«Охотник» убивал несовершеннолетних девочек – самой младшей из них было девять, старшей – тринадцать лет. Из пятнадцати – одиннадцать жертв были задушены, остальные четыре зарезаны. По мнению следователей, убийца набрасывал петлю сзади и затягивал так быстро, что жертва не успевала вскрикнуть. В четырех случаях, когда такое происходило, «охотник» наносил смертельный удар ножом. Экспертиза мельчайших, почти невидимых на глаз волокон выявила на горле одной из жертв, что в ход пускалась не веревка, а белый шелковый шарф. Убив и изнасиловав очередную девочку, «охотник» обычно отрезал и забирал с собой часть ее ягодицы или бедра. Многим из жертв езще и вынимались внутренности. В «Чикаго Сан тайме» появилось предположение, что убийца – каннибал; вскоре обнаружилась небольшая картонная коробка с куском жаренного мяса. Экспертиза установила, что это бедро последней из жертв, женевской школьницы Дебби Джейн Шелтон.
Факт насчет шелкового шарфа держался в секрете. Но он дал полиции возможность идентифицировать почерк «охотника», орудующего на довольно протяженном участке между Гэри, штат Индиана, и Фармингтоном, штат Айова.
Первоначальная версия усматривала в «охотнике» некоего бродягу, который, ошиваясь вокруг автобусных остановок, высматривает маршруты школьниц, добирающихся до дома через уединенные места. После восьмого убийства сотни сотрудников полиции были разосланы по периферийным остановкам и даже под видом водителей школьных автобусов, курсирующих по окрестностям Чикаго. По прошествии без малого полутора лет эта попытка была оставлена за несостоятельностыо.
На след убийцы вышли тогда, когда в подлеске, где нашли тело двенадцатилетней Дженис Пусилло, отыскали и белый шелковый шарф. Экспертиза установила, что он принадлежит «охотнику». На заводе «Унман силкуэр» в Чикаго были изготовлены десятки копий этого шарфа, которые сыщики развезли по всем чикагским школам в радиусе двухсот миль. На это ушло шесть недель, но усилия оказались оправданы: хоккейный тренер в Пеории припомнил, что видел такой шарф на продавце спортинвентаря Карле Обенхейне, работающего на «Дженкинс, Пибоди энд Гринлин». При обыске на квартире Обенхейна в морозильнике были найдены человеческие органы – почки, печень, куски бедер. Обенхейн, сорокасемилетний холостяк весом в скромных семьдесят килограммов, в пятнадцати убийствах сознался сразу (экспертиза установила, что это дело рук именно «охотника»), но сообщить, были ли на его счету убийства помимо этих, отказался.
Маньяк одержим был девочками-подростками, и поскольку работа у него предусматривала продажу спортинвентаря средним школам, у него была возможность наблюдать школьниц вблизи. Остановив выбор на одной, он неделями, а то и месяцами выслеживал, убеждаясь, что за ним никто не смотрит. Запас терпения у убийцы был колоссальный – в одном из случаев между тем, как наметить жертву и оставить в парке ее расчлененное тело, минуло два года.
Когда появился Обенхейн в сопровождении охранника, Карлсен в очередной раз изумленно отметил заурядность его лица – такое обычно забываешь сразу. Только рот – по-рыбьи длинный и вислый – выдавал глубокую чувственность, различимую сейчас в жизненном поле. В человеческой ауре сексуальность проступала цветом, напоминающим запекшуюся кровь, от чего другие цвета несколько приглушались и блекли. Из всех аур за сегодня у Обенхейна была самая темная.
– Привет, Карл. Как с тобой здесь обходятся?
– Спасибо, могло быть и хуже. – Он зашел и сел с другой стороны стола.
