась его мастерская. Художник шумно встретил старого приятеля, притащил в мастерскую и, как обычно, усадил в самое удобное кресло, а сам примостился на краешке стола.
— У меня для тебя много всего, — начал он, не дав Ричарду и рта раскрыть. — Кое-что я тебе расскажу, а кое-что покажу. Сначала лучше рассказать… дело в том, что я практически помолвлен.
— Замечательно! — сказал Ричард. Джонатан опасался, как Ричард воспримет подобное известие, но его слова, кажется, не потревожили недавней раны. Ричард был просто искренне рад. — А я ее знаю? — тут же спросил он. — И что значит «практически»?
— Не знаю, знаком ли ты с ней, — сказал Джонатан. — Это Бетти Уоллингфорд, дочь маршала авиации.
Они с матерью скоро должны зайти ко мне.
— Мне приходилось слышать ее имя, — кивнул — Ричард. — Она дружила с Лестер. Ну, может, не особенно дружила, просто когда-то они знали друг друга. Но я почему-то считал, что она тяжело больна, и мать не позволяет ей разгуливать по городу.
— Так и есть, — ответил Джонатан. — Маршал пригласил меня на обед, после того как я закончил его портрет. Славный человек, хотя совершенно неинтересен в качестве модели. Леди Уоллингфорд держит Бетти в строгости, а «практически» я сказал потому, что когда мы наконец заговорили с ней всерьез, она показалась мне какой-то неуверенной. Не отказала, но и не обнадежила. А сегодня они обе собираются прийти ко мне. Не бросай меня одного, ладно? Но это — не единственная причина, чтобы ты остался. Есть и еще одна.
— Да? — сказал Ричард. — И какая же?
Джонатан кивнул на мольберт и прикрепленный к нему холст, завешенный тканью.
— Вот, — ответил он и поглядел на часы. — У нас еще час до их прихода, и я хочу, чтобы ты первым ее увидел. Нет, это не портрет Бетти и даже не ее матушка; вещь совершенно другая, и она может — я не уверен, но может — оказаться немного неприятной для леди Уоллингфорд. Есть у меня и еще кое-что посмотреть, если не возражаешь. Хорошо, что ты зашел, а то я уже собирался тебя вызванивать. Я же ни одной работы не выставляю, пока ты ее не посмотришь.
Последнее, как Ричард отлично знал, было явным преувеличением, но Джонатан если уж привирал, то от души. Здесь надо отдать ему должное: он ни разу не сказал одного и того же двум разным людям, а если даже и говорил, то слова звучали у него как-то по-разному. Разницу мог уловить только он сам, но и знакомые не возражали. По крайней мере, Ричард только и пробормотал:
— Никогда не думал, что ты придаешь такое значение моему мнению. Все равно показывай, что бы оно ни было.
— Сюда! — воскликнул Джонатан и повел друга к дальней стене комнаты. Здесь, опираясь на спины своих собратьев, стоял холст, записанный, судя по всему, совсем недавно. Ричард приготовился смотреть.
Это была часть Лондона после налета — пожалуй, самый центр, потому что здание справа смутно напоминало собор Святого Павла. На заднем плане виднелось несколько домов, а все остальное пространство холста занимали руины. Светало, небо было ясным, с первого взгляда казалось, что свет исходит от солнца, еще скрытого за группой зданий. Самое сильное впечатление на этой картине производил именно свет. Пока Ричард смотрел, ему начало казаться, что и само полотно светится, что свет изливается наружу и уже заполнил всю комнату. По крайней мере, он царил на картине, так что каждая деталь словно плавала в этом странном сиянии, как земля плывет в свете солнца. Цвета были усилены настолько, что казались почти невероятными. Ричард снова видел то, что критики называли «пронзительными» или «кричащими» красками в работах Джонатана, но он видел и несомненное мастерство, перечеркивающее мнение критиков. Границы между формами и оттенками почти исчезли. На этой картине цвет осмелился сам стать образом.
Желтая деревянная балка больше всего напоминала луч света, застывший в янтаре. Едва различимые штрихи, сами похожие на блики света, устремляли все это буйство красок в сторону поднимавшегося солнца. Глаз тщетно пытался сосчитать цветовые волны, расходящиеся от центра, и неизменно возвращался к их источнику.
