Что бы ни было сейчас, завтра дела обязательно пойдут лучше. Люди, не имевшие отношения к его науке, не знавшие, как все это бывает на самом деле, учено, напыщенно, а иногда с почтительным трепетом писали, что он слуга человечества, принадлежит к авангарду современного общества, а то еще даже - что он первосвященник чего-то там такого; но ни он сам, ни его коллеги никогда не прибегали к таким выражениям. Ощущение творчества было совсем другим - очень личным, совершенно непередаваемым, и он никогда не отделял это ощущение от самой работы, пока где-то в глубине его сердца они не разделились сами собой, когда яд, медленно распространявшийся с момента шока, вызвал духовный паралич. Кошмарная картина снова встала перед навеки испуганными, остановившимися глазами и открытым в изумлении ртом, картина, никогда не исчезавшая из его памяти, - пораженное молнией дерево, половина которого по-прежнему зеленеет, а другая в одно жгучее мгновение превратилась в ничто. Творческие мысли стали приходить все медленнее, все реже, и теперь в них уже не было радости - наоборот, они приносили с собой грусть.
Теперь он был похож на человека, который больше не ведает жара любви, но совершает ее акт так умело" что каждую секунду женщина чувствует и удовлетворенность и томление, пока наконец, искусно вызванная мука не перейдет в экстаз, а сам он все это время, несмотря на свою мастерскую технику, не испытывает ничего, кроме последнего холодного взрыва ощущений, не лучше и не хуже тысячи изведанных прежде.
Вот это отсутствие страсти и было самое худшее - хуже, чем пустота в сердце: само онемение становилось болью. Он тосковал по новым идеям и палящему биению жизни. Он в пятый раз отложил расчеты, оттягивая решение с часу на час, со дня на день - до того времени, когда в нем вновь пробудится прежняя страстная заинтересованность. Как страшно было думать, что этот холод останется в нем до конца жизни! И он вел свирепую внутреннюю борьбу против удушающего равнодушия, за возвращение прежнего великолепия чувств.
Он вел эту борьбу без всякой жалости, потому что нельзя было терять ни минуты: эта оледенелость пугала его даже не сама по себе, хотя она тоже была страшна; больше всего он боялся, что она - только прелюдия к полному мраку, к тому времени, когда в его мозгу не будут пробуждаться и самые банальные идеи, а тогда бороться уже будет поздно. Тогда он станет живым мертвецом.
Нет, он не хотел сдаваться. Он заставлял себя продолжать работу сохранять внешнюю форму своей творческой жизни. Он никогда не жаловался и ни разу - если не считать единственного срыва, свидетельницей которого оказалась Мэрион, - даже намеком не обмолвился о том, как иногда застывает его сердце. Но прячась за этим фасадом, он брел наугад по дням своей жизни, словно блуждая в незнакомом лесу, и тщетно ждал какого-нибудь знака - пусть самого незаметного, какого-нибудь звука - пусть самого слабого, который вывел бы его назад, к ясности. Вновь и вновь его постигало разочарование, но твердое решение не уступать поддерживало его, как стальная опора. Сейчас все его сознание, все его нервы были настроены на приезд Гончарова, словно этот человек, которого он никогда не видел, чьего голоса ни разу не слышал, чья жизнь, вкусы и характер были ему совершенно неизвестны, уверенно шел к нему через густую чащу, - и этой встрече было суждено его воскресить.