У Обенхейна были водянисто-голубые глаза, на редкость стылые, словно из стекла, лицо от этого казалось странно отчужденным. Череп, опушенный редкой порослью некогда светлых волос, острился внизу обрубком подбородка, под выпуклым, перещупанным годами каких-то мелких тягот, лбом. Исключая омертвелость глаз, человек этот смотрелся настолько безобидно, что представить было трудно, как он душит и увечит. Карлсену, знающему теперь детали его преступлений, Обенхейн казался эдаким человеко-пауком, терпеливо выжидающим в своих тенетах, когда можно будет броситься на жертву и обездвижить ее ударом ядовитого жала. И в эти жуткие моменты, паук, должно быть, выглядывал из глазниц Обенхейна, как из темной норы, куда потом снова можно опуститься. Вот откуда кошмары, донимавшие в ночь после последней встречи с маньяком.
– Обедал уже?
– Да, спасибо.
– Ничего, если я под запись?
– Ничего.
Можно было и не спрашивать, но надо было создать доверительную атмосферу. Карлсен включил диктофон. После полудюжины дежурных, к непринужденности, располагающих вопросов, он сказал:
– Карл, я в отношении тебя вот чего не пойму. Ты же умный мужик, работать умеешь, и внешность есть. Что, неужели ни одна баба не могла за тебя ухватиться?
Ухмылка в ответ.
– Бывало, что и пытались. Одна в Шривпорте, Луизиана, перебралась было ко мне. Училка сельская, с ребенком уже. Улыбчивая такая, но как-то не в моем вкусе. Потом еще одна милаха, официантка из Уокигана. С родителями не ладила, хотела уйти от них подальше. Но я знал, что муж из меня не особый. – Ты говоришь, та учительница была не в твоем вкусе. А почему?
– Коровастая слишком. Что зад, что вымя.
– А официантка?
– Та уже ближе к теме: жопочка, сисочки, глазки-звездочки. Звать Дебби Джонсон. Но я знал, что толку ей от меня особого не будет. – Он глянул вниз, в сторону своих гениталий.
– Тебя не привлекают взрослые женщины?
Обенхейн покосился на осовело сидящего охранника.
– Почему. Поговорить с ними можно, даже побыть. Но чтоб жениться…
– Так почему?
Обенхейн пожал плечами.
– По мне так подростки привлекательней. Правду сказать, не вижу, почему все так не думают.
Карлсен заметил, как его аура, осветлившаяся при разговоре об учительнице и официантке, снова потемнела. Ясно, что от одного упоминания о школьницах, он уже возбуждался.
– Кто была первая девочка, от которой ты взволновался?
– Линда, двоюродная моя сестра.
– Расскажи мне о ней.
– Да рассказ-то недолгий. У ее родителей был дом в Декейтере – большущий такой, с хорошим садом, с бассейном. (Карлсен уже знал, что Обенхейн из бедной семьи). Мы к ним поехали на похороны бабушки. Линда была хорошенькой девчушкой, где-то на год младше меня – мне самому тогда было лет двенадцать – блондиночка с длинными волосами. (Все жертвы были блондииками). Девочка была избалованная: нравилось ей донимать поручениями горничную – у них были горничная и садовник. Ну так вот, в день похорон я у мамы провинился: болтал, пока священник говорил над гробом. Поэтому все поехали обедать в «Бастер Браун», а меня оставили дома. – Обенхейн опять покосился на охранника, и, убедившись, что тот не наушничает, продолжил. – Так вот, пока их не было, я зашел к Линде в комнату, хотел посмотреть, на какой кровати она спит. В комнате кавардак, даром, что прислуга есть. А на стуле висели ее чулки черные, и я начал возбуждаться. Я был в шортах, высунул наружу свою тычку и чулочки намотал на нее. Тут мне захотелось их надеть. Шорты я скинул, а их натянул. Затем вытащил из комода ее трусики, белые с шелком, и тоже натянул. Потом лег на ее кровать и представил, что она подо мной, голенькая. И вот пока я об этот шелк на койке терся, вдруг стало влажно так, тепло, приятно до неимоверности, а как снял трусики – гляжу, а там сыро и поблескивает. Это я в первый раз тогда кончил. – Он остановился и перевел дух – аура пульсировала томным вожделением.
– Что было дальше?