И тогда становилось ясно, насколько самодостаточна такая манера письма. Зритель начинал понимать, что источником света может быть не только солнце, хотя оно и воплощает саму его идею. «Там восток, разве не там начинается день?» День — несомненно, там, а свет — нет. Стоило присмотреться повнимательнее, и целостность светового потока исчезала. Свет разливался по всей картине — он таился в домах и в тенях домов, лежал у подножия собора, вдруг отблескивал в булыжниках мостовой, оживал в неуловимой игре оттенков небосвода.
Каждый миг он был готов брызнуть отовсюду, но сам ограничил себя контурами, предпочел узилище форм, смирился и поставил предел собственному величию красочной палитрой, но и таким не утратил всеохватности. Он жил.
— Как бы мне хотелось увидеть здесь солнце, — проговорил наконец Ричард.
— Да? — переспросил Джонатан. — Почему?
— Потому что тогда я бы понял, живет ли свет в солнце или солнце — в свете. Я не могу это выразить. Если покажется солнце, то оно станет хранилищем… нет, оно может оказаться сделанным из света так же, как и все остальное.
— Весьма приятная критика, — отозвался Джонатан. — Похоже, ты выразил самую суть восприятия, на которое я едва смел надеяться. Стало быть, одобряешь?
— Это лучшее из всего, что ты сделал, — с чувством ответил Ричард. — Это словно современное Сотворение Мира — по крайней мере, Сотворение Лондона. Как это тебе удалось?
— Сэр Джошуа Рейнольдс, — сказал Джонатан, — однажды сослался на «простое видение и ясное понимание» как источник всякого искусства. Мне бы хотелось считать, что здесь я согласен с сэром Джошуа.
Ричард все еще рассматривал картину. Через минуту он медленно проговорил:
— Тебе всегда удавался свет. Я помню луну в «Голубях на крыше», впрочем, в «Истребителях» и в «Подлодке» тоже есть что-то от этого. Конечно, световых эффектов скорее ждешь на воде или в воздухе, поэтому и вздрагиваешь от неожиданности, когда земля вдруг становится похожей на них. Но не это главное. Удивительно, как ты ухитряешься, не теряя воздушности, сохранять ощущение веса. Никто не может сказать, что вещи у тебя на картине бестелесны.
— Надеюсь, никто и не скажет, — усмехнулся Джонатан. — Я вовсе не собирался терять одно, сосредоточившись на другом. А вот изобразить весомость света…
— Что ты имеешь в виду? — спросил Ричард.
— К сожалению, я имею в виду компромисс, — ответил Джонатан. — Ричард, ну и зануда ты! Почему ты всегда норовишь подсказать, что еще я должен сделать?
Ты же не даешь мне порадоваться тому, что я уже совершил! Да, я теперь и сам вижу, это — всего лишь компромисс. Превращение света в предметы. Придется отказаться от вещей и перейти к чистому свету.
Ричард улыбнулся.
— Как насчет ближайшего будущего? Не собираешься превратить какой-нибудь танк в поток чистых световых вибраций?
Джонатан задумался.
— Тут можно бы… — начал он, но оборвал сам себя. — Что-то я разболтался. Пойдем, посмотрим вторую работу, она совсем другая, — и он обошел мольберт с другой стороны. — Ты слышал об Отце Саймоне?
— Кто же не слышал? — отозвался Ричард. — Разве о нем не трубят все газеты, как будто он важнее мирного договора? Вообще, Министерство иностранных дел интересуется всеми новоявленными пророками, включая и этого. Есть еще один в России и один — в Китае. В такие времена они и возникают. Но с нашей точки зрения все они представляются совершенно невинными. Я лично как-то не вдавался в подробности.
— Как и я, — кивнул Джонатан, — пока не встретил леди Уоллингфорд. С тех пор я много читал о нем, слушал его, встречался с ним, а теперь вот — рисовал его.
Леди Уоллингфорд встретилась с ним в Америке после Первой мировой войны, и, как я понял, тогда же подпала под его чары. Во время этой войны он стал одним из великих религиозных вождей, и когда он приехал сюда, она организовала из самой себя комитет по его встрече. Она предана ему; Бетти — тоже, хотя и не столь сильно, но она во всем слушается мать, — он нахмурился и помедлил, словно собирался сказать еще что-то о Бетти и ее матери, но передумал. — Леди Уоллингфорд решила, что для меня — высокая честь рисовать Пророка.
