Для Москвы день был жарким. Ник догадывался об этом, видя, как мужчины снимают пиджаки и несут их, перекинув через руку, как женщины в пестрых платьях обмахиваются носовыми платками, ожидая зеленого сигнала светофора, чтобы пересечь широкое пространство улицы Горького; но для американца из Нью-Йорка или Кливленда московская жара казалась приятной весенней прохладой. Он приехал сюда, ожидая какого-то чуда, но теперь он уже знал, что чуда не будет, если только он сам не потрудится стряхнуть его с неба, а на это оставалось очень мало времени.
Час был поздний - половина девятого, но, поскольку Ник не любил возиться с житейскими мелочами, он успел уже выработать четкий утренний распорядок, и привычные действия не отвлекали его от размышлений. К тому времени, когда он кончил бриться, одеваться и пить кофе, он принял твердое решение: сегодня вечером не будет никаких театров и никаких других развлечений. Он по собственному опыту знал, сколько времени и хлопот требуют всяческие телефонные звонки, переговоры, заседания, запросы и ходатайства, обеспечивающие скрытую основу дружеской атмосферы и безупречной организации подобных визитов, и до сих пор по мере сил сотрудничал со своими любезными хозяевами. Но теперь довольно - и этот вечер и все оставшиеся вечера он посвятит подготовке к докладу.
Благодаря удивительно тонкому чувству времени он принял это решение как раз в ту секунду, когда раздался телефонный звонок, возвещавший, что остальные делегаты ждут его в вестибюле и начинается программа нового дня.
Пятеро американцев сели в машину, и она тронулась. Ник почти не слушал разговоров своих спутников. Он был так же далек от них, как и от миллионов людей в кипящем жизнью городе, расстилавшемся за окном автомобиля. Для остальных эта поездка была только временным перерывом в привычной жизни, а его ждало неизвестное будущее, которому еще предстояло начаться в какой-то неведомый день.
Солнце светило весело, но по-северному мягко. Кругом высились стрелы подъемных кранов, город бурно менял свой облик, однако сердитые глаза Ника замечали только мелькавшие кое-где низенькие покосившиеся домишки с потрескавшейся и осыпавшейся штукатуркой. Нервы его были так напряжены, что он стал беспощаден и к самому себе и ко всему, на что падал его взгляд.
Сидевший рядом с ним Прескотт из Принстонского научно-исследовательского института тоже смотрел в окошко так, словно он был совсем один; его бесцветная кожа, тусклые седые волосы, серый костюм и мелкие правильные черты были неприметны, и запоминалась только странная отрешенность худого задумчивого лица. С ним никто не заговаривал, потому что он еще в первый день предупредил: "До десяти часов утра я не ручаюсь за свой тон".
С другого бока - Левин из Чикагского университета, похожий больше на слесаря, чем на ученого, читал только что полученное письмо из дому - в тех редких случаях, когда он говорил не о физике, он начинал рассказывать о своей пятнадцатилетней дочери.
- Что за девочка! - сказал он. - Была на вечеринке, танцевала все время и каждый раз с новым кавалером.
Сидевший на откидном месте Мэлони из Гарвардского университета, с которым Ник когда-то учился и который год от года становился все больше похожим на костлявого висконсинского фермера, весело болтал:
- ...и вот я встал сегодня в половине седьмого и улизнул из отеля, чтобы погулять одному. Это было чудесно. Я шел по улице Горького, разглядывал все витрины и прохожих и добрался так до статуи Пушкина, а назад пошел по другой стороне, миновал наш отель и вышел на Красную площадь. Представляете - семь часов утра, и я совсем один посреди Красной площади! Я и голуби! На самой ее середке! Позади меня - Кремль, справа эта сказочная церковь, а напротив - универсальный магазин Гума.
- Вы ошибаетесь, - поправил Ник. - ГУМ - это не фамилия. Это не так, как мы говорим "магазин Гимбеля или Мейси".
- Ге-у-эм, - рассеянно нарушил Прескотт свое утреннее молчание. Государственный универсальный магазин. Как ваш доклад, Ник?
- Ничего.
- Ничего - это слишком мало. Или вы еще не сообразили, что вы здесь представитель?
- Не понимаю.
- Я хочу сказать, что вы здесь - не на вашингтонском съезде Физического общества, где представляете только самого себя. Ведь вы - один из первых американцев, который после бог знает какого перерыва будет делать доклад по физике на заседании советской Академии наук. По-моему, тот факт, что вы американец, для них гораздо важнее того, что вы физик.
