Находясь в городе, он ощущал его каменную тяжесть, его родство с гранитом земли, но теперь, когда он оглядывался из такси по пути в аэропорт, город казался частью неба, так же как и он сам и тысячи автомобилей, мчавшихся по этому шоссе, были частью неба, потому что широкая белая бетонная автострада высоко поднималась над землей, и на протяжении многих миль машины неслись по ней выше и быстрее первых аэропланов.
Он родился в Нью-Йорке. В полузабытых комнатах этого города он карабкался на колени родителей; в каменных школах этого города, на его бетонных спортивных площадках он учился читать и играть - их он видел, когда вспоминал мокрую прозрачную синеву, которую его первое перо оставляло на белой бумаге; школьные доски этого города вспоминал он, когда читал лекции и, брызгая мелом, быстро писал на семинарах свои уравнения; в тихих библиотеках этого города странствовал он в обществе короля Артура, Джона Поля Джонса и Робина Гуда, и там же, тайком, он в двенадцать лет самостоятельно изучил тригонометрию, а потом интегральное исчисление, решая задачи и примеры с восторгом и страстью, словно обретая упругую силу стальной пружины. В парках этого города он впервые узнал, как пахнут мокрая трава и молодые весенние листья, там он играл в футбол и катался на лодке по озеру и познакомился с веснушчатой девочкой, при виде которой его сердце билось так сильно, что он едва мог дышать, когда ее рука отвечала на его крепкое пожатие. Это был его город, хотя теперь он стал в нем чужим; и все же это был единственный город, который заставлял его думать не о прошлом, а о прогрессе науки и техники. Этот город был построен из материалов, извлеченных прямо из пробирок, реторт и вакуумных камер; он возникал не на кальке, а прямо на университетских досках, где в первый раз писались новейшие формулы деформации и сопротивления материалов. Стиль его зданий успевал устареть в его собственных глазах еще до того, как в журналах появлялись описания, знакомившие с ним весь остальной мир. Нью-Йорк не был Америкой лишь потому, что Америка всегда только становилась тем, чем он уже переставал быть. Это был город Ника, единственное место в мире, где он чувствовал себя по-настоящему дома, и все же вот он едет в аэропорт, и никто его не провожает, никто ему не скажет "Сообщи о приезде", и никто даже не позвонил ему, чтобы проститься в последнюю минуту.
Он достиг уже той поры жизни, когда у человека не бывает друзей, если только ему не удалось сохранить друзей прежних лет, но в одиночестве Ника виноват был не Нью-Йорк, а он сам. Давным-давно он избрал жизнь человека, который ни в ком не нуждается, но тогда в нем самом было нечто, сулившее больше увлечения, больше страсти, больше удовлетворения и радости, чем все, что могли ему предложить другие. Теперь же, когда это нечто исчезло может быть, на время, а может быть, навсегда, - он понял наконец, что такое настоящее одиночество. Человек, брошенный женщиной, может обругать непостоянство и найти себе другую женщину; человек, покинутый другом, может проклясть коварство и поискать себе другого друга; но тому, кто утратил часть самого себя, остается только молча, без слез сжать губы и ехать из большого города в большой аэропорт, чтобы войти в большой самолет, сесть, застегнуть ремни и ждать, когда моторы, взревев, унесут его по воздуху в другой большой город, где его никто не встретит, где ему некого будет извещать о своем прибытии, где он сразу отправится в еще один безликий отель и будем молиться, чтобы где-нибудь, когда-нибудь ему была дана безмерная радость - вновь воссоединиться с собой.
Он сидел один у окна. Самолет пробежал по серой бетонной дорожке и взмыл в воздух. Ник смотрел вниз, на извилистую белую нитку прибоя, где валы Атлантического океана разбивались о стомильный пляж Лонг-Айленда. Клочки тумана, слишком прозрачные, чтобы отбрасывать тень, проплывали между ними и залитой солнцем землей, но постепенно они становились все гуще и больше и в конце концов слились в серую равнину - бугристую, лишенную далей пустыню в небе, которая полностью скрыла море, катившее внизу свои волны.
