— Посмотрите на нас, детей цивилизации… Мы смеемся над каннибализмом, и слава богу. Мы всё перевидали… ничто нас не пугает, кроме…
— Кроме чего?
— Кроме того, что мы сознательно решили не знать.
— Разве такое можно себе представить?
— Я имею в виду вещи, которые нам известны о самих себе. Нечто очень личное, глубоко запрятанное; то, что мы никому не показываем и считаем никогда не случавшимся, потому что не в состоянии были бы жить с этим знанием.
— Я вас не понимаю, — сказал Рамирес. — Как это можно знать, не зная? Ахинея какая-то.
— Когда мой отец в шестидесятые годы переехал в Севилью, он познакомился с местным священником, который обычно проходил мимо его дома по пути в церковь в конце улицы Байлен. Мой отец не посещал церковь и не верил в Бога, но они часто сидели в одном кафе и, коротая время в спорах, очень сдружились. Однажды в три часа ночи отец работал в своей мастерской, как вдруг слышит, на улице кто-то надрывается: «Эй!
Carbon!
Тебя подослали ко мне, признайся, ты, Франсиско
Carbon?!» Это оказался священник, но уже не благостный, а злой и полупомешанный. Он стоял в порванной сутане, весь всклокоченный, и хлестал бренди прямо из бутылки. Отец впустил его в дом, и тот принялся куролесить во внутреннем дворике, проклиная себя и свою бесполезную жизнь. В то утро он раздавал причастие, и вдруг его осенило.
— Он утратил веру, — сказал Рамирес. — У них всегда так. Потом они ее вновь обретают.
— С ним все было гораздо хуже. Он заявил моему отцу, что вообще никогда не верил. Его карьера священника началась с обмана. Одна девушка не ответила ему взаимностью. Он взял и принял сан, назло ей, а вышло — назло себе. Больше сорока лет священник знал это, как бы не зная. Он был хорошим священником, но это не имело никакого значения, потому что в основании его карьеры была трещинка, крохотная ложь, на которой стояло все здание.
— А что с ним случилось потом? — спросил Рамирес.
— На следующий день он повесился, — ответил Фалькон. — А как поступить, если ты священник и всю свою жизнь учил других искать истину в слове Божьем?
— Боже милостивый, — воскликнул Рамирес, — но не надо же убивать себя! Не стоит воспринимать жизнь так серьезно.
— Отец рассказал мне эту историю вот почему, — продолжил Фалькон. — Я объявил ему, что хочу стать художником… подобно ему. И он просил меня все хорошенько обдумать, потому что искусство — это тоже своего рода поиск истины, не важно какой: личной или глобальной.
— Понимаю! — воскликнул Рамирес, хлопнув ладонями по рулю, и расхохотался.
— Ну, теперь вам ясно, — сказал Фалькон, — как это бывает, когда мы знаем что-то, не зная.
— Да пропади оно! Теперь мне ясно, почему вы заделались сыщиком, — прогрохотал Рамирес.
— И почему же?
— Чтоб искать истину. Это блеск, ё-мое! При вас мы тут все, на хрен, выйдем в художники.
Так ли это? Нет. Когда он отказался от идеи стать художником, внутренне согласившись с сомнениями отца относительно своего таланта, он заявил ему, что тогда будет искусствоведом, и отец рассмеялся ему в лицо. «Искусствоведы — это просто сыщики, работающие с картинами. Им бы все искать разгадки. Они всю жизнь что-то предполагают и додумывают, причем девять раз из десяти попадают пальцем в небо. Искусствоведение — занятие для неудачников, — говорил он, — и не просто для неудавшихся художников, а вообще для неудавшихся людей». Как только отец над ними не потешался!.. Поэтому он сделался полицейским.
Нет, опять не совсем так. Он поступил в Мадридский университет на английское отделение (из всех народов, включая испанцев, его отец только англичанами и интересовался) и увлекся американскими фильмами ужасов сороковых годов. И потом уже пошел в полицию.