В каком-то отношении этот незнакомец стал для него самым близким человеком на свете, потому что, поставив свой важнейший эксперимент. Ник узнал, что почти в ту же самую минуту почти на противоположной стороне земного шара к этому человеку пришло точно такое же озарение. Ника поразило своеобразие мышления этого человека: сам он отбросил сотни возможных вариантов своего прибора, прежде чем выбрал тот, который мог лучше всего проверить его теорию, но этому человеку пришел в голову еще один вариант, такой же новый, такой же точный и в то же время основанный на принципах, о которых Ник даже не подумал. И когда Ник после двух лет напряженной работы получил один результат, Гончаров опубликовал чуть-чуть иной. И все же, как бы ни были различны миры, в которых жили эти два человека, как бы ни были различны оттенки истины, которую они открыли, между ними оставалось то общее, что позволит им, когда бы и где бы они ни встретились, без всяких предисловий приступить к подробному обсуждению того, что для обоих важнее всего на свете; правда, Ник не представлял себе, как может эта встреча вызвать столь необходимое ему чудо, но все это время ветры интуиции свистели в его ушах, крича, что именно так и будет.
Неожиданный телефонный звонок из Кембриджа мог означать что угодно - и то, что встреча произойдет строго в намеченный срок, и то, что приезд русской делегации вообще отменяется.
Он вскочил и отошел от стола, так как слишком долго пробыл наедине со своими мыслями. В присутствии других людей его внешнее "я" все еще было решительным, энергичным, бодрым. Но прежде чем он успел выйти из кабинета, дверь приоткрылась, в ней появилось мужское лицо, и по кабинету скользнул слегка насмешливый взгляд.
- Что будет, если я рискну войти без доклада?
- Леонард! - воскликнул Ник, искренне обрадованный, потому что Леонард Хэншел воскрешал все то лучезарное волнение, которое испытывал Ник, когда перед войной приехал в Калифорнию из МТИ. Хэншелу стоило только остановиться на пороге кабинета, чтобы показать, какой стала теперь его, Ника, жизнь. - Входите, конечно, входите!
Хэншел выглядел моложе, бодрее и солиднее. Прекрасный темно-синий костюм, изящный носовой платок дышали строгой элегантностью, не имевшей ничего общего с тем неотглаженным видом, какой был у него в дни, когда его имя сияло настолько ярче имен всех остальных американских физиков, что попасть в число его ассистентов уже значило оказаться среди избранных. За двенадцать лет, минувших со дня окончания войны, Хэншел постепенно покинул мир лабораторий, университетов и научно-исследовательских институтов, От длинных растрепанных волос не осталось и помина - теперь лишь седая аккуратно подстриженная бахромка окружала его сияющую лысину, которая придавала ему еще более лощеный вид. Он даже по комнате прошел, как человек, который теперь знаком с президентами и премьер-министрами, как человек, который теперь то в дело совершает полеты в Европу и которого в аэропортах всего мира встречают черные лимузины с маленьким посольским флажком, трепещущим над радиатором.
- И мне это ужасно нравится, - сказал он, изящно опустившись в кресло наискосок от Ника и покончив с приветствиями. - Ей-богу, я гляжу в зеркало и вижу, что я был создан, чтобы быть лысым и шестидесятипятилетним и заниматься дипломатической физикой. Целых пятьдесят лет я оставался подростком. Слава богу, теперь это позади!
- Вы, кажется, довольны жизнью, - заметил Ник. - А как Эдит?
- Эдит? - переспросил после паузы Хэншел излишне веселым голосом, словно в эту минуту, когда ему было так хорошо, напоминание о вечно всем недовольной женщине, от которой он каждое утро после завтрака бежал, отделавшись покорным поцелуем, было запрещенным ударом и ему оставалось только принять его с гордой невозмутимостью. Он добавил добродушнейшим голосом: - Чудесно, ей тоже все это очень приятно.
- Я в этом не сомневался, - сказал Ник, и только в таких словах он и мог выразить всю свою ненависть к этой даме, к ее жеманству, ее мелочности, ее невыносимому самодовольству, к тому, как она гордилась остатками былой красоты - своими холодными синими глазами и орлиным профилем - и как презирала работу мужа и его коллег и ассистентов - все, как на подбор, жалкие неудачники по сравнению с людьми, за которых она могла бы выйти замуж, не будь она в 1923 году так глупа. Для группы, работавшей под руководством Хэншела, строение атомного ядра и то не представлялось такой тайной, как вопрос, почему подобный человек терпит ее болтливое чванство, почему он не выгонит ее, дав ей хорошего пинка в ее надменный зад; но из лояльности к шефу они старались находить для него оправдания, хотя женатым сотрудникам бывало нелегко умиротворять своих жен, восстававших против ее мелочной тирании.