Затем последовали недели отупляющей деятельности, подменявшей собой жизнь, и вот через месяц после отъезда из Нью-Йорка он снова летел на восток, и белый луг, который прежде скрывал от него гладь океана, теперь скрывал всю Европу. Вокруг него звучала уже не английская, а русская речь; сновавшая по проходу стюардесса в синей форме была ниже ростом и полнее, чем деловитая и бойкая стюардесса в американском самолете, зеленые диваны Аэрофлота были проще и практичнее, но белая гуща за окном оставалась столь же непроницаемой.
Проходили часы, и наконец в узких разрывах мелькнула бесконечная зеленая равнина, сверкающие водоемы и бархат лесов. Не было видно ни дорог, ни тропинок. Затем белизна снова сомкнулась, а когда она разошлась, под самым самолетом проплыла освещенная солнцем деревня из светлых полудюймовых домиков и прямая черная лента шоссе, по которой на большом расстоянии друг от друга, но с одинаковой скоростью двигались легковые автомобили и грузовики. И снова Россия исчезла, а через некоторое время белизна поднялась и сомкнулась над самолетом, становясь все более серой по мере того, как он снижался. Самолет сделал разворот, и на одном крыле вдруг заиграло солнце, а потом, нырнув в сырой сумрак, он пошел на посадку.
Над серой посадочной дорожкой, сплошь в лужах после недавнего дождя, туман рассеялся, и по мере того как самолет терял скорость, глаз начинал различать мелькающий узор дорожки - каменные восьмиугольники.
Из своего окна Ник видел только редкие деревья на плоской зеленой равнине, которая, казалось, могла уныло тянуться на тысячу миль. Затем самолет повернул, и даль снова заслонили невысокие деревья. Еще один поворот, и они исчезли, а вместо них, словно стадо пасущихся металлических чудовищ, появились гигантские самолеты международных авиалиний - САС, Эр-Франс, Аэрофлот, Сабена, Люфтганза, - повернутые в разные стороны, но все тяготеющие к длинному белому зданию с огромной надписью "МОСКВА" и красными флагами на длинных флагштоках. Самолет Ника приближался к ним, все замедляя свое движение, и наконец остановился.
5
В Стокгольме он садился в самолет усталый и расстроенный, и ему казалось, что если он начнет анализировать свое состояние, то еще больше устанет и расстроится. Потом он несколько часов просидел, сонно глядя в окно и даже не предчувствуя, что в Москве, едва советский чиновник соберет паспорта, он выйдет из самолета, исполненный жадного и деятельного любопытства ко всему окружающему, словно весь превратится в широко открытые, удивленные глаза. Но теперь откуда-то изнутри в нем поднялась живительная волна энергии. Внезапно все вокруг стало захватывающе интересным - либо потому, что резко отличалось от того, к чему он привык, либо (и это было не менее примечательно) потому, что было точь-в-точь таким же.
На секунду он задержался на площадке приставной алюминиевой лестницы, освещенной жиденькими лучами солнца. Почти под его ногами перед белым зданием аэропорта было обнесенное барьером пространство, заполненное сотнями людей. Через калитку на поле аэродрома вышло человек тридцать советских носильщиков: они нестройной вереницей потянулись за невысокой, бодро шагающей стюардессой, которая с видом школьной учительницы повела их к приземлившемуся самолету. Громкоговоритель, скрипуче подражая человеческому голосу, сообщал об отлетающих самолетах, монотонно повторяя: "Харьков, Ростов, Симферополь. Рейс сто четвертый. Харьков, Ростов, Симферополь!"
