Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мама, я люблю тебя

ModernLib.Net / Уильям Сароян / Мама, я люблю тебя - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Уильям Сароян
Жанр:

 

 


– Подожди, – сказала Мама Девочка. – Я сама попросила этот номер.

– Но почему?

– Потому что за него я плачу три доллара в день, a не двадцать и не тридцать.

– Какая чушь! Сколько тебе нужно?

– Миллион, – сказала я, и Глэдис повернулась ко мне и взвизгнула:

– Ой, Кузнечик! Как я рада, что вы с Мамой Девочкой в Нью-Йорке, и я специально для тебя устрою роскошный прием в саду!

Она обняла меня и поцеловала, и тогда я ее понюхала. Пахнет она не плохо, но она совсем не Мама Девочка – это точно. Я даже не знаю, что она такое. В ней есть все, что есть у Мамы Девочки, кроме самой Мамы Девочки. Есть запах духов, запах дорогих платьев, алмазов и рубинов, но нет того, совсем другого, что есть только у Мамы Девочки.

Доктор взял руку Мамы Девочки, и Мама Девочка посмотрела на него, а потом на Глэдис, и Глэдис кивнула, и я снова посмотрела на доктора. Он был высокий и красивый, но в нем тоже чего-то не хватало.

– Мой-то пульс вам зачем? – удивилась Мама Девочка.

– Глэдис сказала, что вы больны.

– Не я! Моя дочь – но ей уже много лучше, правда, Лягушонок?

– Я чувствую себя превосходно.

– Она проспала почти час, – сказала Мама Девочка и высвободила руку.

– Смерим-ка мы лучше температуру вам, – сказал доктор.

Он сунул градусник в рот Маме Девочке и через некоторое время посмотрел на него и сказал:

– Так я и думал. Почти сто два. Что с вами такое?

– Вот это мне нравится, – ответила Мама Девочка. – Ведь вы врач, не я. Не имею ни малейшего представления.

– Ясно, – сказал доктор. – Моментально в постель.

– В постель? Здесь?! – завизжала Глэдис. – Двое – в одну постель уборщицы?

– Знаешь что, перестань воображать, – сказала Мама Девочка. – Я приехала в Нью-Йорк устраиваться на работу в театр, а не валяться в удобных постелях. Ты, разумеется, спишь в постели какой-нибудь королевы?

– А как ты думала? – сказала Глэдис. – Бери свою очаровательную дочь и немедленно выбирайся из этого стенного шкафа.

– Хватит, – обрезала Мама Девочка. – Это мой дом в Нью-Йорке, и прошу не забывать, что я тебя сюда не звала. И хочу надеяться, что ты не станешь болтать об этом всем и каждому. Живу в «Пьере» – и все.

В дверь позвонили, это был посыльный отеля со свертком для меня. В свертке оказалась небольшая индейская кукла с наклейкой на пятке, а на наклейке стояла цена: 1 доллар. И была карточка с надписью: «Маленькой милой девочке». Это прислал мой доктор.

Глэдис и Мама Девочка говорили и все спорили, спорили, и Глэдис визжала, критиковала наш номер и предлагала деньги, но Мама Девочка отказывалась, и в конце концов Глэдис и ее врач ушли.

Мама Девочка сказала телефонистке, чтобы та не соединяла нас абсолютно ни с кем, а потом вернулась в постель и снова прижалась ко мне, крепко-крепко, и стала шептать и смеяться, и сказала:

– Ох, Лягушонок, сначала температура у тебя, потом у меня, и теперь похоже, что обе мы умираем.

– Ну и пусть, – ответила я. – Мне это нравится.

Скоро Мама Девочка уснула, а я смотрела на нее и слушала, как она дышит.

Мне было покойно и хорошо. Я слышала автомобильные гудки откуда-то издалека и другие звуки – голоса на улицах и свистки постовых на перекрестках, но не самолет.

Я попробовала снова услышать самолет, но не смогла, а только вспомнила, как слышала его шум и как от этого было плохо; но хоть услышать его теперь я старалась изо всех сил, мне все равно было лучше!