- Ваш новый образ жизни, должно быть, ей очень нравится.
- Он больше соответствует ее характеру, - ответил Хэншел доверительно. - Правда, Эдит обычно остается в Вашингтоне и редко ездит со мной. Все же эта новая обстановка подходит для нее гораздо больше. Вы ведь знаете, Эдит так и не удалось приспособиться к унылому однообразию университетской жизни. Она всегда стремилась к чему-то более...
Она всегда была дурой, чуть не сказал Ник, но вместо этого помолчал минуту, а затем спросил:
- И вы не скучаете по исследовательской работе? По лаборатории?
- Скучаю? - Хэншел посмотрел на него и медленно улыбнулся. - Я испытываю невыразимое облегчение, точно у меня жернов с шеи сняли. Раньше, когда физик старел и терял то, что делало его хорошим физиком, он полностью выходил в тираж. Вы ведь сами знаете, что такое состарившийся исследователь - лабораторные приборы, из года в год покрывающиеся пылью, потому что новых опытов больше не ставится, это выражение его лица, когда он входит в комнату, где идет чей-то чужой семинар или коллоквиум, или забредает в чужую лабораторию; ну, вы знаете - страшная грусть, стыд, смущение. Такие люди похожи на призраков и чувствуют себя призраками. Даже жены считают их стариками. Ну, а мне не приходится испытывать ничего подобного. Я тружусь. У меня увлекательная работа. Только теперь я по-настоящему почувствовал вкус к жизни. Мир для физиков изменился, Ник.
- Это мы во многом его изменили.
- Вы правы, черт побери! - воскликнул Хэншел. - Мы его всегда меняли. Но прежде эти перемены замечались только через пятьдесят лет. А теперь мы так его изменили, что человечество сразу поняло, чего мы добились. Впервые в истории эти сукины дети отвечают за то, что делают, под угрозой собственной гибели. И надо сказать, давно пора.
Ник слегка улыбнулся.
- Вы говорите так, словно мир распался на два воюющих лагеря - физики против всех остальных.
- В душе я, может быть, именно так и считаю, хотя и отошел от научной работы, - признался Хэншел. Потом он покачал головой. - Исследовательская работа - это ваш удел, удел молодых, а я для нее больше не гожусь. В свое время я выдвинул несколько счастливых догадок, а когда сумел доказать, что я прав, то приобрел репутацию талантливого ученого. Только и всего. Теперь, оглядываясь назад, я убеждаюсь, что у меня, пожалуй, никогда не было того подлинного огня, той одержимости, какой обладают первоклассные исследователи.
Ник поглядел на него, стараясь не показать, как сильно его резануло ироническое самоуничижение старика. Скромность - это одно, объективность другое, но такие слова, как бы мило они ни были сказаны, - это сознательное оплевывание блестящей работы, и не только своей собственной, но и всех, кто работал вместе с ним. Неужели ему так необходимо оправдать свой брак, что в конце концов он стал смотреть на себя глазами своей жены? Нет, этого не может быть. Как бы Хэншел ни изуродовал свою жизнь союзом с избалованной мещанкой, он все же оставался человеком, который умел постигать и людей, а не только мир мертвой материи.
- Вы принадлежите к немногим счастливчикам. Ник, - говорил он любезно. - А вы сами это понимаете? Едва вы в первый раз испуганно переступили порог моей лаборатории, я сразу понял, что вы настоящий физик. Ваш талант проживет столько же, сколько вы сами. И вот почему я без всяких угрызений совести собираюсь попросить вас года на два расстаться с лабораторией и поехать со мной в Женеву. Для большинства два года - слишком долгий срок, они уже не могли бы вернуться к прежнему. Но такой человек, как вы, может позволить себе подобный перерыв и все же вернуться затем к исследовательской работе.