Вдруг его словно выкинуло из глубокого сна, хотя он был в ясном сознании и мысли мелькали, яркие и быстрые, как косяки сардин. Он встряхнул головой, пытаясь освоиться с окружающей реальностью: сиденьями машины, пластиком, стеклом, прочими материальными предметами.
— Нет ли у Серрано чего-нибудь нового о хлороформе и хирургических инструментах? — заговорил он, помогая себе прийти в себя.
— Пока ничего.
Они остановились у кладбища. Рамирес полез на заднее сиденье за видеокамерой, а Фалькон тем временем топтался на тротуаре, созерцая толпу прощающихся, вал цветов перед часовней и яркое голубое небо, придававшее всей этой сцене чуть ли не жизнерадостность. Консуэло Хименес стояла в центре, а трое ее детей потерянно блуждали в лесу взрослых ног. Фалькон сам был такого роста на одних давних похоронах.
Служба, похоже, уже закончилась. Гроб из часовни перенесли на катафалк. Водитель тронулся с места. Прощающиеся медленно потянулись по обсаженной кипарисами аллее к центру кладбища. За живыми изгородями теснились мавзолеи и памятники, среди которых выделялась огромная бронзовая фигура Франсиско Риверы — в костюме матадора со сломанной шпагой в одной руке и с воображаемым плащом в другой он уворачивается от обреченного вечно нестись мимо него воображаемого быка.
Катафалк остановился у фигуры Спасителя, согнувшегося под тяжестью креста. Гроб внесли в гранитный мавзолей и поместили напротив единственной его обитательницы — первой жены покойного. Консуэло Хименес принимала соболезнования от тех, с кем разминулась раньше. Фалькон заглянул в мавзолей. Отделение под гробом первой жены Рауля не было пустым. Там стояла небольшая урна, слишком маленькая, чтобы заключать в себе чей-то прах. Он направил на нее лучик карманного фонарика и прочел надпись, выгравированную на серебряной пластинке:
Артуро Маноло Хименес Баутиста.Вероятно, это и была поставленная Хосе Мануэлем «точка».
Фалькон подошел к вдове, выразил свои соболезнования и неспешно направился к выходу. Рамирес бродил среди надгробий с видеокамерой в руках.
— Вы, конечно же, были с ним знакомы, не так ли? — услышал Фалькон над самым ухом и одновременно почувствовал, как чья-то рука крепко схватила его за локоть.
В поле его зрения вплыло по-собачьи печальное лицо Района Сальгадо. Он был одним из тех, кого отец не уставал едко высмеивать. Не в глаза, разумеется, потому Сальгадо был больше известен не как искусствовед, а как торговый агент, сделавший отца знаменитым. Он имел список очень богатых клиентов и, вплоть до того момента, когда у отца случился первый инфаркт, регулярно отправлял их на улицу Байлен, чтобы они могли немножко разгрузить свои непомерно раздувшиеся кошельки.
— Нет, не был, — сказал Фалькон с обычной холодностью, принятой им в общении с этим человеком. — А разве должен был быть знаком?
Фалькон протянул руку, и Сальгадо стиснул ее обеими ладонями. Фалькон отстранился. Сальгадо откинул назад свои претенциозно длинные седые волосы, серебристыми завитками рассыпавшиеся по воротнику его дорогого темно-синего костюма. «Ох уж этот Сальгадо… у него даже перхоть сверкает», — язвил, бывало, отец.
— Ах нет, вы, наверно, никогда с ним не встречались! — воскликнул Сальгадо. — Он никогда не бывал у вас в доме. Точно. Теперь я вспомнил. Он всегда посылал одну Консуэло.
— Посылал ее?
— Открывая очередной ресторан, он обязательно украшал его какой-нибудь картиной Фалькона. Понятное дело, олицетворение Севильи и все такое прочее.
— Но зачем ему надо было ее-то посылать?
— Думаю, он знал об особенностях вашего отца, и поскольку он был очень серьезным бизнесменом, то не желал становиться объектом… эро… вернее, как бы это получше выразить? Сардонической, да, сардонической… разрядки.