– Мне показалось, там внизу кто-то пришел, поэтому я их быстро снял и перебежал к себе в комнату. А как лег, опять начало, разбирать. Я пошел вниз, вижу, там только горничная на кухне. Тогда я снова поднялся к Линде и стал рыться у нее в комоде. Где-то в нижнем ящике нашел уже ношеные, на резинках. Думаю: «Их-то она уже никогда не хватится», и взял к себе в спальню, там надел под свои. Назавтра мы поехали домой, а я их так и не снимал.
– И сколько они у тебя пробыли?
– Где-то с полгода. А там мать нашла их у меня под подушкой и спросила, где я их раздобыл. Я говорю: «На улице нашел», а она мне: «Врешь», а доказать-то ничего не могла. Но отобрала и сожгла.
– А саму сестру с той поры видел?
– Нет. То и был единственный раз.
Дневальный принес кофе. У Карлсена это было стандартной частью процедуры. Если разговор не клеился, выпить кофе было отрадной передышкой. Если все шло как надо, то тем более устанавливался дух взаимной доверительности. В отношении сегодняшней повестки все шло неожиданно хорошо. Карлсен мысленно помечал уже тезисы для статьи в «Американском журнале криминалистики». Ранняя фиксация Обенхейна на хорошенькой, но недосягаемой кузине из высоких слоев легла в основу того, что Хоукер называл «синдромом Эстель» – по диккенсовской героине, красивой и довольно жестокосердной девушке, удовольствие видящей в том, чтобы уязвлять мужское достоинство – прямая дорога к пожизненному мазохизму… У Обенхейна эта одержимость привела к садизму, жажде овладевать школьницами вплоть до полного их уничтожения, с поеданием плоти.
– Вы печенюшку будете? – поинтересовался Обенхейн.
– Нет, спасибо, я только что пообедал. Бери, если хочешь.
– Спасибо.
Запив бисквит крупным глотком кофе, Обенхейн осклабился.
– О'кей. Следующий вопрос.
– Какую из девочек ты убил первую?
Аура маньяка словно мигнула от прямоты вопроса, но быстро восстановилась.
– Ее звали Джанетта Райерсои, из школы Мак-Генри. Около Фокс Лэйк.
– Это было спланированное убийство?
– Нет. Это – нет. Я в тот день случайно оказался у них на волейболе, и она сделала главную подачу. Я когда ехал обратно в Чикаго, смотрю – она идет вдоль дороги в сторону Лэйкмура. А тут дождь пошел – не ливень, а так, порывами. Я-то машину остановил и говорю: «Хорошо ты сегодня играла». А она мне: «Спасибо, мистер Обенхейн» – знала меня по фамилии. Я ей предложил в машину, а она: «Нет, дескать, мне тут всего пару кварталов». Я ей: «Зато сухой останешься». Я в тот момент действительно только до дома хотел ее подбросить. А потом, как она села в машину, я увидел, что на ней черные чулки, с дырочкой чуть ниже колена. Она говорит: «Вы мне на чулок смотрите? Я нечаянно порвала, когда надевала». Это и решило дело. До этой секунды, я думал – это колготки. Когда она сказала и я понял, что это чулки, у меня каждая волосинка встала. Я прикинул, как она их застегивает, потому вытянул руку и пощупал через юбку: поясок. Девочка сразу: «Ой, мистер Обенхейн, пожалуйста, не надо». А я: «Да я просто хотел проверить, как они держатся». Но теперь уже меня несло, мне хотелось ее всю. Поэтому я надавил на газ, а девочка: «Эй, мы мимо проехали!». Я: «Ты не беспокойся, минута – и сразу обратно». Она: «А почему не сейчас?». Я и говорю: «Я просто хочу посмотреть, как у тебя держатся чулки, и сразу тебя домой». Она: «А если сейчас покажу, повернете?». «Добро», – говорю. Вот она и задрала юбку, показать; лямочки белые. Я ей: «Чуть выше». Она еще приподняла, на дюйм. Я тогда остановил машину и схватил ее за горло. Она завопила, а надо же было как-то ее утихомирить, вот я и душил, пока она не затихла. Тогда я выволок ее наружу, а дальше сам себя толком не помню. Помнится, одежду почти всю с нее стянул. Машина какая-то проехала, когда я с ней этим занимался, но там ничего не заметили и промчались мимо.