Ник смотрел на толпу. Это были русские: женщины без шляп в ярких летних платьях, мужчины тоже без шляп, некоторые в пиджаках, некоторые просто в рубашках с расстегнутым воротом. Головы поворачивались, руки жестикулировали, тела двигались - он видел все это удивительно отчетливо, а затем, медленно спускаясь по ступенькам, заметил, что почти прямо перед ним через барьер перегибается Гончаров, машет ему рукой, улыбается, что-то говорит своему соседу и тот тоже смотрит на него я улыбается.
Громкоговоритель - на этот раз звонким сопрано - нараспев возвестил о новом рейсе: "Рейс сорок пятый, в Китай... рейс сорок пятый, Ташкент Пекин! Ташкент - Пекин!"
Ник прошел за барьер и погрузился в волны русской речи - звуки барабанили по его ушам слишком быстро, чтобы слагаться в слова, и становились словами лишь через несколько секунд, потому что ему все еще требовалось время на мысленный перевод. Он изо всех сил пытался ускорить этот процесс, чтобы сразу схватить смысл. Словно ему объявили, что отныне он должен бежать, чтобы не отставать от остальных, идущих шагом; однако, проталкиваясь навстречу Гончарову, он чувствовал, что широко улыбается. Их протянутые руки соединились в крепком пожатии.
- Добро - пожаловать в Москву! - сказал Гончаров по-английски.
- Я счастлив, что я тут, - ответил Ник заученной русской фразой, удивляясь и радуясь своей внезапной веселости. - Где у вас проходят таможенный досмотр?
- Об этом позаботятся, - улыбнулся Гончаров. - Вы понимаете, когда я говорю по-русски?
- Вы владеете русским очень недурно, - с полной серьезностью ответил Ник.
Гончаров представил своего спутника:
- Киреев, Академия наук.
Тот поклонился, и они обменялись рукопожатием.
- Рад познакомиться с вами, доктор Реннет. Мы хорошо знаем ваши труды, - сказал Киреев по-английски. - Но почему вы не приехали все вместе? Остальные члены делегации уже два дня как здесь.
- Делегации? - недоуменно повторил Ник. Потом он засмеялся. - Я и забыл, что я делегация. А сколько всего американцев будет присутствовать на конференции?
- Пять, включая вас. Номера для вас сняты в одной гостинице, в "Москве", и расположены рядом. Ну, идемте. И скажите мне откровенно, доверительно спросил Гончаров, беря Ника под руку, - у вас есть с собой гашиш?
- Что?..
- Гашиш или опиум, ну, хоть чуточку... - настаивал Гончаров, - для собственного употребления.
- Нет, - ответил Ник, ничего не понимая.
- Или оружие? - Если не считать смешливой искорки в глазах, лицо Гончарова было совершенно серьезно. - Ну, там револьвер или пулемет, хотя бы подержанный.
- Нет.
- А может быть, танк? Небольшая ракетная установка? Нет? Вы уверены? Хорошо, - закончил он довольным голосом. - Тогда мы можем не беспокоиться о таможенном досмотре. Ничем другим они не интересуются.
Ник вошел в высокий белый зал и так увлекся, рассматривая огромные колонны, всевозможные плакаты и указатели, торопливо снующих людей, что чуть было не споткнулся о женщину в косынке, которая мыла пол. Он был на голову выше всех окружающих и видел все лица так отчетливо, что, казалось, будет помнить их до конца жизни: усталого худого солдата, который нес на левой руке младенца и в той же руке пакет, словно ему непременно было нужно, чтобы правая рука оставалась свободной, и его жену, державшую два небольших свертка и обмахивавшую платком свое раскрасневшееся лицо; изящно одетую девушку с льняными волосами и умело подкрашенными ресницами, в черных летних перчатках и черных лакированных туфлях на высоком каблуке, которая, читая "Правду", расхаживала взад и вперед, очевидно, чтобы как-то убить время; толстяка с пышной бородой, в зеленой тенниске и соломенной шляпе с дырочками, который толкнул его, пробегая миме, и торопливо буркнул:
- Извините!
- Пожалуйста, - сказал Ник, неожиданно для себя отвечая тоже по-русски, но толстяк пробежал дальше, даже не оглянувшись.