— Они его так называют? — спросил Ричард.
Держа руку на покрывале, Джонатан заколебался.
— Нет, — сказал он, — не хочу быть несправедливым.
Нет. На самом деле она зовет его Отцом. Я спросил ее, священник ли он, но она, похоже, меня не услышала. В Америке у него было огромное количество приверженцев, а здесь, вопреки газетной шумихе, он держится очень тихо. Про него говорят, что он единственный, кто мог бы наставить Германию на путь истинный. Говорят еще, что он и его коллеги из России и Китая могли бы составить Мировой Триумвират. Но он сам до сих пор по этому вопросу не высказывался. Может быть, просто выжидает. Ну, я сделал все, что мог. Вот что получилось.
Он отдернул ткань, и Ричард остался наедине с картиной. С первого взгляда казалось, что на ней изображен проповедник. Собрание, весьма многочисленное, внимательно слушает. Люди немного подались вперед, и Ричард видел только множество слегка изогнутых спин. Не церковь… но и не комната… трудно понять, где происходит сборище, впрочем, Ричарда это мало заботило. Какое-то открытое пространство; земля напоминает развалины на предыдущей картине, только местность более. каменистая, скорее похожая на пустыню, чем на Город, На чем-то напоминающем каменную кафедру, высеченную из темной скалы, стоял проповедник — рослый темноволосый человек далеко за сорок, в своеобразном облачении. Чисто выбритое, тяжелое, изнуренное лицо словно нависло над аудиторией. Одна рука вытянута вперед и чуть опущена книзу, но открытая ладонь обращена вверх. За ним на скале — черная тень, над ним мчатся по небу тяжелые облака.
Ричард заговорил, одновременно проверяя свои ощущения. Он попристальнее всмотрелся в фигуру проповедника, особенно в лицо. Полотно было приличных размеров, но лицо говорившего упорно не желало увеличиваться, оно все время оставалось маленьким, хотя и тщательно проработанным, и пока Ричард рассматривал его, превратилось в маленький цветной овал, придавив слушателей внизу и обесцветив вокруг себя все — облака, толпу, каменную кафедру. Если это и вправду была кафедра — Ричард не мог решить, то ли фигура отбрасывает тень на скалу, то ли выступает из расщелины. Но лицо! Проповедник пригнул голову, словно стремясь скрыть выражение, которое мог уловить художник, и не успел — Джонатан прекрасно уловил его. Что же именно он все-таки уловил? И почему Джонатан предпочел создать именно этот эффект неудавшейся попытки ускользнуть, увернуться?
Наконец Ричард сказал:
— Потрясающий эффект — особенно от цвета лица.
Не знаю, как тебе удалось передать эту мрачную мертвенность. Но что… — он остановился.
— Ричард, — обвиняющим тоном произнес художник, — ты собирался спросить, что это значит.
— По-моему, нет, — ответил Ричард. — Я скорее хотел спросить, что он значит. У меня такое чувство, что в нем есть что-то, чего я не уловил. Он… — снова пауза.
— Продолжай! — сказал Джонатан. — У нас еще есть время до прихода дам, и я надеюсь, ты получишь хотя бы общее представление о том, зачем ты мне нужен здесь, когда они придут. Как бы там ни было, продолжай, говори все, что в голову взбредет.
Ричард послушно возобновил исследования и комментарии. Они и раньше устраивали такие обсуждения новых работ Джонатана. Ричард не боялся сказать глупость, а друг его давно уверился, что Ричард не станет ругать картину понапрасну; он даже полагал, что один такой монолог стоит десятка критических статей. Джонатан считал, что такое возможно только в живописи: стихи или симфония воспринимаются иначе, нежели картина; протяженность во времени, в отличие от протяженности в пространстве, не дает возможности целостного восприятия. Впрочем, даже для восприятия картины нужно время, хоть и сравнительно небольшое. В этом-то музыка и проигрывает живописи — ее нельзя услышать всю сразу.