– Она была…? – начал Карлсен.
Обенхейн предвосхитил этот вопрос.
– Нет, девственницей она не была: я вошел сразу, без помех – видно, подруживала уже. Я знаю, ей было только двенадцать, но девственницей она точно не была.
Карлсен, глядя мимо Обенхейна, изумленно поймал себя на том, что ведь и слова сейчас не произнес, а Обенхейн сам насчет девственности все выложил. Он машинально подумал: «Но ведь ей было только двенадцать лет», а Обенхейн и на это ответил так, будто фраза прозвучала вслух.
Вместо того, чтобы говорить, Карлсен подумал: «Что было дальше?» Обенхейн без запинки отвечал:
– Дальше до меня дошло, что дождь хлещет как из ведра, и надо отсюда убираться. Дорога была безлюдная, возле какого-то перелеска, но в нескольких футах проходила уже магистраль. Я поначалу думал здесь девчонку и оставить. Но потом прикинул, что кто-нибудь вдруг вычислит, что мы из школы отчалили в одно и то же время, и что я ехал той же дорогой. Поэтому я упихал ее в багажник, и поехал к себе домой.
– Ты повез ее домой? – спросил Карлсен, снова мысленно, рот открывая лишь для вида.
– Да, мне надо было время обдумать, куда ее лучше деть. – Обенхейн, похоже, не сознавал, что к нему обращаются мысленно. – Она перестала дышать, поэтому я понял, что дело – кранты. От страха ехал сам не свой, думал: «С-сука ты последняя, что ж ты натворил?!». Боялся, что с той машины заметили мои номера. Так что поехал домой, в то время у меня квартира была в Бэннокберне.
Именно в этот момент Карлсен понял, что слова Обенхейна может произносить фактически наперед. Речь маньяка воссоздавала картину с такой ясностью, словно все происходило в присутствии самого Карлсена. Он знал, что с наступлением темноты Обенхейн занес тело девочки к себе в квартиру и ночь провел в постели с ней. Знал он и то, что та ночь дала жизни Обенхейна иное направление. Отныне все ставилось на то, чтобы повторить это ощущение. Тридцатидвухлетний холостяк (между прочим, девственник) внезапно достиг того, о чем грезил с той поры, как достиг своего первого оргазма в чулках и трусиках своей кузины. Ему показалось, что жизнь неожиданно дала все, что ему нужно. Тело Обенхейну хотелось продержать подольше, но он боялся, что нагрянет с обыском полиция. Поэтому назавтра в пять утра он поехал к Фокс Лэйк, и сбросил, тело в том месте, где в озеро впадает река.
Но с обыском никто не нагрянул, и никто не расспрашивал о Джанетте Райерсон. По телевизору он видела ее родителей и директора школы, даже спорткомитетчицу, организаторшу того волейбольного матча. Но никто не припомнил там его, Обенхейна. Он был не из тех, чье лицо запоминается. Теперь Обенхейн знал, что с жизненной целью определился. Ему нужна была очередная Джанетта Райерсон. Но на этот раз надо было убедиться, что нет риска. Он досадовал, что сбросил тело в реку, когда можно было продержать его еще несколько дней. Ну ничего, в следующий раз будет по-иному.
– Каково было чувствовать себя убийцей? – спросил Карлсен. – Ты не боялся, что тебя поймают?
Обенхейн покачал головой, и опять было заранее известно, что именно он скажет.
– В том-то и хохма. Испугался я единственно в тот первый раз. После этого я не боялся никогда. Как-то знал, что не попадусь.
«Но попался же», – подумал Карлсен.
– Попался я по одной единственной причине: запаниковал. Когда кончил ту девчонку, смотрю – а под ней мой шарф, в крови. Крови было столько, что я думал его оставить. Но тут подумал, что это глупо, и сунул его в карман. Сунул только чистой частью, чтобы кровь не попала на костюм. Но пока шел к машине, он куда-то выпал. Я пошел было обратно искать, а тут вдруг какая-то машина остановилась в сотне ярдов на шоссе. Я дома уже сказал себе: «Подумаешь, потерял – по шарфу все равно не найдут».