- В Женеву? - переспросил Ник. Он внимательно посмотрел на своего изысканно любезного собеседника, прикидывая, что кроется за этими умными серыми глазами: прозрение или слепота. На миг его охватила тревога, словно предстояло разоблачение какой-то тайны. - Почему вы приглашаете именно меня? - спросил он осторожно.
- Потому что мне нужен человек, интересующийся проблемами космоса, и потому, что именно сейчас вдруг наступило время для переговоров в этой области. Ник, просто голова кружится, - продолжал он возбужденно. Двадцать лет назад даже мы считали, что ядерная энергия и исследования межпланетного пространства встанут на повестку дня только через несколько столетий, когда человечество каким-то образом окажется достаточно мудрым и зрелым, чтобы разрешить такого рода проблемы. И вдруг в мгновение ока эта эра уже наступила. И оказалось, что ответственность ложится на наше поколение. Именно нам приходится сидеть за столом совещаний и творить историю!
На одну безумную секунду Ник почувствовал неодолимое желание согласиться. Такая перемена решила бы все, положив всему конец. И тут же это чувство ужаснуло его: слишком сильным оно было.
- Я сыт по горло такого рода историей, - сказал он медленно, - и больше не хочу иметь к ней никакого отношения. Моя область - физика, я только физика. Сейчас я как раз жду звонка из Кембриджа - насчет русской делегации.
- А какая здесь связь? - пожал плечами Хэншел.
- Вы упомянули об истории. Меня сейчас заботит моя личная история.
- Вы-то на что жалуетесь? Уж про вас никто не может сказать, что вы творчески бесплодны!
- Но что я, собственно, делаю? - с досадой перебил Ник. - Последнее время я словно граммофонная игла, которая снова и снова бежит по одной и той же бороздке. - Он внезапно умолк, не решаясь даже самому себе признаться в большем из страха, что от такого признания предатель внутри него станет сильнее. - Вероятно, всему причиной проклятое расхождение с Гончаровым. Если бы только нам удалось выяснить, в чем дело, я снова смог бы непрерывно двигаться вперед, предоставив тем, кто помоложе, уточнять детали.
Он заметил, что Хэншел смотрит на него каким-то странно-отвлеченным оценивающим взглядом, а затем в этом взгляде неожиданно вспыхнул интерес, понимание, облегчение. На губах заиграла легкая улыбка. Напряжение исчезло с его лица, и он оперся подбородком на кончики пальцев. Глаза его удовлетворенно полузакрылись. Весь его вид свидетельствовал об иронической радости и уверенности в себе.
- Я убежден, что все дело в этом, - неожиданно для себя начал настаивать Ник, словно сейчас важнее всего было убедить Хэншела. - Только в этом.
- Разумеется, - сказал Хэншел мягко, но его улыбка осталась прежней. Тем не менее, если дело не в этом, возможно, помогут два года работы со мной.
- Нет, - сказал Ник резко. - Вы же сами признали, что тот, кто расстается с лабораторией, назад не возвращается.
- Ну, а если я представлю вам это как вопрос вашей личной ответственности? - все еще улыбаясь, спросил Хэншел.
- Не тратьте зря слов, - ответил Ник, вставая из-за стола. - Я уже думал об этом. Я обязан делать то, что делаю, как можно лучше, я обязан использовать свои способности наилучшим образом. Но моя личная ответственность вовсе не требует, чтобы я позволял использовать себя в качестве ширмы для решений, которые принимают всевозможные политические деятели, чьи побуждения вовсе не совпадают с моими. Нет, раз уж вы заговорили об истории, политика - это не история. Это - либо честолюбивые люди, добивающиеся власти, либо честолюбивые державы, рвущиеся к господству.