- У меня такого впечатления нет, - сказал Ник.
- Это потому, что вы все еще не можете отрешиться от привычных взглядов. А попробуйте встать на их точку зрения, и вы обнаружите, что это - совсем другое. Беда в том, что они так же понимают нас, как мы - их, хотя и нам и им кажется, что мы знаем друг о друге все. Вспомните, сколько здесь людей, которые считают себя великолепными знатоками нашей жизни и все же удивляются, когда говоришь им, что наша Академия наук совсем не похожа на здешнюю. Они привыкли к верховной всемогущей Академии, которая содержит научно-исследовательские институты и платит ученым жалованье, чуть ли не самое высокое в стране; и узнав, что у нас академик - только почетное звание, а Академия существует на ежегодные взносы своих членов и что наши научно-исследовательские институты и университетские лаборатории совершенно независимы друг от друга, они искренне ужасаются и жалеют нас так, словно мы находимся во власти полной анархии. "Но кто же руководит?" - спрашивают они. И, услышав, что каждый отвечает сам за себя, покачивают головой и скептически улыбаются. У нас многие думают, что все эти люди мечтают жить, как живем мы, по нашей системе, но это нелепое заблуждение. О господи, как мы не похожи друг на друга!
- Кое в чем, - согласился Ник. - Но в общем между нами нет большой разницы.
- Вы пришли к этому выводу после трехдневного знакомства со страной? сухо спросил Прескотт.
- А разве вы не считаете себя экспертом, пробыв здесь пять дней? пожал плечами Ник.
- Но вспомните - стоит одному человеку добиться здесь хороших результатов, и они называют это победой всего советского общества! Мы в таких случаях говорим: "Ай да он!". А они говорят: "Ай да мы!". Только приехав сюда, я понял, сколько людей в отличие от нас считают науку не всеобщими поисками истины, а состязанием между советской и американской наукой - конкуренцией, а не совместными усилиями. Это они превращают вас в представителя.
- Я не представитель, - резко сказал Ник. - Я приехал сюда не для этого. Но даже если вы правы, боюсь, что это сходство, а не различие. Наши газеты тоже противопоставляют _наших_ ученых _их_ ученым. Они признают, что "русские опередили нас с запуском первого спутника". Мы тоже говорим о "гонках к Луне". А вы когда-нибудь слышали о гонках, которые не были бы состязанием? Разве французы не считают Пастера и Кюри своей национальной гордостью? Национальная гордость - не исключительная монополия русских. Она есть и у нас, и это совсем не плохо.
- Так почему же вы так удивились, когда я сказал, что вы представитель?
- Потому что я лично не смотрю на физику с такой точки зрения. И думаю, что их настоящие ученые - тоже. Я хочу, чтобы мой доклад оказался удачным, и, естественно, буду рад, если выяснится, что моя теория ближе к истине, чем теория Гончарова. Но не потому, что я американец, а он - русский. Это просто профессиональное самолюбие, только и всего. Я чувствовал бы то же самое, если бы Гончаров был американцем. И убежден, что он смотрит на это точно так же.
- Однако вы знаете, во что превратит это пропаганда.
Ник презрительно хмыкнул.
- Когда те, кто и у них и у нас занимается пропагандой, выберутся из своих мягких кресел, пойдут в лаборатории и на заводы и станут действительно полезными членами общества, я соглашусь их слушать. А до тех пор реклама как была, так и будет только рекламой. Какая муха вас укусила, Прескотт? Вы никогда раньше так не говорили. Или все дело в том, что сейчас еще нет десяти часов?
- Просто эта поездка в Москву заставила меня, как никогда, почувствовать себя американцем, - нервно ответил Прескотт. - И поверьте, теперь, когда я встречаюсь с русскими просто как с обыкновенными людьми, они мне очень нравятся. Но я - американец, а они - русские. Это исторический факт. Я сознаю его, и они его сознают. А если вы думаете, что я заблуждаюсь, то прочтите стихотворение Маяковского о советском паспорте. Я его прочел перед самым отъездом сюда. Будьте уверены, вам отвели такую важную роль на конференции не столько из уважения к вашей работе, сколько потому, что вы представляете в их глазах американскую науку. А не просто науку Никласа Реннета. Это большая ответственность!