При этих словах Карлсен как-то разом уяснил полную реальность жизни маньяка-убийцы: мутное наваждение, которое, словно повязка на глазах, пропускает лишь крохотную полоску света где-то у носа. Чувство ошеломляющей никчемности и бессмысленной траты жизни – не только жертвы, но и убийцы.
Глядя в водянисто-синие глаза Обенхейна, Карлсен спросил:
– Ты никогда не чувствовал, насколько оно бессмысленно и тщетно, все это умертвие? – спросив, он удовлетворенно отметил, что значение этих слов Обенхейн понял четко, именно так как надо.
Маньяк опустил глаза. Впервые за все время Карлсен почувствовал, что говорит все же с человеком.
– Да, конечно. Всегда чувствовал, когда пора было избавляться от тела. Однажды почувствовал себя такой гнусью, что хотел покончить с собой. – Эмоция обдала Карлсена всплеском вроде скверного запаха. Почувствовалось тогдашнее слепое желание Обенхейна, чтобы все это оказалось кошмаром, после которого просыпаешься вдруг в теплой постели, не истязаемый виной и демонами. – Был момент – это после Дитсен, девятилетней той ребятульки, – когда я поклялся, что брошу раз и навсегда. То, как она обняла меня и поцеловала в щеку. – Обенхейн в секунду словно состарился и одряхлел. – А через несколько дней все опять вернулось, особенно когда видел школьниц в леггинсах. И тут я понял, что остановиться не смогу никогда.
Карлсен ощутил позыв похоти, рефлексом Павлова шибанувший из гениталий и живота Обенхейна. Опять абсурд: желание, доводящее маньяка до убийства, по сути, не отличалось от желания, что влекло Карлсена к хорошенькой школьнице в лифте или соблазняло всасывать энергию с губ Линды Мирелли. Но у Обенхейна насыщение наступало лишь через насилие. Он и сейчас, даром что сожалел о насилии, альтернативы ему не видел. И если его сейчас снова освободить, он начнет убивать по-новой – не по желанию, а потому что слабее владеющего им демона.
Карлсен сознательным усилием вывел себя из сопереживания, помогающего понимать мысли Обенхейна. Хотелось, чтобы следующий вопрос застал врасплох.
– Скольких девочек ты убил?
Обенхейн, отведя глаза, покачал головой.
– Не знаю… Тех, про которых говорят, это точно.
– Были ли другие?
– Не знаю.
Карлсен оторопело понял, что маньяк говорит правду. Проверил: в уме у него стоял серый туман неуверенности.
– Их могло быть больше?
– Не знаю.
– Тогда почему просто не сказать «нет»?
– Да потому, что не знаю я!
Впервые за день Обенхейн сказал резко, с гневливым отчаянием. Даже Мэдден расслышал и цепко на них посмотрел.
– Ты не исключаешь, что могло быть и больше?
– Не исключаю, – произнес тот с облегчением.
Вот уж даа… Обенхейн сознался в пятнадцати убийствах, примерно за столько же лет. По его словам, иногда он выслеживал жертву месяцами, выжидая четкую возможность. Он только что признался, что желание очередного убийства появлялось вскоре после того, как было выброшено тело жертвы. Теоретически он мог убить вдвое больше – куда там, втрое или вчетверо! Если так, то почему не упомнит?
– Попытайся вспомнить, – сказал Карлсен.
– Пытался бесполезно… – проговорил Обенхейн устало. – Бывают моменты, когда:
Он замер на полуслове: ясно, что пытается направить мысли вспять. Напрягая силы сопереживания, Карлсен также пытался пронзить наслоения серого тумана. Он догадывался, что это небезопасно – с таким же успехом можно, сидя на яблоне, дотягиваться до дальнего, на тонкой ветке яблока. Трудность усугублялась тем, что туман уподоблялся сну. Пронизывая его завесу, невольно забываешь, чего тебе нужно. Собственный ум становится размытым и несобранным, будто перед глазами плывет. Чем больше пытался Карлсен пронзить серость, тем гуще, непроходимей она его обволакивала. Ощущение такое, будто погружаешься в сон.