- У вас столько доводов, - сказал Хэншел с легким смешком, по-прежнему глядя на него так пристально, что Ника пробрал озноб, - столько доводов...
- Может быть.
- Гораздо больше, чем вам нужно. Не знай я вас так хорошо, я сказал бы, что вы возражаете слишком пылко.
Ник опять бросил на него быстрый взгляд, пытаясь уловить скрытый смысл этих слов. Но в умных серых глазах по-прежнему светилась только снисходительная усмешка. Однако Хэншел был слишком проницателен, обмануть его было нелегко. Он несомненно что-то почувствовал, но почему-то не пожелал докапываться до причины, и это тоже беспокоило Ника.
- Я подожду вашего решения, - закончил Хэншел, вставая.
- Вы его уже слышали, Леонард.
- О нет, это была только первая реакция, - мягко поправил Хэншел. - Не торопитесь. Повидайтесь с вашим Гончаровым. Дело терпит. Я еще некоторое время пробуду здесь. - Он задержался на пороге и снова улыбнулся. - Нам, пожалуй, стоит поговорить после отъезда Гончарова, и тогда мы посмотрим, так ли все это просто, как вам кажется.
- А вам не кажется? - спросил Ник, помолчав.
Хэншел пожал плечами.
- О, если бы! Это было бы так мило, - вздохнул он.
Ник продолжал смотреть на закрывшуюся за Хэншелом дверь, по-прежнему охваченный гневом, которого не мог бы выразить словами. Даже причина этого гнева была ему неясна. Он только чувствовал, что совсем опустошен и не может сейчас оставаться один. Свернув расчеты мезонного телескопа и сунув их в карман, он вышел из кабинета.
- Мэрион, когда позвонят из Кембриджа, соедините их с южной лабораторией - я буду там. А насчет того... - продолжал он уже не таким безразличным голосом. - Простите, что я вас напугал. Я просто не подумал, какое впечатление все это может произвести.
- Извиняться следует мне, - возразила она. - С тех пор как я вышла из кабинета, я все время злюсь на себя. Что вы могли подумать!
- Какие пустяки.
- Нет, - сказала она сердито. - У меня такое ощущение, что я веду себя с вами безнадежно глупо. То и дело выкидываю что-нибудь подобное, а когда пойму, что натворила, уже поздно. Но мои прежние ошибки почему-то не мешают мне делать все новые и новые.
- Перестаньте, - сказал он твердо. - Вы самая лучшая секретарша в мире, и кто из нас неправ, не имеет ни малейшего значения. Давайте просто забудем об этом.
Он стремительно вышел в коридор своим обычным широким шагом, потому что, когда он работал - а он любил работать, - все его тело обретало целеустремленность и сохраняло ее, несмотря ни на что. Он прошел мимо наполненной жужжанием механической мастерской. Ему было достаточно одного взгляда в открытую дверь, чтобы осмотреть полдесятка приборов, изготовлявшихся для различных исследований, и получить точное представление о том, насколько продвинулась работа над каждым из них.
Когда шестнадцать лет назад он начал свою карьеру физика, он знал только узенький островок внутри этой науки. Все остальное было подернуто сверкающей дымкой приблизительности. В те годы он жаждал, чтобы настал день, когда придет полная ясность. Впрочем, он даже и не мечтал о той широте знаний и о той уверенности, какими обладал сейчас, но зато ему и в голову не приходило, что они дадут ему так мало радости, словно он стал всего только экспертом в определенной области и каждый новый день мог принести ему лишь повторение того, что он уже сделал. А ведь он ждал большего, гораздо большего, и уж во всяком случае, не должен был исчезнуть жгучий интерес к неведомому, захватывающее волнение открытий и поток новых прозрений.