- Я уже сказал вам - я чувствую себя ответственным за то, чтобы сделать этот доклад лучшим в моей жизни. Неважно, по каким причинам. Но если это ответственность не перед самой физикой, то я уж не знаю, как ее назвать.
- Спросите русских, - заметил Прескотт, - они вам скажут.
- Об этом мне незачем спрашивать ни русских, ни кого бы то ни было другого. Я стал физиком задолго до того, как приехал сюда, и на это у меня были свои причины. - Помолчав, он добавил: - И после отъезда я останусь физиком, и опять-таки у меня есть на это свои причины. Вот почему я сюда и приехал.
Машина оставила город позади и помчалась к новой Москве в бесконечном потоке открытых темно-серых грузовиков, которые, грохоча, везли материалы для новых зданий, потом вырвалась из него и повернула к университету, где проводилась конференция.
У входа переводчик показал их пропуска женщине в форме, они вошли в вестибюль и в одном из шести лифтов поднялись наверх, в большой зал. Там Ника встретила знакомая атмосфера, одинаковая на всех съездах физиков, где бы они ни проводились: как всегда, перед началом заседания делегаты переходили от одной группки к другой, группки распадались, сливались с соседними и вновь возникали; были тут и ученые в расцвете сил, жаждущие поделиться своими последними идеями; старики, немного уставшие от многолетних повторений одного и того же; молодые люди - и пылко влюбленные в науку, и те, кто стремится только пустить пыль в глаза друг другу или перехватить взгляд кого-нибудь из маститых в надежде, что, как по волшебству, этот взгляд посветлеет, палец поманит, и академик скажет: "Кстати, я только что вспомнил... У меня в институте есть место как раз для такого человека, как вы..."
Разговоры вокруг Ника шли только о физике, но он знал, что за ними скрываются обыкновенные человеческие надежды, стремления, нужды и мечты. Одни посвятили себя работе во имя самой работы, другие посвятили себя работе во имя самих себя, а третьи просто посвятили себя себе. Настоящие ученые и законченные карьеристы - две враждебные армии, вечно воюющие между собой в цитадели науки. Они были и здесь тоже.
Этот день, как и все предыдущие, слагался из сотен разорванных впечатлений. После того как Ник отказался от помощи переводчика, он уже немного привык к русской речи. Понимал он очень мало, но, когда рядом был переводчик, он даже и не пытался схватывать смысл. Теперь после первого сосредоточенного усилия его перегруженный мозг утратил способность что-либо воспринимать, но Ник все же не хотел сдаваться. Возможно, ему удалось выдержать только потому, что он давно уже привык чувствовать себя посторонним, однако, хотя он понимал далеко не все, ему было ясно, что, какова бы ни была причина, большинство этих людей целиком отдается своей работе. Он внимательно наблюдал за ними. Вот кто будет слушать его доклад. Неужели вопреки его стараниям эти проницательные глаза заметят внутреннюю опустошенность, которая так его гнетет? Он вспомнил предостережение Прескотта. Они видят в нем не только его самого, но и его народ. Над докладом придется работать и сегодня вечером, и весь день завтра.
Однако к концу заседания откуда-то появился Гончаров, взял его под руку и сказал:
- Завтра, если вы ничего не имеете против, мы пропустим заседание. Вместо этого я заеду за вами, отвезу вас к нам в институт и познакомлю с нашими сотрудниками. Они очень этого ждут. И для них и для вас будет гораздо интереснее встретиться в неофициальной обстановке. Но, может быть, - поспешно добавил он, - вам это почему-либо неудобно?
- Нисколько, - ответил Ник. Он надеялся, что такая непринужденная встреча поможет ему избавиться от чувства полной изолированности, навеянного словами Прескотта. Ему хотелось быть для них человеком, а не символом. - Я собирался завтра поработать, но мне очень хочется познакомиться с вашей группой. Посижу подольше сегодня вечером, вот и все.
Но ему пришлось изменить свои планы даже на этот вечер. К нему неожиданно подошел Петровский.
- К сожалению, нам пора уезжать, - шепнул он.
- Куда? - спросил Ник.
- Вас ждут в вашем посольстве, - объяснил Петровский. - Там в честь вашей делегации устраивается прием. Я должен доставить вас туда к семи часам.
- Но меня не предупреждали ни о каком приеме, - возразил Ник. - Мне надо работать.