Загремел громкоговоритель, объявляя рейс на Ленинград, а затем в третий, последний раз прозвучал призыв: "Харьков, Ростов, Симферополь". Тут в его ноздри вдруг проник едкий запах карболки, которой была пропитана тряпка уборщицы, и он продолжал его чувствовать даже в полном синего плюша и бахромы зале ожидания, куда провел его Гончаров, пока их спутник побежал улаживать формальности.
Все с тем же жадным любопытством, скрытым под маской невозмутимости, Ник оглядел остальных ожидающих. Некоторые из них были иностранцы, а другие - русские, которые их встречали. В одном углу англичанин, похожий на литератора, с помощью переводчика давал интервью двум русским журналисткам, а русский радиокорреспондент, ожидая, когда те кончат, преспокойно устанавливал перед ним переносный магнитофон. Ник, казалось, слышал и видел все и всех, кроме Гончарова, который уже начал говорить о физике. Тут к ним быстро подошел Киреев и спросил:
- Сколько у вас с собой денег?
- Не знаю, - рассеянно ответил Ник. - Около двухсот долларов. Несколько аккредитивов - еще сотни на две. Несколько английских фунтов, которые я забыл обменять, и несколько шведских крон...
- Ну, скажем, двести долларов, - быстро сказал Киреев. - Это только для таможни. - И он опять исчез.
- А теперь довольно шуток, - сказал Гончаров. - Давайте перейдем к серьезным делам.
- Хорошо, но прежде мне надо позвонить в наше посольство, - сказал Ник; последняя фраза Гончарова напомнила ему о пустячном поручении, которое он хотел выполнить, пока не забыл о нем. - Это был очень строгий приказ, и я обещал следовать ему неукоснительно.
Лицо Гончарова утратило всякое выражение.
- Разумеется, - сказал он. - Я сейчас все устрою. Вероятно, здесь есть телефон, которым вы можете воспользоваться.
Он отошел к лысому человеку, сидевшему за столом в дальнем конце комнаты. Ник увидел, как они быстро о чем-то заговорили, поглядывая в его сторону. Затем лысый кивнул, и они вышли через дверь, из которой почти немедленно появились трое одетых в одинаковые синие куртки китайцев в сопровождении четверых встречающих русских, затем индус с черной бородой и усами, в тюрбане и в костюме, сшитом лондонским портным, а за ним худощавая француженка с грустными главами, необыкновенно грациозная и чуть небрежно одетая. Ник узнал знаменитую французскую балерину. Она опустилась в одно из плюшевых кресел и лениво огляделась: взгляд ее скользнул по китайцам, потом задержался на англичанине, теперь очень серьезно и искренне говорившем что-то в микрофон, который корреспондент держал у его губ, словно кормя его с ложечки; а потом остановился на Нике. Не всякий мужчина решился бы окинуть женщину таким спокойно оценивающим и предельно откровенным взглядом.
Быстрыми шагами вошел Гончаров и поманил Ника за собой. Они оказались в маленьком кабинете, где лысый служащий, с которым говорил Гончаров, уже успел набрать номер телефона. Он передал трубку Нику, поглядев на него с нескрываемым любопытством.
- Вам сейчас ответят, - сказал Гончаров. Он кивнул лысому, и оба они вышли, прикрыв за собой дверь, прежде чем Ник успел сказать, что разговор не составляет никакой тайны и они ему не помешают.
Женский голос, несомненно принадлежащий американке, сказал "Алло!", и Ник попросил вызвать Мартина Филлипса из консульского отдела. Через несколько секунд мужской голос устало произнес:
- Филлипс у телефона.
- С вами говорит Никлас Реннет. Я только что из Стокгольма. Меня просила позвонить вам ваша сестра Грейс. Она взяла с меня клятву, что я сделаю это сразу же, как только приеду, не то она меня убьет.
Филлипс весело засмеялся.