Здесь, в южной лаборатории, этим был пропитан самый воздух, этим дышали молодые ассистенты Ника. Они поглядели на него, когда он вошел, - он звал, что они даже не подозревают о той войне за самого себя, которую он вел втайне от всех. Но он боролся и за них тоже, потому что чувствовал себя экраном, который защищает их он заражающего отчаяния, способного убить. Это покровительственное чувство и жалость, а кроме того, любовь к работе, которую он делил с ними, заставляли его всемерно остерегаться, чтобы не заразить их своим новым равнодушием прежде, чем он с боем вернет себе былое ощущение торжества и гордости - всю ту радость, на которую имеет право участник величайших достижений человеческого разума. Поэтому он был необыкновенно чуток к их внутреннему миру, и то, что для другого было бы только еще одним уязвимым местом, еще одной возможностью выместить на ком-нибудь горечь своего разочарования, делало Ника лишь добрее.
Они оставили работу и собрались вокруг него, чтобы выслушать, что он скажет о мезонном телескопе. Идея к общая схема принадлежали ему, но он поручил им разработать отдельные детали.
- Прежде чем мы займемся мезонным телескопом, вам нужно покончить с некоторыми другими делами. Сперва об эксперименте Гаррисона, - сказал он, и Гаррисон, самый младший сотрудник лаборатории, побелел от волнения. Ему было двадцать пять лет, он совсем недавно получил докторскую степень, и все же у него хватало смелости предположить план своего собственного эксперимента в области, которой до сих пор никто еще в институте не занимался. - Я разрешаю эксперимент, - сказал Ник. - Лондон отведет вам отдельную лабораторию а откроет личный счет на оборудование. - Он повернулся к своему заместителю, который явно был всем этим недоволен. Найдется у нас комната?
- Подыщем, - ответил Лондон.
По его тону нетрудно было догадаться, какой разговор он начнет, когда они останутся наедине: "Что вы делаете, Ник? Эксперимент Гаррисона даже в самом лучшем случае даст очень мало нового. Кое-что в этом есть, но стоит ли все дело хлопот?" И ему придется объяснять Лондону то, чего Лондон, вероятнее всего, никогда не поймет: что цель этого эксперимента - не те данные, которые, может быть, сумеет получить Гаррисон, а возможность дать Гаррисону испытать упоение самостоятельной работой, чтобы он был захвачен и загорелся новыми идеями, а что, если и Гаррисону и науке повезет, какая-нибудь из этих идей может оказаться действительно ценной. Бледность Гаррисона сменилась румянцем счастья, в глазах появился новый блеск, на губах заиграла улыбка. И Ник, словно сквозь какую-то завесу, почувствовал его состояние - так порой узнаешь забытый любимый мотив, когда невидимый прохожий под твоим окном насвистит его начало.
Зазвонил телефон. Лондон взял трубку, а потом передал ее Нику.
- Вас вызывает Кембридж.
- Это, наверно, насчет русских, - сказал Ник, и во всех глазах появилось любопытство. Никому из них, кроме Ника, в этом событии не слышался волшебный обертон судьбы. Для них приезд советской делегации просто означал интересную встречу с мифическими созданиями, которые, хотя и были похожи на людей и двигались, как люди, обладали, судя по всему, какой-то своей внутренней сущностью, делавшей их обособленной расой, непостижимой, таинственной, далекой.
- Может быть, им ведено возвращаться домой, - сказал Лондон. - Довольно с них Америки.
Ник взял трубку и сердито поглядел на Лондона. Его "Алло!" прозвучало резко, почти требовательно - он наотрез отказывался допустить мысль о том, что его встреча с Гончаровым не состоится.
Телефонистка в Бостоне сказала: "Говорите!", - и раздался хриплый голос Морриса, ничуть не изменившийся после мгновенного перелета через треть американского континента. Этот голос, как всегда, был окрашен бруклинской интонацией, которая не исчезала, даже когда Моррис объяснял сложности релятивистской квантовой механики перед международной ученой аудиторией.
- Ник? Говорит Джек Моррис. Как дела, малыш?