Мне было лучше всех на свете, и я ничего не могла с этим поделать.

Я лежала в постели рядом с Мамой Девочкой, она спала, а я нет, но все равно мы были вдвоем, я и Мама Девочка. Вдвоем – и с нами весь мир. Она, большая и круглая, и я, маленькая и пряменькая, и я любила ее, любила всю до последнего кусочка. Любила даже сигаретную часть ее запаха, которую обычно не люблю. Смотрела на нее, нюхала – и любила, дотрагивалась – и любила. Мама Девочка немножко улыбнулась, когда я положила пальцы ей на губы, а потом она медленно подняла руку и взяла мою, но не сжала, и я поняла: хотя она спит, она знает, что это я.

Я вылезла из постели, потому что стало слишком жарко, и начала обходить наш нью-йоркский дом, 2109-й номер отеля «Пьер», на который фыркает Глэдис Дюбарри, – но что она понимает? Разве знает она, что это такое, когда долларов у тебя не шесть миллионов, а, может быть, просто шесть, или шестьдесят, или самое большее шестьсот?

Да, комната действительно была тесная. Но все равно я любила ее, любила всю до последнего дюйма, потому что в ней мы с Мамой Девочкой были вместе. Я открыла дверь, чтобы посмотреть, что там за ней; за ней, конечно, был коридор. Я только сделала по нему несколько шагов, как дверь в нашу комнату вдруг захлопнулась. Я побежала назад, но замок защелкнулся, и войти было нельзя. Мне не хотелось будить Маму Девочку, но что-то надо было сделать. Ведь я совсем не думала, что дверь захлопнется. А потом я услышала, как остановился лифт. Услышала, как открывается его дверь, услышала приближающиеся шаги, и мне стало стыдно за свой вид (ведь я была в ночной рубашке), но спрятаться было некуда. Из-за угла появилась очень высокая леди со свертками, она увидела меня и сказала:

– Молодая леди, помогите мне, пожалуйста, управиться с этими свертками, а я приглашу вас на чай.

– Пожалуйста, мэм.

Я взяла у нее четыре свертка поменьше. Мы дошли до самого конца коридора, леди открыла ключом дверь, и мы вошли. Она свалила свои свертки на низкий стеклянный столик, и я сделала то же самое. Она села и вздохнула, а потом сказала:

– Ну а теперь дай я на тебя посмотрю.

Она оглядела меня сверху донизу и попросила:

– Повернись, пожалуйста.

Я повернулась.

– Ужас до чего худая, но чем-то ты мне нравишься. А я тебе чем-нибудь нравлюсь?

Я ответила – да.

– Хорошо, но тогда я сгораю от нетерпения узнать, чем же именно.

– Не знаю.

– Вот то же самое и со взрослыми, только наоборот: им я не нравлюсь, а почему – этого они тоже не знают. Где ты живешь?

– Пасифик Пэлисейдз, Макарони-лейн, тысяча один.

– А сюда ты как попала?

– На самолете.

– Где твой отец?

– В Париже.

– А твоя мать?

– В две тысячи сто девятом номере.

– В маленькой комнате дальше по коридору?

– Да.

Леди подумала немного, а потом сказала:

– Ладно, давай тогда пить чай.

– Давайте.

Розыски

У высокой леди оказался и чайник, и поднос, и сахарница, и сливочник, и полоскательница – целый сервиз, все серебряное, с розами и листьями, вырезанными на серебре, и тонкими-тонкими, почти прозрачными чашками и блюдцами.

Чай она пила крепкий и без ничего – только с тоненьким ломтиком лимона, который она съела с кожурой; а мне она налила в чашку немножко чая, а потом доверху сливок. Мне это ужасно понравилось. Вкус был лучше, чем у одних сливок – их я просто ненавижу. У нее было большое блюдо разного магазинного печенья и еще торт из самой лучшей кондитерской, весь пропитанный ромом. Она сама съела кусочек и такой же дала мне.

Чай мне понравился, часть печенья – тоже, но больше всего – этот ромовый торт, потому что внутри он был сырой и прохладный.