Он имел в виду, конечно же, высокомерное обдуривание клиентов, которым с таким наслаждением занимался его отец.
Они продолжили путь к воротам кладбища. Красная обводка дряблых век придавала искусствоведу такой вид, будто он только что утер слезы. Хавьер всегда подозревал, что прежде Сальгадо был отнюдь не такой жердью, в какую превратился теперь, и что кожа сползла у него с лица вместе с лишним жиром, образовав отвислости под глазами и скулами. Отец говорил, что он похож на бассета, но хотя бы не пускает слюни. Это был завуалированный комплимент. Отец принимал поклонение только от красивых женщин и людей, чьим талантом он восхищался.
— А вы как с ним познакомились?
— Как вы, наверное, помните, я живу в квартале Порвенир, и когда он открыл там свой ресторан, я был одним из его первых посетителей.
— А раньше вы его не знали?
Они шли размашистым шагом, и длинные ноги Сальгадо заметно вихлялись. Он неожиданно зацепился носком за ступню Фалькона и непременно растянулся бы на земле, если бы тот вовремя не подхватил его под руку.
— О, боже, благодарю вас, Хавьер. Мне в моем возрасте как-то не хочется загреметь, сломать шейку бедра и впасть в маразм от сидения в четырех стенах.
— Ну, не преувеличивайте, Рамон.
— Нет-нет, я и в самом деле этого очень боюсь. Стоит оступиться, и через пару месяцев я превращусь в одинокого старого идиота, уставившегося в темный угол никем не посещаемого дома.
— Что за мысли, Рамон.
— Это случилось с моей сестрой. На следующей неделе я собираюсь переправить ее из Сан-Себастьяна в Мадрид. Ей страшно не повезло. Она упала, ударилась головой, сломала колено и теперь вынуждена жить в богадельне. Я не могу каждый месяц мотаться к ней в такую даль, поэтому перевожу ее поближе к югу. Ужас. Но послушайте, почему бы нам не зайти куда-нибудь выпить?
Фалькон похлопал его по плечу. Он предпочитал как можно дальше держаться от Сальгадо, но сегодня тот возбудил в нем жалость, возможно, намеренно.
— Я на работе.
— В субботу днем?
— Именно поэтому я здесь.
— Ах да, я совсем забыл, — сказал Сальгадо, озираясь: их обгоняли и догоняли стайки покидающих кладбище людей. — Работы у вас будет по горло. Чего стоит, к примеру, составить список его врагов, я уже не говорю о том, чтобы побеседовать с каждым из них.
— Вы думаете? — спросил Фалькон, зная склонность Сальгадо все преувеличивать.
— Такой влиятельный бизнесмен не отправится на тот свет, не потянув кого-нибудь за собой.
— Убийство не шутка.
— Но только не для тех, с кем он обычно имел дело.
— А кто эти люди?
— Давайте не будем обсуждать это в воротах кладбища, Хавьер.
Фалькон перебросился несколькими словами с Рамиресом и влез в огромный «мерседес» Сальгадо. Они свернули на улицу Бетис и, проехав вдоль, остановились между мостами. Сальгадо припарковался у тротуара, двинув под зад старенький «сеат», чтобы освободить место для себя. Они шли по высокой набережной, пока Сальгадо не замедлил шаг, чтобы с показным наслаждением вдохнуть севильский воздух, который здесь явно не отличался особой свежестью.
— Севилья! — воскликнул он, радуясь тому, что обеспечил себе компанию. —
La puta del Moro
— так называл ее ваш отец. Вы помните, Хавьер?
— Помню, Рамон, — сказал он, досадуя на себя за то, что стал добровольной жертвой знаменитого сальгадовского «окручивания».