- Узнаю Грейс! А она, случайно, не просила сообщить, что не сможет встретиться со мной в Вене?
- Именно. Она сказала, что будет ждать вас в Риме.
- Мне очень жаль, что мы причинили вам столько хлопот. Она, конечно, послала мне телеграмму, но почему-то она никак не может поверить, что телеграф здесь работает. Очень жаль, что мне не удастся повидаться с вами, ведь я, как вы знаете, сегодня уезжаю на полтора месяца в отпуск. Но раз уж вы позвонили, я, пожалуй, вас сразу же и зарегистрирую. Мы предпочитаем, чтобы американцы сообщали нам, где они остановились, если они собираются пробыть здесь больше одной - двух недель. Это только формальность. Но если у ник дома что-нибудь случается, их родным не приходит в голову запросить Интурист, и они начинают бомбардировать телеграммами нас. Месяц назад нам пришлось разыскивать одного фермера из Айдахо, приехавшего сюда с делегацией, - у него заболела жена.
- Я еще в аэропорту, - сказал Ник. Стоило ли объяснять, что для него эта формальность совершенно не нужна: в Соединенных Штатах не было ни одного человека, которому он мог бы неожиданно понадобиться. В любое другое время ему стало бы грустно от этой мысли - но не теперь, когда будущее, ожидавшее его тут же, за дверью, казалось, обещало ему так много. Он был не одинок, а свободен. - Я приехал на конференцию физиков.
- В таком случае мы всегда можем найти вас через Академию наук. Нам нужно только знать номер вашего паспорта и где вы остановились. Но, как я уже сказал, это - формальность, и вы можете не утруждать себя. Еще раз спасибо и примите мои извинения за выходку Грейс.
Ник повесил трубку и вышел к Гончарову и Кирееву. Последний сказал:
- Машина ждет.
Гончаров вопросительно посмотрел на Ника.
- А теперь мы можем поговорить?
- О космических лучах? - спросил Ник. Балерина встала и пошла к нему, улыбаясь и протягивая руку, но эту руку взял и поцеловал худощавый, элегантно одетый человек, который появился из-за спины Ника и оживленно сказал что-то по-французски, хотя и с заметным русским акцентом. В комнату энергичней походкой вошел пожилой советский генерал в белом кителе и синих брюках с красной полосой; он недовольно осмотрелся по сторонам, словно здание аэропорта сыграло с ним неумную шутку, и снова исчез за дверью, а Ник проводил его взглядом, жадно ловившим каждую черточку советской жизни. - О космических лучах? Лучше не надо, если можно, - попросил он, зная, что ничего не способен слушать, пока глаза его не насытятся. Улыбнувшись, он добавил: - Дайте мне сперва сориентироваться.
Оживление на лице Гончарова снова угасло, и оно стало непроницаемым. В зале запах карболки еще более усилился, и Ник торопливо прошел к двери, стремясь скорее выбраться на свежий воздух. Снаружи на ступеньках, теперь освещенных уже довольно ярким солнцем, в ленивых позах стояли носильщики, которых не смогли преобразить даже их форма и кепи с кожаным козырьком наоборот, им удалось придать своей форме непринужденность пижамы. Но Нику так и не пришлось глотнуть свежего воздуха - шоссе недавно заново асфальтировали, а кроме того, всюду пахло бензином. Их ждал длинный черный лимузин с распахнутыми дверцами, сиденья которого были покрыты чехлами в сине-белых цветочках. Чемоданы уложили в багажник, все сели, шофер включил передачу, и машина плавне покатила мимо стоянки, где сгрудилось двадцать такси с двумя полосками квадратиков под окнами, а их шоферы, сбившись в кучки, о чем-то весело болтали - точь-в-точь как в Питтсбурге и в Нью-Йорке, в Париже и в Риме.
За границей аэродрома потянулась поросшая молодыми деревцами "равнина, сохранявшая все черты дикой природы. Вскоре перед ними открылось широкое шоссе, где одна изящная белая стрела с надписью "Аэропорт" указывала назад, а другая, под прямым углом к ней, - налево, на Москву.