Мы ели и пили, а леди разговаривала со мной так, будто она моя ровесница, и мне казалось, что мы пьем чай не по-настоящему, а понарошку, играем. Она говорила как Дебора Шломб, и еще я увидела, что мы в одном из лучших номеров «Пьера» и мебель, наверное, ее собственная. Не знаю, как остальное, но роскошные портреты на стенах были уж точно ее, потому что на двух была она, а на двух других – дети, и теперь я окончательно поняла, что она мне не ровесница и что она важная персона, важная, но в то же время очень обаятельная, обаятельнее всех, кого я знала, и даже всех, о ком слышала.

Мы говорили и говорили без конца, пили чай с печеньем и ромовым тортом, много смеялись, и время незаметно шло. Я знала, что Мама Девочка крепко спит, а выспаться ей надо было обязательно. Я себя чувствовала совсем здоровой. В свой номер я могла вернуться в одну минуту, и именно поэтому не спешила возвращаться. А поспешить следовало…

Могу представить себе, что было, когда Мама Девочка проснулась. Что ее разбудило, я не знаю. Может, она по запаху узнала, что меня нет в комнате. Так или иначе, сначала она наверняка решила, что я прячусь, потому что это мы с ней проделываем очень часто. Иногда прячусь я, иногда – она, а потом мы друг друга ищем. И наверное, она даже не встала с постели – просто лежала и говорила, и думала, что я ее слушаю, но я ее, понятно, не слушала, потому что меня в комнате не было, я на другом конце коридора распивала чаи с ромовым тортом. Потом, наверное, Мама Девочка попросила меня вылезти из стенного шкафа, из ванной, из-под кровати, из-за бюро, или где там я прячусь, но я не откликалась: ведь меня нигде не было. Тогда, вероятно, Мама Девочка поднялась с постели и начала искать меня, и, конечно, не нашла. И вот тогда она испугалась. Она стала просить меня больше не прятаться, выйти, а потом случайно взглянула на окно, и одна створка была открыта для вентиляции, не настежь, но наполовину открыта, и Мама Девочка завизжала и как сумасшедшая забегала по комнате, а потом постаралась взять себя в руки, позвонила управляющему и очень спокойно ему обо всем рассказала. Управляющий велел персоналу меня искать, и начались розыски. Он сам вышел на улицу посмотреть, что там, а там, конечно, было то же, что всегда. Маме Девочке он сказал, что за долгие годы его работы в отеле никто еще не нагонял на него такого страху. Чтобы девочки падали из отеля «Пьер»? Да такого, сказал он, просто не бывает.

Я опивалась чаем и объедалась ромовым тортом, когда по коридору вдруг торопливо заходили, но мне и в голову не пришло, что меня могут разыскивать – а именно так оно и было. Ходили коридорные и два отельных сыщика, мужчина и женщина. Сперва они поговорили с Мамой Девочкой, она показала им мое фото, и тогда они заходили по коридору. Сети были расставлены.

И наконец сыщик-женщина позвонила в номер высокой леди. Леди попросила меня посмотреть, кто там, но когда я открыла дверь, сыщик-женщина подпрыгнула и издала смешной звук, и леди спросила:

– Вы кто такая?

Сыщик-женщина объяснила, кто она такая, и высокая леди рассердилась:

– Но с какой стати вы звоните ко мне?

– Из две тысячи сто девятого номера пропала девочка.

– Кто вам сказал, что она пропала?

– Ее мать.

– Ой-ой, – сказала я. – Мне надо идти.

Благодарить и прощаться не было времени. Я проскочила мимо женщины-сыщика и пулей понеслась к нашему номеру. Но дверь в номер была закрыта. Мне хотелось оказаться в нем как можно скорее, потому что вокруг были коридорные, а на мне не было ничего, кроме розовой ночной рубашки, которая очень просвечивала. Я забарабанила в дверь и закричала:

– Мама Девочка!