— Мне его не хватает, Хавьер, мне очень его не хватает. У него, скажу я вам, был очень острый глаз. Однажды он сказал мне: «Севилью создают два запаха, Рамон, и мой прием… нет, мой великий нехитрый секрет заключается в том, что сейчас, в конце жизни, я рисую только один из них, вот почему на меня всегда есть спрос». Он, конечно же, развлекался. Эти севильские виды ничего для него не значили. При его громком имени он мог позволить себе такую забаву. Я, помнится, сказал ему: «Ого! Значит, великий Франсиско Фалькон способен рисовать запахи. Ну и во что же вы макаете свою кисть?» А он мне: «Только в цветы апельсина, Рамон, и никогда в дерьмо». Я тогда рассмеялся, Хавьер, и решил, что эта тема закрыта, но он после долгой паузы добавил: «Почти всю мою жизнь я рисовал последнее». Что вы об этом думаете, Хавьер?
— Пойдемте выпьем по бокальчику мансанильи, — предложил Фалькон.
Они перешли через дорогу и нырнули в винный погребок «Альбариса». Встали возле одной из больших черных бочек, служивших столиками, и заказали мансанилью и маслины, которые подавали с каперсами и белым, как зубы, маринованным чесноком. Они потягивали этот светлый-светлый херес, который Фалькон предпочитал всем другим его видам, потому что виноград, росший в Санлукар-де-Баррамеда, впитывал аромат моря.
— Расскажите мне о врагах Рауля Хименеса, — начал Фалькон, прежде чем Сальгадо погрузился в очередной омут воспоминаний.
— Вот мы тут беседуем, попиваем мансанилью, а делишки-то обделываются. Обделываются так же, как обделывались в девяносто втором году, — сказал он, довольный тем, что интригует Хавьера Фалькона своими экивоками. — Я чувствую это. Мне семьдесят лет, а я преуспеваю больше, чем когда-либо.
— Бизнес процветает, — заметил Фалькон, начиная томиться скукой.
— Надеюсь, это не для протокола? — забеспокоился Сальгадо. — Вы же понимаете, я не…
— Никаких протоколов, Рамон, — успокоил его Фалькон, разводя пустые руки.
— Это незаконно, конечно…
— До тех пор, пока не стало преступным.
— Надо же, какое тонкое различие. Ваш отец, Хавьер, всегда говорил, что у вас светлая голова. «Все думают, что у Мануэлы, — любил он повторять, — но именно Хавьер смотрит в корень».
— Вы, Рамон, добьетесь, что я умру от нетерпения.
—
La Gran Limpeza,
— торжественно произнес Сальгадо.
— А что, собственно, отмывается?
— Деньги, конечно. Что же еще так сильно пачкается? Иначе их не называли бы «грязными».
— Откуда же они поступают?
— Я никогда не задаю подобных вопросов.
— От торговли наркотиками?
— Да не только. Назовем их просто «непоказанными».
— Ладно. Итак, они их отмывают. А зачем они это делают?
— Вы должны спросить: зачем они отмывают их именно
сейчас? — Прекрасно, будем считать, что так я и спросил.
— В будущем году придут евро, а это — конец песеты. Вам придется объявить имеющиеся у вас песеты, чтобы в обмен на них получить евро. Если они будут «непоказанными», возникнут трудности.
— Ну и что же они делают с такими деньгами?
— Помимо всего прочего, покупают предметы искусства и недвижимость, — сказал Сальгадо. — В настоящий момент, например, подыскивают жилье в Севилье.
— Я ничего не собираюсь продавать.
— А живопись?
—
Tampoco.
— Вы еще не разбирали отцовскую мастерскую?
Вот оно. Тот самый вопрос. Фалькон не мог понять, как это он купился на клоунаду, разыгранную Сальгадо на кладбище. Потому-то Фалькон и сторонился старика, что тот ввертывал это в каждый их разговор. Теперь начнется «окручивание», если Фалькон резко его не оборвет или не переменит тему.
— В ресторанном бизнесе вертится, наверное, немало «непоказанных» денег, не так ли, Рамон?
— А почему же еще, по-вашему, он затеял этот переезд из квартиры в собственный дом? — спросил Сальгадо.
— Это любопытно.