- В Москву, в Москву! - сказал Ник, цитируя Чехова.
- Мы будем там примерно через полчаса, - ответил Гончаров. К нему уже вернулось хорошее настроение, и он принялся описывать новый фазотрон, но Ник только рассеянно отвечал: "Ах, вот как!" - а сам во все глаза смотрел из окошка на окружавшую его Россию: на широкое шоссе, на движущиеся с одинаковой скоростью грузовики и легковые автомобили - и задавал себе вопрос, почему шоссе в Советском Союзе производит на него такое впечатление, хотя он совсем не обратил внимания ни на Большое Западное шоссе, ведущее в Лондон, ни на подъезд к Стокгольму. Сейчас он находился на Луне, но только она почему-то совсем не отличалась от всего остального мира. Он открыл окно, но вместо свежего воздуха вдохнул запах русского бензина.
- Какое у вас было самое первое впечатление от Нью-Йорка? - прервал он Гончарова.
- Самое первое? - повторил Гончаров, сбитый с толку неожиданным вопросом.
- Да, самое-самое первое.
- Запахи, - не задумываясь, ответил Гончаров. - Ваш бензин пахнет не так, как наш; дезинфицирующие средства, которыми вы пользуетесь в ваших учреждениях, пахнут не так, как мы привыкли; это относится даже к вашим кушаньям. Я вышел из самолета, мечтая подышать свежим воздухом, но меня со всех сторон подстерегали новые запахи - не то чтобы плохие или хорошие, пояснил он дипломатично, - а просто непривычные, однако и этого оказалось довольно. Я очень долго не мог к ним приспособиться, ну а потом, разумеется, перестал их ощущать совсем - чувствовал только свежесть воздуха. С тех пор мне больше не удавалось понюхать Америку. Может быть, вам неприятно то, что я говорю?
- Ну что вы! - сказал Ник.
Они мчались по залитому солнцем шоссе. Небо казалось невысоким и прозрачным. И вдруг слева возник шпиль, венчавший квадратную белую башню. Это был Московский университет, но вокруг по-прежнему тянулись поля и перелески. Затем внезапно показались вспоротые пласты земли, над которыми, фыркая, трудились бульдозеры, а потом по обеим сторонам шоссе поднялся решетчатый лес обнаженных стальных ферм, подъемные краны ворочали над ними свои узкие головы, напоминавшие черепа доисторических птиц, и тросы свисали с их длинных клювов, как струйки стальной слюны. Несколько миль вдоль шоссе тянулись эти шести-, восьми- и десятиэтажные клетки, а затем внезапно скелеты зданий стали одеваться плотью кирпича.
- Новая Москва, - объяснил Гончаров. - Два месяца назад здесь были деревушки с бревенчатыми избами наполеоновских времен. Пройдет два месяца, и сюда въедут первые жильцы.