- Ничего нового, кроме работы, - сказал Ник, небрежным тоном маскируя снедавшее его нетерпение. - Ну, как твои гости?
- Я потому и звоню. Наша конференция кончилась раньше, чем мы предполагали. Русские осмотрели все приборы, какие только у нас имеются. Им каждый день устраивали приемы или вечера с коктейлями, и мы возили их по Бостону, как всегда возим гостей, накормили их у Лохобера в Дэрган-парке и помогали делать покупки в подвале у Файлина, а теперь они изъявили желание отбыть на... погоди минутку... - послышался шелест бумаги, - "ТВА-142", который доставит их к вам сегодня вечером, в шесть тридцать.
- Они хотят уехать из Кембриджа сегодня? - Нахмурившись, Ник взял со стола отпечатанный на машинке лист бумаги с типографским штампом "Государственный департамент" и заголовком: "Делегация советских физиков. Программа поездки". - Но это на два дня раньше, чем мы планировали.
- Я знаю, - обеспокоенно сказал Моррис, - но они спросили, возможно ли это, а я не мог ответить им прямо ни да, ни нет. Ну, знаешь, что я делаю в таких случаях: снимаю очки, начинаю их протирать, словно, когда я ничего не вижу, я и слышу хуже. Дело в том, что у них только три недели на знакомство со всей страной...
- Посылай их сюда, - сказал Ник спокойно. - И, конечно, сделай вид, будто задержка вышла только из-за того, что ты старался достать пять билетов на один самолет.
- Само собой, - с явным облегчением ответил Моррис. - Позвонить в Вашингтон?
- Нет, - ответил Ник. - Я беру ответственность на себя. Просто посади их в самолет и проследи, чтобы все сошло гладко. Главное, чтоб у них не возникло ощущения, будто служба безопасности следует за ними по пятам. А мы здесь изменим расписание и постараемся организовать для них что-нибудь на сегодняшний вечер. Кстати, - прибавил он, не в силах удержаться, какие они?
- Самые обыкновенные, - ответил Моррис так, словно его самого до сих пор изумляло это открытие. - Ни за что не догадаешься, что они русские, если не считать... Я хотел было сказать "прически", но потом вспомнил, как иногда выглядит кое-кто из наших коллег... ну и, конечно, они время от времени вставляют свои русские "хорошо" и "пожалуйста". Они имели у нас бешеный успех. Все пятеро говорят по-английски вполне прилично, только слишком правильно, как все иностранцы. И вообще люди как люди: ни широких штанин, ни стиснутых кулаков, ни размахивания красным флагом. Они любят смеяться и шутить. Двое из них, Меньшиков с ускорителя и Любимов из группы физики твердого тела, оказались большими специалистами по целованию ручек и совсем покорили кое-кого из наших кембриджских дам. Логинов - теоретик любит джаз, охоту на уток и Пушкина. А твой личный приятель, тот, который приехал специально, чтобы повидаться с тобой, - Гончаров...
- Три минуты... - пробубнила бостонская телефонистка.
- Хорошо, хорошо, - отозвался Моррис. - Так, значит, мне официально разрешено сказать им, что они могут ехать?
- Расскажи мне о Гончарове, - потребовал Ник. - Какой он?
Моррис засмеялся.
- Он все время спрашивает то же самое о тебе. - Сам увидишь вечером, а мне от тебя требуется только официальное разрешение отправить их к вам.
- Ты его получил. Я позабочусь, чтобы их здесь встретили, и договорюсь с Вашингтоном.
Ник повесил трубку и тут же позвонил Мэрион.
- Свяжите меня с Чарльзом Энсоном в Вашингтоне... Государственный департамент. Я буду ждать здесь, - он говорил быстро и решительно и с удовольствием заметил, что опять стал таким, каким был прежде и каким, конечно, останется навсегда. Звонок из Кембриджа наполнил его радостным возбуждением: он встретится с Гончаровым даже раньше, чем предполагал, это доброе предзнаменование, знак, что все будет хорошо. Лондону он сказал: Надо что-нибудь придумать на сегодняшний вечер. Во-первых, мне нужна будет хозяйка. Позвоните домой...