— Никто никогда не расплачивался за картины вашего отца чеком, — ответил Сальгадо. — А насчет ресторанного бизнеса вы правы, и особенно это касается ресторанов для туристов с умеренными ценами, где платят без всяких чеков наличными. Лишь малая доля этих доходов заносится в книги, которые предъявляют налоговой инспекции.
— Так вот какие это делишки… А что было в девяносто втором?
— Что было, то прошло. Я просто хотел проиллюстрировать.
— Я тогда отсутствовал, но слышал о чудовищной коррупции.
— Да, да, да, но это было десять лет назад.
— Вам как будто есть что скрывать, Рамон. А вы случайно не были?..
— Я? — воскликнул он с оскорбленным видом. — Торговец картинами? Если вы думаете, что у меня была хоть какая-то возможность нажиться на «Экспо — девяносто два», то вы просто сошли с ума.
— Так вам известно
что-нибудь,Рамон, или нет? Мы с вами тут уединились для того, чтобы вы разглагольствовали на общие темы, или у вас есть что-то конкретное, что поможет мне найти убийцу Рауля Хименеса? Как насчет публики, приходящей на ваши показы? Готов поспорить, что они говорят о «реальных» вещах, когда кончают разводить дресню вокруг картин.
— «Разводить дресню вокруг картин»? Вы меня удивляете, Хавьер, уж вы-то могли бы выражаться иначе.
Ну вот, сейчас все решится, подумал Фалькон. Это сделка. Информация в обмен на то, что больше всего нужно Сальгадо: возможность порыться в мастерской моего отца. И дело здесь вовсе не в деньгах. В престиже. Организация итоговой выставки неизвестных работ великого Франсиско Фалькона явилась бы кульминацией бесславной жизни этого человека. Пришли бы коллекционеры. Американцы. Хранители музеев. Он вдруг снова оказался бы в центре внимания, как сорок лет назад.
Фалькон надкусил крупную мясистую маслину. Сальгадо отщипнул бутон каперса и стал вертеть его черешок в пальцах.
— Я случайно слышал кое-какие разговоры, а потом разговоры других людей, не подозревавших о моей осведомленности. И таким вот образом у меня нарисовалась картина.
Tableau vivant.
— И какое же у нее название?
— «Цветы апельсина и дерьмо» — думаю, это будет точно.
— А вы подарите мне оттиск с этого выдающегося произведения, если я позволю вам войти в мастерскую отца и… что? Позволю устроить выставку его?..
—
Oh, nо, nо, nо que nо, Хавьер, hombre.
Я никогда не потребовал бы ничего подобного. Конечно, было бы очень приятно совершить ностальгическое путешествие по его абстрактным пейзажам, но все это прошлое. Вот если бы у него нашлись неизвестные «ню», вроде того, что висит в Прадо, двух гуггенхаймских и еще одного, который Барбара Хаттон
передала в дар Музею современного искусства… ну, тогда совсем другое дело. Но нам-то с вами известно…
— Тогда я пас, Рамон.
— Просто я хочу провести день в его мастерской, в полном одиночестве, — сказал он, отщипывая еще один каперс. — Вы можете запереть меня там, а потом при выходе обыскать. Все, о чем я прошу, это один день среди его кистей, рулонов холста, мольбертов и палитр.
Застыв с поднесенным ко рту бокалом мансанильи, Фалькон испытующе посмотрел на старика, пытаясь проникнуть внутрь, увидеть глубинные ключи, винтики и колесики. Перебирая пальцами ножку бокала, Сальгадо вкручивал его в дощатую крышку бочки. Вид у него был печальный, как, впрочем, всегда. И непроницаемый: его светскость была неуязвимей любой брони.
— Я должен подумать, Рамон, — сказал он. — Ведь дело, мягко говоря, не совсем обычное.
12
Суббота, 14 апреля 2001 года,
полицейское управление,
улица Бласа Инфанте, Севилья
Фалькон и Рамирес сидели в комнате для допросов и ждали, когда молодой сотрудник полиции, разбиравшийся в технике, подключит видеокамеру к телевизору. Рамирес поинтересовался, что это за старикан разговаривал с Фальконом на кладбище.