И тут он неожиданно почувствовал, что набрел на опасность. Мысль очертилась как-то сама собой, ровно – в этой непролазной сизоватой мути отсутствовала контрастность, которая дала бы толчок удивлению. Теперь Карлсен понимал, почему Обенхейн не знает, сколько жизней на его счету. Серость не предусматривала открывать ему истину. Да не он их, собственно, и, убивал. Это вообще было не его дело…
– Доктор Карлсен, с вами все в порядке?…
До него искрой дошло, что рядом стоит Мэдден и тормошит за плечо. Карлсен, вскинувшись, ошалело огляделся, словно спросонок приноравливаясь комнате.
– Извини, Энди. Сморило как-то.
– Урабатываетесь, поди.
– Приходится, – Карлсен поглядел на часы: половина третьего.
Если и заснул, то на считанные секунды. Обенхейн смотрел с осторожным любопытством.
– С вами все нормально?
– Да, спасибо, Карл. – Твердость собственного голоса удивляла: уверенный такой, абсолютно нормальный. – Извини. Переутомился, видно.
– Да ничего, ничего.
Что-то такое произошло, а что именно, непонятно. Начать с того, что убийства Карла Обенхейна перестали, интересовать напрочь. Они казались теперь чем-то несообразным, давно известным.
– Карл, давай, если не возражаешь, на этом закончим. А то напрягаю тебя почем зря.
– Ну давайте.
Что это, уж не насмешка ли в глазах? Мэдден возвратился к своему стулу.
– Энди! – окликнул Карлсен. Тот не расслышал, пришлось повторить громче. – Отведи, пожалуйста, мистера Обенхейна в комнату.
– Извините, – пробормотал Мэдден.
Карлсен остался один. Только тут он вспомнил, что забыл сказать старику отпереть наружную дверь. Поступью лунатика Карлсен приблизился к двери и постучал.
– Кто там? – послышалось снаружи.
– Доктор Карлсен. Выпустите меня, пожалуйста.
Охранник отпер дверь. На лице некоторое замешательство: дверь вообще-то положено открывать Мэддену. Промямлив что-то извинительное, Карлсен вышел наружу. Солнечный свет ударял в глаза, придавая еще большее сходство с пробуждением.
Что произошо? Карлсен больше не чувствовал себя вампиром, самым обыкновенным человеком. Не было энергии проникновения. Ощущение в точности такое, будто только что очнулся после операции, когда тело не отошло еще от анестезии. Ноги, словно чужие. Тем не менее, они проворно и уверенно несли его к главному корпусу. С кем-то из знакомых он парой фраз перебросился нормальным голосом.
Дойдя до своего кабинета, он ключом открыл дверь. Это была обыкновенная комната с письменным столом, двумя стульями и этажеркой – просто рабочее место. Закрыв за собой дверь, Карлсен сел за стол. Его беспокоила усталость. Будь в комнате кровать, он бы рухнул на нее и заснул. А так удовольствовался тем, что сел, уложив голову на скрещенные руки – неудобно, но лучше, чем сидеть прямо.
Случилось что-нибудь, или это так, воображение? Вглядевшись в себя, Карлсен различил лишь зыбкую серость. Тут он вспомнил, о чем хотелось узнать первоначально. Скольких девочек убил Обенхейн? Это, по крайней мере, было какой-то зацепкой, подстраховкой, что это не просто усталость. Обенхейн убивал пятнадцать лет. Но Карлсен знал о сексуальных маньяках достаточно: они не просто орудуют с регулярностью часов. Одержимость довлеет над ними все сильнее, и преступления учащаются. Почему счет идет на одну лишь жертву в год? И почему человек, помнящий в деталях каждое из пятнадцати убийств, теряется при подсчете общего их числа?