Дверь распахнулась как от взрыва. Мама Девочка взглянула на меня – и так ужасно вздохнула, что из нее вышел весь воздух, какой в ней только был. Не сказав мне ни слова, она отвернулась от меня, пошла и снова улеглась в постель. Я вошла и закрыла за собой дверь, и подошла к Маме Девочке, и стала просить у нее прощения, и она сказала, что мне не следовало уходить, и что я напугала ее до смерти, и что надо позвонить управляющему, что я нашлась и уже в своей комнате, с мамой. Так я и сделала.

И тогда она укуталась с головой в одеяло.

У меня кошки заскребли на душе, когда я увидела, что Мама Девочка укуталась с головой: так она делает всегда, когда очень расстроится, а виновата в этом сейчас была я. И я стала просить:

– Мама Девочка, не расстраивайся, пожалуйста, не прячься, прости меня, пожалуйста.

Но Мама Девочка ни за что не хотела вылезти из-под одеяла. Она сердито пробурчала что-то, только я не поняла что.

– Что ты сказала, Мама Девочка?

– Я сказала, что ты поставила меня в ужасно дурацкое положение.

– Нет, нет, Мама Девочка, не поставила! Пожалуйста, вылези.

– Нет. Я зла. Зла на тебя. Зла на твоего отца. Зла на Питера Боливия Сельское Хозяйство. Зла на Клару Кулбо и Глэдис Дюбарри – но больше всех я зла на Матушку Виолу, потому что, приди она вовремя, я бы не поехала в Нью-Йорк. Теперь, когда я в Нью-Йорке, я очень жалею, что я не в Калифорнии.

– Ну уж нет: здесь лучше всего на свете!

– Хуже всего на свете! Мне хочется умереть.

– Не надо, Мама Девочка, не говори так, а то вдруг Бог услышит тебя и поверит, и возьмет тебя на небо – а где тогда буду я?

– В коридоре на двадцать первом этаже «Пьера». Как ты могла это сделать?

– Ну пожалуйста, вылези.

– Нет, я зла. Уходи.

– Куда?

– В Париж. К своему отцу. Но только не в ночной рубашке. На разведенную мать и так всегда косятся. Еще скажут, что я плохо тебя воспитываю.

– Но ведь ты воспитываешь меня хорошо!

– Голову даю на отсечение, что хорошо, – и это такой больной человек, как я!

– А разве ты еще больна?

– Ужасно. Смертельно. До безумия.

– Но почему?

– Я невезучая. Я ничтожество. Я никто.

– Ты?! Неправда, ты везучая, и не никто, а ВСЁ!

Мама Девочка высунулась из-под одеяла и спросила:

– Ты и вправду так думаешь, Лягушонок?

– Думаю? Знаю! Ты самая красивая и везучая во всем мире.

– Раз так, мы одеваемся и идем гулять.

– Ура!

– Не так громко! Это тебе не школа, это «Пьер». На разведенную мать и так косятся.

– Тихое ура!

– Да, Лягушонок, кричи ура тихо.

– Ура еще тише!

– Чудесно.

– Ура тихое-претихое.

– Прекрасно.

Я прокричала ура так тихо, что Мама Девочка спросила:

– Что ты там бормочешь?

– Ура.

– Хорошо, только тише, Лягушонок. Платья наденем одинаковые?

– Ура.

– Тише. Голубые с красными и белыми цветочками?

– Тихое ура!

Мы оделись и стали опять здоровые и отдохнувшие. В Нью-Йорке уже наступала ночь, и мы обе были здесь, в нем, в Нью-Йорке, а не в доме на Макарони-лейн в Пасифик Пэлисейдз! Ура!

Нью-Йорк, Нью-Йорк

Когда мы вошли в лифт, чтобы спуститься в вестибюль отеля, лифтер, которому было лет пятьдесят или шестьдесят, а может, даже семьдесят или восемьдесят, засмотрелся на нас, потому что Мама Девочка всегда ужасно красивая, а может, еще и потому, что я тоже выглядела совсем не плохо.