- Вам придется свыкнуться с Петровским, - сказал Мэони, подходя к ним и дружески беря переводчика за локоть. - Вы немножко говорите по-русски и поэтому пускаетесь в самостоятельные экспедиции, а нам некуда деться от нашего милого юноши, и мы его уже хорошо изучили. Он как те женщины, которые слишком много тратят на наряды: всегда сообщает свою приятную новость в самую последнюю минуту. Впрочем, не жалуйтесь. Подумайте, сколько вас ждет чудесных холодных сухих мартини!
- Но я не могу, - отбивался Ник. - Мне надо работать.
- Ведь я обещал вашему посольству привезти вас, - настаивал Петровский.
- Ну, так и быть, - сдался Ник, - я не хочу, чтобы вас сочли обманщиком. Вы меня туда привезете, но и только. Я появлюсь там и сразу же уеду.
Однако ему пришлось отказаться и от этого плана.
Он увидел ее не сразу, потому что сперва ее заслоняли четверо мужчин, которые о чем-то разговаривали в углу. Только когда один из них, смеясь, отошел в сторону, Ник понял, что они собрались вокруг ее стула. Несколько секунд, пока она со спокойным вниманием слушала одного из них, Ник смотрел на ее рыжие волосы, на закинутый профиль. В ее вздернутом подбородке чувствовалась какая-то холодная отчужденность, которую не могла до конца смягчить даже легкая улыбка, полная чуть снисходительной нежности, понимания и сочувствия. Но особенно его поразила удивительная безмятежность, которой дышал весь ее облик, и он посмотрел на нее снова. На этот раз она повернула голову и заметила его взгляд. Мгновение они смотрели друг другу в глаза с откровенным любопытством и интересом, а потом она отвернулась к своим собеседникам.
На несколько минут он потерял ее из виду в толпе гостей. Когда он увидел ее в следующий раз, она стояла в группе женщин; пока она говорила, ее выразительные руки то складывались в просьбе, то взлетали вверх, подчеркивая наполненную смехом паузу, и он почувствовал в ней неожиданную жизнерадостность - словно на оборотной стороне вьющегося по ветру, озаренного солнцем красивого флага вдруг оказался совсем другой, гораздо более яркий и веселый узор. Он все время искал ее глазами поверх голов других гостей, но, где бы он ни стоял, куда бы ни переходил, он почему-то видел только ее спину. Он лишь разглядел, что она стройна, невысока и что на ней черная узкая юбка и строгая белая блузка. Ее короткие, по-мальчишески подстриженные, рыжие - почти оранжевые - волосы разлетались при каждом движении головы, рук, худых гибких плеч. На вид ей было года тридцать два - тридцать три. Вместо того чтобы уйти, он еще полчаса следил за ней, надеясь, что она повернется и он снова увидит ее лицо. Казалось, она умеет легко смеяться, а он изголодался по смеху. Он даже не был уверен, что она американка.
Посольство поразило его внезапным обилием американских лиц, американской мебели, голосов, одежды, и у каждого гостя был налитый до половины бокал с коктейлем, столь же обязательный для таких приемов, как галстук. Трехдневное пребывание в Москве уже приучило его к звукам полупонятной русской речи, к официальной русской любезности, к разнообразию славянских лиц, к прямым линиям, массивности и торжественным колоннадам официальной советской архитектуры, к абажурам с бахромой, к плюшу и зеленому сукну официальных московских интерьеров.
Здесь, в посольстве, едва поднявшись по лестнице в гостиную, он сразу вернулся в обстановку, знакомую ему с самого рождения. Как будто излечившись от частичной глухоты, он вновь обрел способность понимать все, что говорится вокруг, и это было приятно. Но такое внезапное возвращение в Америку сбило его с толку и раздосадовало - словно его разбудили как раз в ту минуту, когда неоконченный сон должен был стать понятным.
Гостями на приеме были иностранные физики, приглашенные на конференцию, и члены советской Академии наук. Присутствовали также члены дипломатического корпуса, журналисты и еще какие-то люди неизвестных профессий, которые чувствовали себя здесь как дома. Теперь рыжеволосая женщина, смеясь, говорила о чем-то с послом в другом конце комнаты, а когда тот отошел, она вдруг обернулась, и их глаза снова встретились. Под его пристальным взглядом улыбка ее медленно угасла, сменившись сначала холодным недоумением, а потом растерянностью и почти мольбой о пощаде. Наконец, словно задумавшись о чем-то, она отвернулась, и он снова видел только ее спину.