Это упражнение в логике примерно восстановило нормальность восприятия. Но и минуты не прошло, как вновь сгустилась зыбкая серость. Впрочем, пробуждение дало Карлсену уяснить суть происшедшего. Его съедали заживо. Образ представлялся в виде огромной змен – питона или удава неспешно втягивающей через сомкнутые челюсти какое-нибудь крупное животное. Процесс медленный, на несколько часов. Но уже задолго до этого начали действовать прищеварительные соки, обращающие его, Карлсена, плоть в лепрозно-белую массу.
Он снова сделался двумя людьми одновременно, из которых один взирал на другого с безучастной отрешенностью. Только на этот раз не чувствовалось ни паники, ни клаустрофобии, лишь странное безразличие. Откуда такая безучастность к собственной, может статься, погибели? Ответ, похоже, крылся в этой ошеломляющей онемелости, словно душу оглушили под местным наркозом. Он где-то читал, что поглощаемые удавом животные становятся пассивны и расслабленны, как под гипнозом. Может, от этого и безразличие? Где-то по коридору грохнула дверь, вырвав Карлсена из оцепенелости. Неожиданно он понял, что надо делать. Встал, взял ключи. Пройдя через комнату, со странной отрешенностью отомкнул дверь. Запереть. Теперь по коридору, вот лестница, вниз. Наружу, под солнце. Солнце какое-то тусклое, будто сквозь вуаль…
На пропускном пункте он с улыбкой кивнул охраннику. Кажется, поезд уже вон он, на платформе? Карлсен побежал и в вагон успел влететь как раз перед тем, как за спиной сомкнулись двери.
Вся обратная дорога в Канзас Сити прошла в такой же отключке. В тело словно впрыснут медленно парализующий яд. Странно как-то, что руки-ноги при этом действуют вполне нормально, и пальцы слушаются безотказно. На станции пересадки снова начался марафон. Часы показывали семь минут четвертого, а экспресс отходит в три десять. К этому времени тело уже сковывал паралич физический – бежалось как во сне. Но, завидев на платформе экспресс, Карлсен напрягся изо всех сил и вбежал-таки. Двери задвинулись через считанные секунды.
Он рухнул в пустое кресло (на этот раз разворот к востоку) и испустил изнеможенный вздох.
– Приветик. Снова с нами?
Надо же: та же самая стюардесса, что на предыдущем маршруте. От ее теплой улыбки как-то полегчало.
– Привет. Вот, не смог сдержаться, – улыбнулся Карлсен в ответ.
Их взгляды встретились, и… паралич прошел. Ясно, почему. Вокруг поезда сомкнулось электрическое поле. То, что похищало энергию, осталось за барьером, словно отрезанное звуконепроницаемым стеклом. В это же самое время что-то в Карлсене будто оттаяло от сна. Дремотность исчезла, и он воспрянул.
– Чая, снова?
– Да, спасибо. – Чудесно как: голос свой, а не подопытного под гипнозом.
В тело волна за волной хлынули облегчение и безудержное счастье. Тут вдруг дошло, что и счастье само по себе небезопасно: такое сильное, что забирает едва успевшую восстановиться жизненность.
Стюардесса поставила перед ним чай.
– Как день прошел?
– В заботах.
Что хорошо, в эту минуту ее позвал кто-то из пассажиров. Карлсен мог спокойно попить чай и восстановить в памяти прошедшие полчаса. И тут, стоило вдуматься, как на Карлсена нахлынул мутный и тяжкий ужас. Громом грянуло осознание, что в ум ему – неуязвимейшее, казалось бы, место – вторглись, попытавшись поглотить.