Снова затрещал телефон, и Мэрион сказала, что он может говорить с Вашингтоном.
Ник никогда не видел Чарльза Энсона. Это был просто утомленный, хорошо поставленный голос, который с расстояния в тысячу миль был готов в любую минуту ответить на любой вопрос, касающийся приезжающих в Америку советских делегаций. Телефонные разговоры о подробностях приема и проводов русских коллег велись американскими физиками по всей стране, и из всех участников этих чуть ли не ежедневных трансконтинентальных обсуждений только с Энсоном никто не был знаком лично. Американские ученые знали друг друга, они даже знали русских, потому что для них ознакомиться с работой собрата физика означало близко узнать его самого; но, хотя Энсон был чужим среди них, именно энсоны современного мира терпеливо объясняют наивным ученым те тонкие политические правила, которыми обязаны руководствоваться люди, обладающие определенными знаниями, когда они встречаются с иностранными коллегами, обладающими теми же знаниями. Сами энсоны такими знаниями не обладают. Однако им принадлежит решающий голос - иногда резкий, иногда скучающий, но всегда готовый обсудить любую деталь.
- В программу советских физиков приходится внести изменения, - сказал Ник. - Они уезжают из Кембриджа на два дня раньше, чем предполагалось. Я хочу уточнить, какая часть Кливленда открыта для них?
- Весь город, - продекламировал голос из-за тысячи миль. - Кливленд открытый город в районе, закрытом для советских граждан.
- Да, я знаю. - Теперь настала очередь Ника проявить терпеливую любезность. - Но что это, собственно, значит, мистер Энсон? Аэропорт находится за чертой города, институт находится за чертой города...
- Послушайте, доктор Реннет, - сказал голос, сразу уловив скрытую критику установленных правил, хотя все без слов признавали, что правила эти были нежеланным наследием периода истерической реакции. - Вы не хуже меня знаете, что эти закрытые районы выбирались совершенно произвольно в ответ на закрытие отдельных советских районов для нас. А ваш институт находится внутри городской черты. Иначе и быть не может. Этот визит... сроки и маршрут... был результатом переговоров между нашими представителями и их министерством культуры, а наши работники, несомненно, знают, какие районы закрыты, а какие нет. Если кливлендский аэропорт действительно находится за городской чертой, это значит только, что какой-нибудь представитель института должен их встретить и проводить через закрытый район, да, впрочем, их же все равно кто-нибудь должен встретить просто в знак вежливости и уважения русские встречают наши делегации, куда бы и когда бы они ни прибывали, и мы должны быть с ними по крайней мере столь же любезны, как они с нами. Все это вопросы личной инициативы, в вы должны решать их на свою ответственность.
- Понимаю.
- Очень хорошо. Просто сообщите мне, какой срок вас устроит, в я посмотрю, что можно будет сделать.
Но Ник начал заниматься наукой задолго до появления энсонов, поэтому он поглядел на свое часы и засмеялся.
- На мою ответственность и по моей инициативе все это произошло минут десять назад. Я позвонил вам не затем, чтобы просить разрешения, а чтобы сообщить о том, как обстоит дело. Вот и все.
Он повесил трубку и достал из кармана расчеты мезонного телескопа. Теперь он твердо знал, что сказать своим сотрудникам. Решение сложилось с полной ясностью, пока он говорил по телефону, и теперь, словно не было этих часов и дней бесконечных терзаний, он указал недостатки конструкции и объяснил, как их можно устранить, быстро набрасывая эскиз и говоря лишь о самой сути дела. Это заняло всего несколько минут. Он не испытывал ни волнения, ни радости, но в конце концов сама работа была гораздо важнее тех чувств, которые она в нем вызывала.