Одна из посольских дам, бледная молодая женщина, одетая со стандартной изысканностью, завела с ним незначащий светский разговор, и он, улыбаясь, подавал требуемые реплики. Когда она отошла, к нему обратился американский корреспондент Адамс, высокий лысый человек с живыми проницательными глазами, уже несколько лет живший в Советском Союзе. Он сказал, что у него есть к Нику несколько вопросов.
- Валяйте, - ответил Ник, - но сперва я сам задам вам вопрос. Кто эта рыжая женщина в том конце комнаты? Вон та, в белой блузке с глубоким вырезом и в черной юбке, с жемчужными серьгами и ожерельем?
- Рыжая? - корреспондент оглянулся и сказал с улыбкой: - А, это наша здешняя туземка, Анни Робинсон. Анни - великий знаток Москвы.
- Значит, она русская?
- Анни? Ну что вы. Она американка.
- А кто здесь мистер Робинсон?
- Такого не имеется. Она вдова. Если хотите, я буду рад вас познакомить. Но прежде скажите мне, есть ли у вас какие-нибудь новые данные, которые вы могли бы противопоставить последним результатам Гончарова?
- Каким последним результатам? - спросил Ник. - И давно ли корреспонденты так внимательно следят за развитием физики?
Адамс улыбнулся.
- Но ведь теперь физика - это не только наука, не правда ли? Как и все остальное, она стала частью "мирового сосуществования и соревнования". А я, собственно говоря, имел в виду статью о Гончарове в сегодняшней "Правде". Разве вы не читали?
- Нет, - ответил Ник. - Чтобы прочесть русскую газету, мне даже со словарем потребовалось бы несколько часов. Но мы с ним все обсудили весной в Кливленде.
- Именно это я и хотел бы уточнить. Судя по всему, он уже после поездки в Соединенные Штаты получил какие-то дополнительные данные, подтверждающие его теорию.
- Не может быть, - сказал Ник. - Я разговаривал с ним всего час назад, и он ни словом об этом не упомянул. - Он нахмурился при одной мысли о таком невозмутимом и любезном двоедушии. - Ни единым словом.
- Это вас удивляет?
- Правда, я около месяца разъезжал по свету, но при обычных обстоятельствах он написал бы мне одновременно с передачей своего сообщения в какой-нибудь физический журнал. И только после этого он дал бы интервью в газету. То есть все это - в том случае, если их физики придерживаются тех же правил, что и мы. А я в этом убежден.
- Но если для него это вопрос престижа отечественной науки?
Ник нетерпеливо покачал головой.
- Для меня это просто вопрос профессиональной этики. С какой стати скрывать от меня то, что он сообщает миллионам читателей газеты, которые понятия не имеют о физике? Здесь какая-то ошибка. Иначе быть не может.
- Почитайте "Правду".
- А где-нибудь здесь не найдется номера с этой статьей?
- Я спрошу. Но если нет, поедем ко мне после приема, и я вам ее переведу. А теперь, если хотите, я представлю вам миссис Робинсон.
- Нет, - ответил Ник, расстроенный и смущенный. - Спасибо, пока не надо.
Он почувствовал большое облегчение, когда Адамс отошел и он остался один. Его мучила мысль, что Прескотт может оказаться на тысячу процентов прав. Одно дело - не упомянуть о планах нового эксперимента до его проведения, и совсем другое - скрыть от собрата ученого полученные и обработанные данные. И так уже, к несчастью, эпоха требует, чтобы некоторые разделы физики засекречивались ввиду их военного значения. Но ведь в данных, полученных Гончаровым, не могло быть ничего секретного! Проще всего предположить, что эта скрытность диктуется стремлением обеспечить себе преимущество, поставив Ника в глупое положение, когда он будет делать свой доклад. Пропагандистская победа, которую предсказывал Прескотт. Но Нику было слишком тяжело думать так о Гончарове. Вероятно, здесь какое-то недоразумение. Иначе вся его поездка теряет смысл. Однако, пока он сам не прочтет статью, он не может так просто отмахнуться от этого варианта.
Внезапно ему захотелось поговорить с кем-нибудь, кто не имел бы ни малейшего отношения ни к физике, ни к конференции. Он оглянулся, ища взглядом рыжеволосую женщину, просто чтобы отвлечься, но на прежнем месте ее уже не было.