— Рамон Сальгадо. Он был торговым агентом моего отца.
— Что-то не похоже, чтобы он в состоянии был поднять Хименеса с кресла, — проворчал Рамирес, — или вскарабкаться по лестнице подъемника.
— Вдобавок он еще и искусствовед и время от времени читает в университете никому не нужные лекции. У него галерея на улице Сарагосы, рядом с Новой площадью. Туда еще захаживают богатеи, в их числе были сеньора Хименес и ее муж.
— По всему видно, что умеет вытягивать из людей деньги.
— Мы говорили о «черном нале» в ресторанном бизнесе. Он даже обмолвился об «Экспо — девяносто два», хотя, видимо, случайно, и предложил мне информацию.
— Но так ее и не выложил?
Ну вот, Рамирес опять взялся за свое.
— Я знаю Рамона Сальгадо, — сказал он. — По видимости он преуспевающий бизнесмен — деньги, дорогой автомобиль, дом в Порвенире, влиятельные клиенты, но по собственному ощущению он неудачник. Он не реализовал себя так, как представляемые им художники. Он читает лекции перед пустыми аудиториями. Он написал две книги, но не добился ни научного, ни коммерческого успеха.
— Так чего он хотел? — спросил Рамирес.
— Сугубо личного одолжения… имеющего отношение к моему отцу, в обмен на информацию. Я боюсь, что, выполнив его просьбу, получу в ответ порцию сплетен.
— Сплетни всегда в цене, — заметил Рамирес.
— Вы ведь ни разу не были на открытии вернисажа, инспектор? Там толкутся типы, корчащие из себя знатоков, воображающие, будто только
ониспособны постичь суть произведения, и… и еще пытающиеся передать это словами.
— Тогда это бред собачий, а не сплетни.
— Там собирается публика, жаждущая присутствовать при «этом». Жаждущая прикоснуться к «этому». Жаждущая рассказывать вам об «этом».
— Ну, и что же это такое?
— Гениальность, — ответил Фалькон.
— Богатые люди никогда не довольствуются тем, что имеют, разве не так? — сказал Рамирес. — Даже ребята, выбравшиеся из спальных районов, никак не успокоятся. Они норовят приехать и всю ночь долбать вас своими успехами, а потом еще хотят, чтобы вы их нежно любили.
— Мой отец тоже никогда этого не понимал, а он был богатым человеком, — сказал Фалькон. — Он презирал все это.
— Что? — спросил Рамирес, думая, что они все еще говорят о гениальности.
— Приобретательство.
— О, не сомневаюсь, — сказал Рамирес с сарказмом, вынимая из кармана пачку сигарет. Он-то хорошо знал, что старик Фалькон оставил целое состояние в виде недвижимости, которую «приобретал». Если старый
carbonпрезирал приобретательство, значит, он презирал самого себя.
Оборудование наконец было налажено. Они повернулись к экрану. Белый шум сменился первой сценой: тишина кладбища, исполосованная тенями от кипарисов аллея, скорбная толпа вокруг мавзолея.
Фалькон мысленно вернулся к Сальгадо, отцу, еще не обследованной мастерской и необычной просьбе. Ведь именно Сальгадо раскрутил его отца и поэтому удостоился особого презрения — тайного. Сальгадо организовал выставку в Мадриде, на которой было продано первое Фальконово «ню», и произошло это еще в начале шестидесятых. Европейский мир искусства буквально сошел с ума, а отец приобрел дом на улице Байлен.
Сразу после весьма громкого, но пока не мирового успеха Сальгадо устроил еще одну выставку, уже в Нью-Йорке. Тогда, правда, поговаривали о блефе, о том, что картина уже обещана наследнице Вулворта и «королеве» Танжера, Барбаре Хаттон, а все это «шоу» не более чем способ создать шумиху вокруг имени Франсиско Фалькона. Как бы там ни было, все прошло как нельзя лучше. Барбара Хаттон действительно купила картину, и выставку посетила блестящая когорта представителей нью-йоркского светского общества. Имя Фалькона было у всех на устах. Две следующие выставки в Нью-Йорке в середине шестидесятых произвели настоящий фурор, и на несколько коротких недель Франсиско Фалькон по популярности сравнялся с Пикассо.