— Кожа выглядит словно раскрашенная, — говорил между тем Ричард. — Я имел в виду — словно ты специально добивался эффекта искусственной раскраски. Очень темная и очень тусклая. Этакая массивная тусклость — вроде как твои вес и свет, только наоборот. А вот выражения лица я так и не понял. Поначалу кажется, что проповедник собрался закругляться — сейчас осудит грех, заклеймит и тому подобное. Но когда присмотришься, видишь, что до конца далеко. Эта тяжеловесность создает такой эффект — рука, хотя и повернута ладонью вверх, все равно давит на них, она словно владеет какой-нибудь магией и может обрушить на них небеса — как Самсон столбы в храме, но чем больше я смотрю на его лицо, тем больше думаю, что оно вообще ничего не значит. Это какая-то гротескная простота, я бы даже сказал — пустота. Никогда не видел такого лица…
— Ха! — воскликнул Джонатан, соскакивая со стола. — Ричард, ты гений. Я тоже так думал. Но мне приходилось так часто смотреть на него, что я в конце концов запутался: кто кого приводит в недоумение — я его или он меня.
Ричард вопросительно поглядел на него.
— Я начинал рисовать эту проклятущую натуру как положено, — продолжал Джонатан, меряя шагами комнату и хмуро глядя в пол. — Конечно, он бы не стал позировать мне, пришлось ограничиться единственной встречей в церкви Святого Варфоломея, парочкой речей, фотографиями в «Пикчер Пост» и дюжиной ежедневных газет. Леди Уоллингфорд говорит, что позировать он отказывается из-за своего обета. Может, это и правда.
Вот из этой мешанины мне и пришлось выжимать решение. Утомительное занятие, должен тебе сказать. Я не пытался изобразить его душу, вообще не ставил перед собой грандиозных задач; мне просто хотелось изобразить его как можно лучше, чтобы доставить удовольствие матушке моей Бетти. А когда я кончил и посмотрел на то, что получилось, поневоле подумал: «То ли я не знаю, что он такое, то ли он не знает, куда попал». Но парень, который поставил на уши всю Америку и часть Англии, скорее всего, знает, где находится, значит, это я чего-то не понял или не сумел понять. Все равно, странно. Я привык рисовать нечто определенное. А этот тип получился у меня, с одной стороны — до предела конкретным, а с другой — просто пустое место. Этакий повелитель мира и какой-то заблудившийся дурачок одновременно.
— Может, так и есть? — неуверенно предположил Ричард.
Джонатан остановился у мольберта и мрачно вздохнул.
— Нет, — сказал он, — боюсь, что нет. Впрочем, это меня не беспокоит. А вот не получу ли я в результате отставку? Как ты думаешь, заметит леди Уоллингфорд? А если заметит, то что она скажет?
— По-моему, вряд ли, — сказал Ричард. — В конце концов, я сам только что до этого додумался, а она знает тебя как художника куда меньше, чем я.
— Да, ко мне она, может, и не привыкла, — угрюмо отозвался Джонатан, — зато слишком привыкла к нему.
Она же из самого узкого внутреннего круга. Если сейчас возникнут сложности, нам с Бетти потом придется куда труднее. А с другой стороны, что мне за дело до этого? Расскажи-ка лучше, что знают о нем нормальные люди?
— Мы знаем, — сказал Ричард, — что зовут его Саймон Леклерк, иногда называют отец Саймон, иногда — Саймон Клерк. Мы выяснили, что предки у него евреи, что родился он во Франции, а вырос в Америке. Мы знаем, что он силен в ораторском искусстве — по крайней мере был силен по ту сторону океана; по эту он нечасто в нем упражнялся. Говорят, он продемонстрировал несколько весьма впечатляющих исцелений, но эти случаи никто не проверял. Мы знаем, что за ним идут вполне образованные люди — вот, пожалуй, и все. По крайней мере я больше ничего не знаю. Но я ведь уже говорил тебе, что никогда этим не интересовался. Подожди, ты же слушал его проповедь; ну и о чем он проповедовал?