Однако мгновение спустя, повернувшись, чтобы взять коктейль с подноса, который проносили мимо, он вдруг замер - она брала бокал с того же подноса, внезапно возникнув рядом с ним, словно его желание исполнилось, как по волшебству. Когда поднос унесли, они оказались лицом к лицу, и он взглянул в задумчивые глаза, ясные, как глаза лани; чуткие и зоркие, они могли выражать горе, изумление, радость или просто раскрываться от наивного удивления. Они, казалось, говорили, что все это уже видели и раньше - и на все это смотрели либо с состраданием, либо с легкой улыбкой.
Он чуть-чуть приподнял свой бокал.
- За ваше здоровье, - сказал он. - Да сбудутся все ваши желания.
Она удивленно поглядела на него, потом улыбнулась и тоже приподняла бокал.
- Благодарю вас.
Это было сказано шутливо, и в то же время казалось, что она готова отнестись к его словам гораздо серьезнее, если только поверит в их искренность. Затем, после маленькой паузы, она добавила:
- Да сбудутся и мои, и ваши желания!
Они отпили немного, не глядя друг на друга, но все еще чем-то друг с другом связанные. Он украдкой покосился на ее короткие волосы, рыжие, мягкие и прямые. Его охватил страх, что она сейчас отойдет.
- Мне очень хотелось поговорить с вами, - сказал Ник, и она снова внимательно посмотрела на него. - Я никак не мог догадаться, кто вы и чем занимаетесь. Сначала мне даже показалось, что вы русская...
- Я живу здесь уже давно, - ответила она, - а кроме того, этот мой костюм сшит здесь.
- Неважно почему, - сказал он, - но вы самая интересная женщина в этой комнате.
- Я? - она изумленно поглядела на него, проверяя, не шутит ли он.
- Вы обладаете удивительным свойством... - Он умолк, пытаясь разобраться в собственных впечатлениях, - свойством неопределенности. Вы такая, и вы не такая...
Она продолжала глядеть на него так, словно он в чем-то обманул ее ожидания. Но в конце концов засмеялась, и глаза ее весело заблестели.
- Должна признаться, этого мне никто никогда не говорил.
- Кто вы? - спросил он. - Чем вы занимаетесь? Откуда вы?
Она еще несколько секунд молча смотрела на него, стараясь догадаться, что за человек скрывается за этим градом вопросов. Затем, улыбнувшись, выбрала из них тот, который позволял ограничиться наиболее конкретным ответом.
- Не хотите знать, где я родилась?
- Начните с этого, - разрешил он. Лишь бы завязать разговор, а как это не имело ни малейшего значения.
- В Бостоне, - сказала она, но не добавила, в каком районе, на какой улице, в каком доме и с кем она там жила. И все годы ее раннего детства остались во мраке, потому что она сообщила только: - И оставалась там до восьми лет.
У него рвался с языка новый поток вопросов, но он почувствовал, что она, хотя и очень вежливо, будет только перечислять даты и географические названия, которые были всего лишь внешними вехами ее жизни. То, что лежало глубже, было для нее слишком серьезным и не подлежало обсуждению со случайным знакомым за коктейлем.
- А после того как вам исполнилось восемь?
- Москва.
- И вы с тех пор так здесь и живете? - усомнился он.
- Ну, конечно, нет. - Она негромко рассмеялась. - Мой отец был инженером. Его фирма заключила контракт с советским правительством, и поэтому он каждый год проводил несколько месяцев в Москве. Я всегда приезжала к нему. А потом вся наша семья прожила здесь целый год. Я даже ходила в здешнюю школу.
- В школу при посольстве?
- Нет.
Ему очень нравился ее смех, негромкий, веселый и заразительный. Нет, она не могла быть скрытной. Он не сомневался, что его первая догадка верна: она делится своими чувствами и даже воспоминаниями о них только с теми, кто, по ее убеждению, тоже способен на глубокие чувства. А со всеми остальными она бывает вот такой - улыбающейся и сдержанной. Он злился на себя: что бы она о нем ни подумала, впервые увидев его издали, ему пока еще не удалось оправдать ее ожидания.
- Да, я жила здесь, - говорила она, но он уже не чувствовал, что всецело владеет ее вниманием: она оглядывалась по сторонам. - Я ходила в настоящую московскую школу. Куда бы мы ни приезжали, мой отец всегда требовал, чтобы я училась вместе с детьми тех людей, с которыми он работает. Иногда мне приходилось трудно, но он был прав. Мою здешнюю учительницу звали Марина Тимофеевна.