Этим невероятным успехом он был частично обязан талантам Рамона Сальгадо, который с самого начала знал предел творческих возможностей своего клиента. Дело заключалось в том, — и это мучило, бесило и угнетало отца, — что существовало всего четыре Фальконовых «ню». Все четыре были написаны в течение года, в начале шестидесятых, в Танжере. К тому времени, когда отец переехал в Испанию, этот пласт его гения истощился. Он так больше и не повторил уникальных, таинственно ускользающих черт этих четырех абстракций. Отец часто рассказывал ему о Гогене. О том, что Гоген был ничем, пока не увидел тех экзотических островитянок. Они пробудили в нем гениальность. Он разглядел их, проник в них взором. Забери его оттуда, и он окончил бы свои дни во Франции бездарным мазилой. То же самое случилось с Франсиско Фальконом. Его первая жена умерла, следом за ней вторая, и он уехал из Танжера. Критики говорили, что в своих «ню» он прозревал существо непорочности, оттого они и казались почти неземными, и что танжерская травма, вероятно, перекрыла поток вдохновения. Его потери заслонили от него чистоту непорочности. Больше он никогда даже не пытался изображать абстрактную женскую наготу.
Взгляд Фалькона вдруг зацепился за что-то на экране. На белом фоне мелькнуло какое-то черное пятнышко.
— Что это было? — вскрикнул он.
Рамирес подпрыгнул на стуле. Он тоже смотрел вполглаза, считая эту затею напрасной тратой времени.
— Я что-то видел, — сказал Фалькон. — Что-то на заднем плане. Справа вверху. Можно немного назад?
Рамирес завис над телевизором, как навозная муха над кучей дерьма. Он ткнул неуклюжим толстым пальцем в какую-то клавишу, и человечки на экране помчались задом наперед. Еще одно нажатие на клавишу, и их походка стала более степенной.
Церемония в мавзолее окончилась. Присутствовавшие начали расходиться. Фалькон сосредоточился на заднем плане: зубчатые крыши семейных мавзолеев, прямые линии высоких блоков, где хранились урны с прахом более бедных представителей общества. Камера начала медленное панорамирование слева направо.
— Было что-нибудь необычное? — спросил Фалькон, засомневавшись в своей внимательности.
— Я ничего такого не заметил, — ответил Рамирес, подавляя зевоту.
— Позовите-ка сюда того парня, и пусть он прокрутит этот кусок в режиме покадрового просмотра.
Рамирес привел назад молодого полицейского, и тот сделал то, о чем его просили.
— Вот, — показал пальцем Фалькон, — вверху справа, на фоне белого мавзолея.
—
Joder, — выдохнул Рамирес. — Вы думаете, это он?
— Вы ухватили его самым краем объектива.
— Восемь кадров, — заметил молодой полицейский. — Это же одна треть секунды. Не понимаю, как вы что-то разглядели.
— Я не разглядел, — сказал Фалькон. — Просто глаз среагировал на движение.
— Он снимает пришедших на похороны, — объявил Рамирес.
— Он, должно быть, засек вас с камерой и отскочил за угол мавзолея, — сказал Фалькон. — Я почти уверен, что это треть секунды из жизни нашего убийцы.
Они просмотрели пленку три раза, но ничего нового не обнаружили. Потом отправились в компьютерный отдел, где нашли оператора еще за работой. Он отсканировал нужные кадры, обработал их, выделил главный элемент и увеличил его до размера экрана. Небольшое искажение изображения не помешало им понять, как тщательно этот человек скрывает свою внешность. На нем была черная бейсболка без фирменного знака. Слегка повернутый в сторону козырек позволял ему плотно прижимать камеру к глазу. Руки прятались в перчатках, а высокий отворачивающийся ворот джемпера был натянут на нос. Он сидел на корточках, так что пола его темной куртки касалась земли.