Дальше пошли уже готовые дома. Дети играли на тротуарах, которые были даже новее, чем сами здания. В первых этажах располагались магазины. Ник успевал читать неоновые вывески: "Мебель", "Ателье", "Продовольственный магазин", "Ресторан". Шоссе пересекло широкий проспект, и оказалось, что новые дома образуют уже и боковые улицы. Появились набитые людьми автобусы со стеклянной крышей. В окнах квартир виднелись занавески, абажуры, цветочные горшки. Миля за милей тянулся вдоль шоссе новый город, и все дома были очень похожи, если не считать мелких деталей фасадов. Вдруг слева на фоне голубого деревенского неба возникла вся панорама университета и сразу пропала позади. Высокие дома исчезли еще быстрее, чем появились, и снова сменились пустырями. Впереди виднелся другой город, более старый, низкий и темный. Лимузин пронесся по мосту над железной дорогой, скользнул между двумя высокими серыми домами и, не снижая скорости, помчался по широкому проспекту. Теперь повсюду вокруг Ника были дома, люди, автомобили той Москвы, о которой он читал, совсем непохожей на оставшийся позади новый город. Машин стало гораздо больше. По тротуарам двигались толпы прохожих. Мимо мелькали многоквартирные дома, деревянные заборы, деревянные домики, афиши кинотеатров, пестрые плакаты на стенах домов, призывавшие хранить деньги в сберкассе, пить молоко и переходить улицу, соблюдая правила уличного движения. Мелькали старинные, выкрашенные в зеленую краску дома с деревянным кружевом карнизов, покосившиеся еще сто лет назад; мелькали темно-серые шестиэтажные жилые дома, длинные бурые заборы с газетными витринами, мужчины без шляп, женщины в летних платьях, рубашки с открытым воротом, соломенные шляпы, вышитые тюбетейки. В толпе на уровне колен и бедер болтались покупки в плетеных сумках, демонстрировавших все свое содержимое - французские булки, арбузы, апельсины, помидоры, бутылки с минеральной водой, а порой торчащую из бумажного пакета ухмыляющуюся рыбью голову; но улицы были безупречно чисты. На перекрестке, где сходились семь улиц, свисток и полосатый жезл одного-единственного регулировщика легко управляли семью потоками уличного движения. Внезапно мелькнула узенькая речка в каменных берегах, затем еще одна река, а за ней из-за бахромы зелени поднялись зубчатые красные стены Кремля, над которыми виднелись верхушки деревьев, золотые купола, венчающие белые колокольни, и желтые дворцы в итальянском стиле. Белое длинное здание восемнадцатого века на мгновение заслонило Кремль, а когда он снова возник за широкой мощеной площадью и кронами деревьев над ярким цветником, лимузин захлестнула волна уличного движения, мелькнули проезды, кишащие народом, и машина, резко затормозив, остановилась перед высоким массивным зданием.
- Приехали, - сказал Гончаров.
- Куда?
- В "Москву".
Вестибюль оказался не очень ярко освещенным мраморным залом с высокими потолками. Лифты из темного дерева напоминали европейские, а добродушная толстая лифтерша озабоченно хмурилась, словно она обдумывала завтрашний обед и вдруг сообразила, что он получится невкусным. Людская волна оттеснила Ника, Гончарова и Киреева в глубину лифта, и все смотрели друг на друга широко открытыми незрячими глазами, как смотрят в лицо незнакомого человека, который чуть ли не обнимает тебя. В голове Ника тупо билась одна мысль: "Это все русские, я действительно здесь".
На пятом этаже он вышел из лифта вслед за Гончаровым, и тот, остановившись перед сидящей за столом женщиной, взял у нее ключ. Номер в конце длинного, устланного зеленым ковром коридора состоял из двух комнат, ванной и балкона, выходившего на широкую оживленную улицу. Ник разглядывал синий с бахромой абажур, синие плюшевые портьеры, телевизор и пианино, пытаясь уловить общий стиль, но в это время Гончаров взял его руку и пожал ее.
- Вы, вероятно, устали, и вам хочется отдохнуть. Завтра утром за вами пришлют машину, чтобы отвезти вас на первое заседание. Еще раз - добро пожаловать в Москву.
Оба русских ушли, и Ник внезапно оказался совсем один в самом центре Москвы. Надо было прожить оставшуюся часть дня и вечер, а у него не было никакого представления о том, что он хочет делать или, что он может сделать. Он страшно устал и в то же время был так возбужден, что каждая деталь обстановки - белая скатерть на круглом обеденном столике, тяжелая чернильница из серого мрамора на письменном столе, узор ковра, рисунок рамы огромней" окна - все это отпечатывалось в его мозгу с почти болезненной четкостью. Зазвонил телефон. Вероятно, ошибка. Раздался второй звонок. Снимая трубку, русские говорят: "Слушаю!" или "Да?". Для большей уверенности Ник предварительно произнес вслух оба эти слова. Телефон продолжал звонить. Он снял трубку и откашлялся.