Это казалось отрицанием всякой безопасности, которую он считал чем-то неотъемлемым, сроднившись с которой, еще в утробе, человек хранит ее на самом дне сознания, вопреки всем страданиям и угнетенности – чувство собственной идентичности. Теперь же казалось, что идентичность эта – блеф. Так, какое-нибудь животное, чувствуя полную безопасность у себя в норе, вдруг с ужасом слышит стук лопат, а сверху начинают сыпаться земляные комья. Ужас и отчаяние грозили ввергнуть его в черную дыру. Он поймал себя на том, что дрожит, и притиснул к бедрам сжатые кулаки. Когда мимо проходила стюардесса, Карлсен отвел взгляд, молясь, чтобы она прошла мимо: он не только слова – улыбки выдавить не мог. Заслышав ее удаляющуюся поступь, он испытал секундное облегчение, тут же снова сменившееся дурнотным отчаянием. Гулко стучало сердце, на лбу выступила холодная испарина. На поезде, по крайней мере, безопасно: защищает невидимая электрическая стена. Это пока… А при необходимости можно будет остаться на поезде, взять билет обратно на Лос-Анджелес… Хотя разве это решение! Через десять минут Цинциннати, и защита сойдет на нет…
Защита перед чем! Что именно произошло? Вот уж угораздило: сунуться Обенхейну в ум, настроиться на его идентичность. Затем что-то повергло в забытье, аморфную серость…
Опять же, что за забытье? Он пытался выяснить, скольких девочек убил Обенхейн. И тут что-то вторглось в мозг, начало похищать энергию… От проблеска жуткой догадки засвербило в затылке, невольно сжались кулаки. Начало похищать энергию, высасывать жизненные силы. А это под силу только вампирам.
Карлсена, словно окатили холодной водой. Точно. Вот почему Обенхейн не знал, сколько жертв на его счету. Забрезжив, догадка оформилась в незыблемую уверенность. Вялого вида насильник – не единственный обитатель своего тела. Им для своих целей пользуется кто-то другой.
Уяснение сменилось внезапным облегчением. Проснувшийся инстинкт детектива позволил взять себя в руки: в конце концов, охотишься ты, а не за тобой. Вспомни-ка, у каждого преступника есть свой оберегаемый секрет. Секрет Обенхейна в том, что его руки сгубили не пятнадцать девочек, а гораздо больше. Из них пятнадцать конкретно на его счету. Но еще нечто, овладев его телом, убивало остальных, до капли высасывая из них жизненную энергию.
Хотя, пожалуй, при чем здесь «нечто». Некто. И вот именно от этого осознания страх рассеялся. По ту сторону барьера – никакой не дух, не бесплотная сущность, вселяющаяся эдакой средневековой химерой. Это вампир, подобный тебе. Сильнее, искушеннее, но не всемогущий же. Иначе, зачем бы ему прятаться.
Получается, неправ Грондэл. Не все вампиры благотворны. По крайней мере, один из них предпочитает убивать и поглощать. Но кто именно? Один из тех первых, со «Странника»? Или кто-нибудь из их потомков? Может, Грондэл знает.
Поезд замедлял ход перед Цинциннати. Карлсен, подавив в себе холодок тревоги, сконцентрировал ум, как сжимают кулак. Через полминуты поезд скользнул в помещение вокзала и остановился с едва заметным толчком. Возникла пауза: вагоны медленно опускались на рельсы. Вот исчезло электрическое поле, как бы разом освобождая от глухоты. Карлсен удерживал сосредоточенность, чутко выжидая любой намек на дымку забытья. Стоило дверям разъехаться, как мелькнуло что-то похожее на утомленность – секундное усилие его развеяло. Пассажиры, готовясь выходить, стаскивали с верхних полок багаж. Карлсен сидел, не реагируя на возню: утратить бдительность и готовность отразить натиск нельзя было ни на секунду. Вздохнуть удалось лишь тогда, когда сомкнулись двери и снова включилось электрическое поле. Теперь, когда случившееся было, в сущности, ясно, прямая атака даже бы и удивила. Карлсен намеренно привлекал чужую сущность, настроив ум на волну Обенхейна и придав ему пассивность. Теперь оставалось единственно возвратиться на свою волну и удерживать бдительность. Инстинктивно он догадывался, что человеческий ум наделен мощной системой защиты, преодолеть которую почти невозможно, если только самому не настроиться в резонанс. В этом смысл легенды о том, что духа, чтобы он вошел в дом, надобно приглашать.
Когда поезд набирал ход, в соседнее кресло, подойдя, опустилась стюардесса. Ремень автоматически облек ей талию. «Карин Олсен», значилось на значке форменного жакета. В полуистощенном состоянии тепло ее ауры было еще проникновеннее.