Когда на каком-то этаже лифт остановился и вошли муж с женой, они тоже стали смотреть на нас, а потом женщина зашептала что-то мужчине. Я все время следила за ними, и мне показалось, что в какой-то миг мужчина хотел было повернуться и еще раз взглянуть на нас, но его на это не хватило, и тогда посмотрела женщина, правда очень быстро. Мама Девочка ждала этого и сразу уставилась на нее: она делает так всегда, когда ей кажется, что кто-то умышленно грубит. Мама Девочка не сердится, когда грубят нечаянно или оттого, что не понимают, но когда грубят умышленно, она сердится страшно. Лифт остановился снова, и теперь в него вошли двое мужчин и двое женщин. Им было очень весело, и они смеялись, как смеются счастливые люди. Они сразу заметили нас с Мамой Девочкой, и мы им очень понравились, хотя они не сказали ни одного слова и даже не стали поворачиваться, чтобы еще раз посмотреть; зато муж женщины-шептуньи повернулся и посмотрел, и я поняла, что сейчас Мама Девочка что-нибудь скажет, и крепко-крепко сжала ее руку, и она опустила глаза, улыбнулась и подняла брови. Это значило: «Ладно-ладно, ничего не скажу, но кое-кто из постояльцев “Пьера” ведет себя так, будто живет в конюшне».

Лифт опять остановился, и на этот раз вошли, тихо и молча, трое людей, совсем незнакомых друг с другом. Все потеснились назад, к нам, чтобы дать им место.

Новая остановка – и зашли еще двое, и теперь уже в лифте не оставалось больше свободного места, так что, когда лифтер стал останавливать лифт на другом этаже, один из двух мужчин, которым было весело, сказал:

– Хватит, Джо, не будем запихивать сюда всех жителей Нью-Йорка! Уже и так собралась теплая компания, и ты только испортишь все дело.

Мама Девочка засмеялась, и я тоже, зато шептунья посмотрела на него так, будто он сказал что-то очень глупое.

Но лифтер все равно остановил лифт и открыл дверь, и на этот раз не оказалось никого, кроме старика с тростью и закрученными вверх усами. Как он увидал, сколько в лифте народу, так сразу махнул лифтеру рукой, чтобы спускались без него, но лифтер стал ждать и даже сказал:

– Спускаемся, заходите, пожалуйста.

– У вас и так достаточно пассажиров, – ответил старик. – Поеду следующим.

– Сейчас работает только один, – сказал лифтер.

– Тогда подожду.

– Входите-входите – вон сколько места!

– Отправляйтесь дальше, я не выношу тесноты.

Но лифтер все не отправлялся и ждал его. Звонок вызова трезвонил не переставая, и лифтер посмотрел, сколько разных этажей ждет лифта, и сказал:

– Входите скорей, вон сколько народу меня дожидается.

Это старика так рассердило, что он даже поднял свою трость.

– Знаете что, – сказал он, – закройте сейчас же свою дверь и отправляйтесь дальше.

Но лифтер все не закрывал.

Четверо веселых и смеющихся один за другим повыскакивали из лифта, и тот из них, который до этого не говорил ни слова, сказал вдруг:

– Всю жизнь мечтал походить по одиннадцатому пажу «Пьера», и вот наконец представился случай. Передайте, пожалуйста, чтобы нам прислали сюда четыре стакана и бутылку шампанского. Мы будем дальше по коридору.

И повернулся к человеку с тростью:

– Вы совершенно правы. Слишком долго терпели мы тиранию лифтов и лифтеров. Чтоб они провалились, эти лифты!

Он повернулся к лифтеру и сказал:

– Провалитесь!

Лифтер грохнул дверью. Я думала: ну уж на этот раз мы точно съедем в самый низ, но вместо этого мы поехали вверх, и люди начали переглядываться. Мы впустили несколько человек на девятнадцатом этаже, еще несколько – на шестнадцатом, а потом спустились на девятый, и там к нам набилось полным-полно народу – и только тогда лифт спустился в вестибюль.

Все вышли, и мы с Мамой Девочкой тоже.

Посыльные все как один стали пялить на нас глаза, а когда мы подошли к конторке, человек, который сидел за ней, тоже уставился на нас, и другие, стоявшие около него, – тоже, сначала на Маму Девочку, потом на меня. А потом они все заулыбались.

Шептунья сказала человеку за конторкой:

– По-моему, ваш лифтер сошел с ума.