— Мы даже не в состоянии определить, какого пола этот предполагаемый «он», — сказал Фалькон.
— Вообще-то я могу почистить изображение, — предложил оператор. — Придется поработать в выходные, но для вас я постараюсь.
Они взяли один отпечаток и вернулись в кабинет Фалькона.
— Итак, спрашивается, что он там делал? — спросил Фалькон, садясь за письменный стол. — Снимал кого-то одного или всю сцену в целом?
— Финал дела, — ответил Рамирес. — Ублюдок мертв и похоронен. Так мне кажется.
— Думаете, он пошел бы на такой риск ради собственного удовольствия?
— Не очень-то он и рисковал. Мы обычно не фиксируем на пленку похороны жертв, — сказал Рамирес.
— Не исключено, что финал
тогодела стал началом следующего, — заметил Фалькон.
— Вы на это намекали перед кладбищем?
— Не помню, чтобы я на что-то намекал.
— Вы сказали, что дебилы могут превращаться в психов. Разве это не одно и то же?
— Идиот со злым умыслом, — сказал Фалькон, — или злой идиот без всякого умысла.
Рамирес оглянулся, чтобы посмотреть, не вошел ли в кабинет кто-нибудь поумнее.
— В этом-то все и дело, не так ли? — продолжил Фалькон. — Мы все еще знаем слишком мало, чтобы перестать разбрасываться.
Он прилепил снимок к стене.
— Прям как в той игре из детских журналов, — сказал Рамирес, откидываясь на спинку кресла, — где надо узнать поп-звезду по глазу, носу или губам. Мои дети уверены, что их папочке-полицейскому это раз плюнуть, только им невдомек, что ни о ком из этих людей я слыхом не слыхивал. Кто такой этот их чертов Рики Мартин?
— Не сын ли он Дина?
— машинально спросил Фалькон.
— А кто такой этот хренов
ЛиондинМартин?
Тут Фалькона прорвало. На него напал истерический смех. Вероятно, сказались беспокойные ночи со странными сновидениями. Он смеялся исступленно и беззвучно, то и дело смахивая брызжущие из глаз слезы и сотрясаясь всем телом. Рамирес смотрел на него, как адвокат на непредсказуемого клиента, который идет давать показания.
Обзвонив всех членов группы, Рамирес выслушал их сообщения. Ничего. Он ушел обедать. Фалькон наконец взял себя в руки и поехал домой, все еще под впечатлением от этого приступа истерии, от того, что он настолько утратил самоконтроль. Он бессознательно заглотнул какую-то пищу, оставленную Энкарнасьон на плите, и отправился в постель, надеясь хотя бы на час спокойного сна. Очнулся Фалькон в девять вечера в кромешной тьме. Причем мгновенно, будто его схватили за кишки и разом выдернули из сна. Ему случалось наблюдать, что так пробуждаются в камерах пьяные: их словно опять подключали к проводу жизни. Он ощущал слабость, язык покрывала какая-то мерзкая пленка. Ноги и руки одеревенели, суставы сгибались со скрипом.
Фалькон стоял под душем, позволяя острым струйкам выколачивать из него всякую гадость. Его голова и нутро напоминали блендер, полный искромсанной и раздавленной массы. Из ванной он пошел в гардеробную, достал из шкафа серые брюки и белую хрустящую рубашку и оделся. Посмотрев на себя в зеркало, Фалькон передернулся. Дело было в рубашке. В ее отвратительной белизне. Его угнетала… бесцветность. Он сорвал с себя рубашку и с омерзением швырнул в угол комнаты. Затем приблизил лицо к зеркалу, внимательно изучил, надавил на мешочки под глазами, увидел образовавшиеся от нажима морщинки, не спешившие разглаживаться. Возраст. Интересно, внутри тоже образуются морщины? Может, мозги покрываются какими-нибудь бороздками, и поэтому я, ложась спать, люблю белые рубашки, а просыпаясь, ненавижу их всеми фибрами души?
Он надел зеленую рубашку.
Потом Фалькон вернулся в спальню.