— О любви, — сказал Джонатан и еще помрачнел, взглянув на часы. — Через минуту они будут здесь. Да, он говорил о любви, насколько я смог понять, но я больше смотрел на него, чем слушал, а я не из тех, кто может делать два дела сразу. Я мог бы попытаться рассортировать ощущения, которые вызывала его речь. Но говорил он больше о Любви, с намеком на какую-то тайну, которая дескать может найтись в Любви. Я знаю, что иногда он беседует с людьми наедине, но, по-моему, просто заявиться на такую беседу неловко. Поэтому могу только повторить тебе те крохи, которые уловил, пока разглядывал его. Любовь и еще что-то.
У входной двери зазвонил колокольчик. Джонатан снова набросил на картину покрывало и сказал:
— Ричард, если ты сейчас уйдешь, я никогда тебе этого не прощу. А если не скажешь то, что надо, то я никогда в жизни не буду слушать твоих советов, — и он поспешил встречать гостей.
Джонатан вернулся быстро. Неясное ощущение приоткрывшейся другой жизни едва шевельнулось в отдалении и ушло, не успев прорваться наружу и подавить все обыденные переживания. Ричард совсем не обладал опытом «иной» жизни, а тут, отворачиваясь от мольберта, он снова почти увидел мертвое лицо Лестер, увидел таким, каким оно недавно мелькнуло перед его глазами — плывущее, смутное, неопределенное и все-таки совершенно реальное. Две женщины, вошедшие в комнату, вполне зримые и земные, казались, тем не менее, пустыми оболочками по сравнению с ней.
Между ними было лет тридцать разницы, но сходство улавливалось. Обе невысокие. Леди Уоллингфорд — седая и стройная высокомерная дама. Бетти — светловолосая и тоненькая, тоньше, чем обычно бывают девушки ее возраста. Она выглядела бледной и усталой. Входя в комнату, она не сводила глаз с Джонатана, и Ричарду показалось, что их руки успели мимолетно поговорить друг с другом. Джонатан представил его. Леди Уоллингфорд приняла его существование как должное, то есть просто не сочла его необходимым. Бетти удостоила его беглым взглядом с проблеском интереса, причины которого остались ему неясны; он напрочь забыл, что они с Лестер были знакомы. Дважды поклонившись, он отступил на шаг. Джонатан сказал:
— Не хотите ли сначала чаю, леди Уоллингфорд? Сегодня не слишком тепло.
— Сначала давайте взглянем на картину, — распорядилась леди Уоллингфорд. — Она меня весьма тревожит.
— Я так замерзла, мама, — проговорила Бетти, как показалось Ричарду, немного нервно. — Может, действительно выпьем чаю?
Леди Уоллингфорд оставила ее слова без малейшего внимания.
— Это она закрыта? — спросила она. — Позвольте взглянуть.
Джонатан подчинился, едва заметно пожав плечами.
Подходя к мольберту, он проговорил через плечо:
— Вы поймете, конечно, что это скорее впечатление, чем портрет, — и отдернул ткань. В мастерской повисло сосредоточенное молчание. Ричард, благоразумно отойдя в сторонку, ждал первых высказываний.
Отвернувшись от картины, он взглянул на Бетти. Она стояла как раз позади матери и едва заметно дрожала.
Эта странная дрожь не укрылась и от внимания Джонатана, художник шагнул было к своей невесте, но замер на полпути, остановленный неподвижностью леди Уоллингфорд. Казалось, протекли минуты, прежде чем она произнесла:
— Мистер Дрейтон, а где это выступает наш Отец?
Джонатан прикусил губу, украдкой взглянул на Бетти и ответил:
— Выбор за вами, леди Уоллингфорд.
— Но у вас же должны были быть какие-то резоны, — недовольно заметила леди Уоллингфорд. — На чем это он стоит? На скале?
— Да, на скале, — с готовностью подтвердил Джонатан. Потом, словно неохотно подчиняясь истине, добавил:
— По крайней мере вы вполне можете считать это скалой.
Вернисаж что-то не ладился. Бетти села, словно силы покинули ее. Леди Уоллингфорд продолжала допытываться:
— Так он на ней стоит?
— Полагаю, это не так уж важно, — ответил Джонатан и с беспокойством взглянул на Ричарда. Ричард выступил на шаг вперед и проговорил как можно обаятельнее:
— Главное — это ведь общее впечатление, как вам кажется?