И повернувшись, пошла прочь, а вслед за ней пошел ее муж.

Человек за конторкой спросил:

– Что-нибудь с лифтом?

– Просто лифтеру нужна помощь, а кое-кому из пассажиров захотелось поразвлечься, вот и все.

– Он один из старейших наших служащих, – сказал человек за конторкой. А потом снова поглядел на меня и снова – на Маму Девочку и добавил:

– Я вижу, вы нашли свою дочь.

– Да, благодарю вас.

– Я слышал, она была в гостях у мисс Крэншоу.

– У кого, у кого?

– У мисс Кэйт Крэншоу.

– Актрисы?

– Она не играет больше, только преподает.

– Я думала, она умерла.

– Что вы! Она уже несколько лет занимает северный номер люкс с выходом на крышу-террасу на двадцать первом этаже, и не умерла, а здоровехонька, могу вас в этом уверить.

– Кому же она преподает?

– Звездам, конечно.

– Звездам сцены?

– Сцены, экрана, телевидения и всего прочего.

– Благодарю вас, – сказала Мама Девочка, и мы пошли через вестибюль к выходу на Пятую авеню.

– Одуванчик, – снова заговорила Мама Девочка, – знаешь, у кого ты была в гостях?

– У кого?

– У величайшей в мире актрисы-педагога, вот у кого. У самой Кэйт Крэншоу.

– Что она делает?

– Учит актеров играть.

– А разве они сами не умеют?

– Увы, нет. Настоящие актеры все время учатся. А теперь расскажи мне, пожалуйста, про мисс Крэншоу.

– А что рассказать?

– Ну, например, я бы ей понравилась, как по-твоему?

– Я ей понравилась, значит, и ты понравишься: ведь ты моя мать. Правда, я была не совсем одета, когда мы с ней знакомились.

– Ее это шокировало?

– Что ты! Она даже не заметила.

– Просто она настоящая леди. Лягушонок, расскажи мне о ней все-все.

– Она очень высокая. Очень худая. Очень элегантная. Взгляд пронизывает насквозь. Все слова выговаривает очень отчетливо, и с ней очень интересно.

– Еще что?

Мы с Мамой Девочкой шагали уже по Пятой авеню, и я старалась рассказать про Кэйт Крэншоу, но ведь, когда я была у нее, я не знала, что это она. Она не спрашивала у меня мое имя и не сказала мне свое.

Мы шли по стороне, на которой Центральный парк.

– Чувствуешь, Лягушонок? – спросила Мама Девочка.

– Что?

– Запах деревьев Центрального парка. Запах травы Центрального парка. Запах птичек и белок Центрального парка.

– Кажется, чувствую.

– Когда войдем в него, ты почувствуешь их все – и запах людей в придачу.

Примерно через квартал был вход, и мы оказались наконец в Центральном парке. Скоро мы свернули в сторону от широкой асфальтированной дороги, забитой машинами, и пошли по дорожке, по которой не ездят даже на велосипедах, а только ходят. Потом мы остановились, и Мама Девочка стала рассматривать деревья, большие глыбы черного камня на земле и лужайку с цветами. А потом она глубоко-глубоко вздохнула и сказала:

– Люблю Центральный парк!

– Я тоже. А ты его за что любишь?

– За то, что он в Нью-Йорке.

– Если ты любишь Нью-Йорк, почему ты в нем не живешь?

– Потому что я его ненавижу.

– Ой, Мама Девочка, терпеть не могу, когда ты говоришь так: и люблю, и ненавижу.

– Но ведь это правда, Кузнечик. Да, я люблю Нью-Йорк, но я его также ненавижу.

– Почему?

– Потому что это так на самом деле. Только никто не хочет признать этого, но все равно это так. Центральный парк я знала еще тогда, когда не умела говорить. Я люблю его и ненавижу и хочу, чтобы весь мир стал лучше.

– Лучше чем что?

– Чем то, что он есть.

– А что он есть?

– Нечто печальное и несуразное.

– И нет, очень веселое!

– Хорошо, пусть веселое. Неужели ты не видишь, Лягушонок, как я боюсь?