- Хэллоу? - сказал он по-английски.
- Доктор Реннет? - спросил незнакомый мужской голос по-английски, но с русским акцентом. - Говорит Петровский, переводчик американской делегации. Вы довольны номером? Да? Очень хорошо. Может быть, вы хотели бы перекусить? Делегация решила пообедать в семь часов - по-американски, а затем отправиться в цирк." Я зайду за вами без пяти семь. Вам это удобно?
- В цирк? - сказал Ник. Последний раз он был в цирке тридцать лет назад. Неужели он проехал третью часть земного шара для того, чтобы отправиться в цирк? Но затем он вспомнил, как трудно бывало придумывать развлечения для иностранных делегаций. Советская программа была, возможно, не хуже, а может быть, и гораздо лучше того, что американцы предлагали русским. На чьем-то столе лежит отпечатанное по-русски расписание, озаглавленное "Программа для американской делегации", и копия его находится еще в одном служебном кабинете, - расписание, почти совпадающее по духу с тем, отпечатанным по-английски, которое лежало на его собственном столе в Кливленде и копия которого была послана в Вашингтон. Когда официальные часы начинали тикать, хорошо воспитанному гостю оставалось только механически кивать головой и говорить "тик-так" в предписанном ритме.
- Я буду очень рад побывать в цирке, - любезно сказал он и повесил трубку. И тут, как пар из внезапно открытого люка, его обволокла усталость; развязав галстук и расстегнув воротничок, он прошел в спальню и улегся на одну из двух кроватей, не распаковав чемодана и даже не сняв синего шелкового покрывала.
На третий день после своего пребывания в Москве Ник проснулся раздраженный и усталый. Он был голоден, потому что еще не успел приспособиться к принятым здесь часам еды, и нервничал, потому что допустил серьезный просчет. Доклад, который ему предстояло сделать в пятницу - в последний день конференции, - потребовал гораздо большей подготовки, чем он предполагал.
Он никак не ожидал от русских такой сильной аргументации в дискуссиях, такого широкого знакомства с американской научной литературой; неожиданностью для него оказались и убийственно перегруженные программы заседаний, которые начинались раньше, чем в Америке, и тянулись гораздо дольше. Неужели кто-нибудь может внимательно прослушать все это и сохранить хоть какую-то творческую энергию? Он до сих пор не мог понять, как это удается русским. Но во всяком случае, выступая перед ними, он ради самого себя должен показать, на что он способен. Выступление в пятницу будет решающим для всего дальнейшего. Этот доклад должен стать одним из лучших в его жизни.
Но Ника начинал охватывать страх, потому что времени на подготовку доклада не было: когда заседания кончались, для американцев это была лишь половина дневной программы. Каждый вечер их везли в какой-нибудь театр, а затем следовал холодный ужин. До сих пор Ник еще совсем не видел Москвы, если не считать того, что удается рассмотреть из окошка мчащегося автомобиля, и не ходил по московским улицам, если не считать нескольких шагов между подъездом гостиницы или театра и машиной, ожидающей у тротуара. Кроме участников конференции, американцы разговаривали только друг с другом и со своим переводчиком Петровским. И к страху начинало примешиваться разочарование: он не занимался тем, чем хотел заниматься, он не видел того, что хотел увидеть. Он рассчитывал, что Гончаров покажет ему Москву, но после его приезда они почти не встречались - только обменивались дружескими кивками на заседаниях да в первый день конференции выпили по кружке пива в буфете.
Короче говоря, Ник чувствовал себя так далеко от настоящей Москвы, словно и не приезжал в Россию, хотя из широкого окна его номера ему были видны Охотный ряд и торопившиеся на работу прохожие.
Автобусы со стеклянными крышами останавливались по ту сторону широкой улицы, извергая все новые людские толпы. Прямо против него в Доме Совета Министров, в квадратных комнатах двигались человеческие фигурки: возились у картотек, сидели за пишущими машинками, снимали телефонные трубки.