На мгновение ее сдержанность исчезла, растворившись в теплоте, с которой она говорила о маленькой девочке, затерявшейся в непонятном мире, где ей помогла освоиться чуткая и добрая женщина, даже не знавшая английского языка.
- Теперь она ушла на пенсию и живет на Арбате в тесной узенькой комнате с единственным узеньким окошком, окруженная старыми газетами, старыми журналами и старыми чемоданами. Но одна стена вся увешана фотографиями тех классов, которые она вела. Месяц назад я навестила ее, и, когда она показала мне фотографию моего класса, я чуть не расплакалась.
- Почему?
Она быстро посмотрела на него, едва удержавшись от резкого ответа, и в глазах ее блеснуло что-то похожее на гнев, но она тут же улыбнулась и мягко сказала:
- Трудно объяснить. Это покажется сентиментальным. Лучше расскажите мне о себе - добавила она поспешно. - По правде говоря, я тоже обратила на вас внимание и все думала, кто вы такой.
- Так, значит, мы кончили говорить о вас? Ведь вы, наверное, еще не все рассказали.
- Боюсь, это очень скучная история. Во время войны я почти все время жила в Лондоне, а в конце войны снова приехала сюда, на этот раз с мужем он был корреспондентом. - Она говорила торопливо, почти равнодушно, снова прикрывшись щитом любезной сдержанности, потому что, как он понял, разговор опять затронул переживания, слишком серьезные для светской болтовни. И снять она подменяла рассказ о них перечнем дат и городов, не касаясь того, что происходило в ее сердце, и делала это с таким непринужденным изяществом, что о подлинной глубине ее чувства можно было только догадываться. - В последний раз мы приехали сюда лет пять назад. Она медленно отпила из бокала и, не поднимая глаз, добавила: - Когда я увидела вас в дальнем конце комнаты, у меня было ощущение, что я должна сию же минуту что-то для вас сделать: принести вам коктейль или бутерброд... - Ее руки и плечи рассказывали ему, что она бессильна объяснить, какое впечатление он на нее произвел. - У вас случилось что-то неприятное?
- У меня? - спросил он, удивленный неожиданным сочувствием со стороны совершенно незнакомого человека. Даже если она сказала это только для того, чтобы прекратить разговор о себе, ему все равно хотелось уверить ее, что у него все хорошо, очень хорошо, но он не мог. Ее чуткость делала любую бодрую отговорку бессмысленной, поэтому он уклончиво облек правду в слова - ложью был только его шутливый тон.
- Ну, если не считать того, что, во-первых, я не готов к докладу, который мне предстоит сделать в пятницу, а, во-вторых, несколько минут назад я узнал, что меня, возможно, обманул тот самый человек, ради которого я сюда приехал, - в остальном все великолепно.
- Вы говорите серьезно? - спросила она. В ее глазах мелькнуло сожаление, что он так неуместно начал шутить: она ждала от него большего. - Все действительно так плохо?
- Я еще не знаю, но и в самом худшем случае я это как-нибудь переживу. Но, может быть, я делаю ошибку, уверяя вас, что все кончится хорошо?
Она опять засмеялась своим негромким смехом.
- Нет, я умею дружить и со счастливыми людьми тоже.
И тут он слишком поздно заметил, что вторично не сумел воспользоваться возможностью, которую она ему сознательно предоставила, - она не любила сентиментальных излияний, но ее точно так же отталкивало и несерьезное отношение к жизни. Она признавала либо искренность, либо сдержанность, а все, лежащее между этими крайностями, считала пошлыми уловками. Он был смущен и расстроен. Начиная с первого же, излишне игривого тоста он делал ошибку за ошибкой. Чтобы вернуть утраченное, ему оставалось лишь одно: обратить против нее ее же собственные принципы.
- Но вы мне так и не объяснили, почему эта фотография в комнате вашей учительницы произвела на вас такое впечатление.
- Мне вдруг пришло в голову, - сказала она просто, - что это, пожалуй, единственная моя фотография, которую кто-то повесил у себя в комнате. Единственная. Во всем мире. - В ее глазах блеснули слезы. - Это меня потрясло.
Он не сумел ответить с такой же глубокой искренностью и не смог подобрать какую-нибудь банальную сочувственную фразу.
- Мне это не кажется сентиментальным.
- Возможно, - согласилась она с легкой улыбкой, - но без жалости к себе тут не обошлось.