– Чего?

– Себя. Того, как я живу. Как долгое время жила. Как у меня все получается. Как я исковеркала свою жизнь – все свои тридцать три года.

– Тридцать три? Но ведь тебе двадцать один!

– Ох, Лягушонок, ты мой друг, мой преданный друг, но все равно я боюсь.

– Не бойся, Мама Девочка!

– Боюсь, что ты будешь жить той же жизнью, что и я, потому что я твоя мать и ты все время со мной.

– А я хочу жить такой жизнью!

– Вот это и плохо, Лягушонок.

– А что хорошо?

– Сама не знаю. Если бы я только знала! И никто из моих знакомых не знает. Никого из нас не радует жизнь, которую мы ведем, но как изменить ее, никто понятия не имеет. Вчера в это время мы были в Калифорнии – а где мы теперь?

– Здесь, в прекрасном Центральном парке!

– Зачем?

– Чтобы ты поступила в театр и стала знаменитостью.

– Ох, Лягушонок, мне от себя тошно. Мне кажется, что я абсолютно бездарна.

– Что ты, Мама Девочка, ты великая актриса!

– Для тебя – может быть.

– А мне, если хочешь знать, не так уж легко понравиться. Не будь ты великая актриса, ты бы никогда не смогла так ловко обманывать меня – я бы всегда замечала. Вот увидишь, у тебя будет очень хорошая роль.

– Но я завтракала с лучшим режиссером на свете, и он не предложил мне никакой роли, даже крошечной, и теперь он приглашает нас на завтрак специально для того, чтобы познакомиться с тобой. Ты хочешь играть на сцене?

– Ой, что ты! Я совсем не умею, я еще маленькая.

– Он и хочет, чтобы ты сыграла маленькую девочку, вроде себя самой, так что особенно придумывать тебе не придется. Тебе надо будет только запомнить, когда что делать и говорить, – вот и все.

– Не хочу.

– Определенно?

– Мама Девочка, а ты хотела бы, чтобы я играла?

– Не знаю. Я растеряна. Мне всегда страшно не нравились матери, которые выпускают своих детей на сцену, превращают их в маленьких обезьянок и живут на их заработки, но теперь – не знаю. И потом, у меня нет никакого желания прятать от тебя необыкновенную жизнь…

– А где она?

– На сцене.

– А где будешь ты?

– О, где-нибудь на задворках, как все матери маленьких монстров, выступающих на сцене.

– Мама Девочка!

– Я не имею в виду тебя, Лягушонок. Я говорю про бедных матерей и их бедных, несчастных детей. Сама мысль о том, чтобы выпустить ребенка на сцену, меня возмущает, но ведь никуда не денешься: есть много великолепных пьес, где без детей не обойтись, и кто-то ведь должен играть их? Просто не знаю.

Мы дошли до пустой скамейки и сели. Я взяла Маму Девочку за руку, почти такую же маленькую, как моя, и крепко-крепко ее сжала, потому что Мама Девочка была очень расстроена, а мне хотелось, чтобы это поскорее прошло.

Сумасшедший колибри

В Нью-Йорке было очень жарко, даже в Центральном парке, даже под конец дня. Когда мы сели на скамью, я увидела куст с длинными желтыми цветами, а потом увидела колибри, он сунул свой длинный клюв, похожий на иголку, в цветок и будто повис в воздухе, махая крылышками так быстро, что нельзя было даже рассмотреть, – просто облачко. А потом как подпрыгнет вверх, словно испугался чего-то, но, наверное, все-таки не испугался, потому что тут же упал к другому цветку и снова сунул в него клюв и повис в воздухе, и начал доставать из цветка духи. Доставал он недолго и снова сорвался с места, будто у него очень срочное дело, но только на этот раз полетел не вверх, а в сторону, повис на миг в воздухе и упал к новому цветку.

Почему колибри летит в одну сторону, а не в другую? Куст был весь в цветах, сплошь. Неужели колибри чувствует на расстоянии, в каких из них больше всего духов?

И снова метнулся, теперь – на другую сторону куста, так что его стало почти не видно, но немножко я все же видела – его хвост, который двигался так же быстро, как крылья.

Он был красивым маленьким существом, этот колибри, но как он мог летать так быстро все время? Неужели он все летает, летает и никогда не останавливается? Нет, все-таки остановился, встал, как любая другая птица, двумя ножками на голый сучок куста – и все вокруг тоже перестало двигаться. Так он стоял, и теперь я увидела его по-настоящему, и он был просто очень маленькой длинноклювой птичкой, а не быстрым непоседой, которым был только за секунду до того. Но простоял он недолго – сколько нужно, чтобы досчитать до трех, а потом снова принялся за работу: начал сновать туда-сюда, и все как-то быстро, по-сумасшедшему и совсем непонятно.

Я крепко сжала руку Мамы Девочки. Она посмотрела на меня и спросила:

– Что с тобой, Лягушонок?

– Колибри. Посмотри на него.

– Где?

– Да вон, на том кусте с длинными желтыми цветами.

Мама Девочка посмотрела и сказала:

– Ой, до чего же он красивый! Ой, как я их люблю!

– Не сошел ли он с ума немножко?

– Почему?

– А ты посмотри на него хорошенько: все время срывается с места, остановится у цветка, попьет духов, а потом вдруг метнется и умчится, будто что-то его напугало, но на самом деле ничего его не пугало. И только и делает, что останавливается и пьет из другого цветка. Почему он не переходит на соседний цветок, а мечется туда-сюда?

– Должно быть, у него есть на это причины, – ответила Мама Девочка.

Она снова стала смотреть, а потом снова сказала те же слова.

– Тебе грустно, Мама Девочка?

– Ой, что ты, Лягушонок! Это просто стыд, что тебе приходится из-за меня переживать. Правда, мне грустно. А тебе?

– Мне грустно.

– Очень хорошо, потому что я ведь для того и живу, чтобы веселить тебя, когда тебе грустно. Чего бы ты хотела?

– Просто грустить.

– И не хочешь быть веселой?

– Если, как ты говорила, весь мир, и ты тоже, нечто грустное и несуразное, то пусть я тоже буду такая.

– Но ты не должна стараться быть грустной, это наступает само собой.

– Ничто не наступает само собой.

– Грусть – наступает.

– Ну а у меня не так: мне надо стараться, тогда она наступит.

– Значит, ты не грустишь по-настоящему.

– Еще недавно, правда, было так, но теперь – по-настоящему.

– Как это у тебя получилось?

– Благодаря колибри. Я подумала, что я колибри. Сначала было очень весело, я стала такая быстрая, свободная и чувствовала себя просто замечательно. Но скоро я устала быть такой маленькой, суетливой и сумасшедшей. Устала срываться с места и носиться во все стороны. Устала пить из длинных желтых цветов. Устала от всего – и тогда я начала грустить и скоро стала очень грустная.

– Что ж, наверное, и вправду можно захотеть – и загрустить.

– А вот сейчас я захочу – и перестану грустить.

– Как?

– Начну думать, что я не колибри и грустить мне нечего.

– Хороший способ.

– Вот уже не грущу. Но подожди, кажется, снова захотелось грустить.

– Не придумывай, пожалуйста, – сказала Мама Девочка. – Пойдем-ка лучше поедим где-нибудь. Может, в «Автомат»?

– Конечно, только пойдем туда попозже.

– Все-таки когда?

– Когда стемнеет.

– В августе темнеет не раньше восьми, Лягушонок, а по-настоящему – так в половине девятого.

– А сейчас сколько?

– Без пяти восемь.

– Ну, тогда я не хочу есть, пока не стемнеет совсем.

– Ты просто не хочешь есть – и все.

– Нет, хочу.

– Что именно?

– Суп.

– Почему вдруг суп?

– Овощной суп.

– Хорошо, овощной суп – но почему?

– Я ужасно люблю суп, особенно овощной.

– Если ты так любишь его, почему ты никогда мне об этом не говорила? Я могла бы покупать тебе в бакалее чудные овощные супы, самые разные. Почему ты мне никогда этого не говорила?


  • Страницы:
    1, 2, 3