Философский камень
ModernLib.Net / Уилсон Колин Генри / Философский камень - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Уилсон Колин Генри |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(646 Кб)
- Скачать в формате fb2
(302 Кб)
- Скачать в формате doc
(278 Кб)
- Скачать в формате txt
(270 Кб)
- Скачать в формате html
(300 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Я читал описания де Ланды о религиозных празднествах майя: вызывающий гипнотическое чувство единства барабанный бой, какое-то хмельное питье, «в оное некий корень добавляется, от которого зелье крепким и пахучим становится», и, наконец, общее «предерзкое прелюбодеяние». Но это относилось к более позднему периоду, когда религиозное содержание празднества выхолостилось примерно так, как теперешний праздник Рождества в сравнении с первичным его содержанием. Религия «великого» периода девятью веками ранее была одновременно и более темной, и более суровой. Ее суть, привносившая атмосферу насилия и страха, была понятна лишь немногим посвященным из жрецов. И здесь в заглавии седьмого листа Ватиканского манускрипта стоял символ «боги», совмещенный со знаком, означающим «ночь» или «смерть»: «боги ночи»?, «темные боги»? До конца дня я сделал одно открытие, на которое из специалистов по майя не выходил еще никто; само по себе не очень важное, но очень символичное. Парадокс, но эта древняя религия «темных богов» майя ассоциировалась с юмором. В Британском музее хранится прекрасная миштекская маска
, инкрустированный бирюзой череп с несколькими безупречно белыми зубами. При пристальном взгляде на нее неожиданно доходит, что она передает эдакий зверский юмор, ничего общего не имеющий с общеизвестным «оскалом» черепа. Юмор ужасающий, запредельный, юмор безжалостных богов, забавляющихся человеческим страданием. И тем не менее он принимается людьми, признающими свою смертность и ничтожность. Сделав это открытие, я понял, что приближаюсь к секретам майя. Ибо теперь было ясно, что Ватиканский манускрипт — своего рода Пятикнижие майя, их повествование о сотворении и ранней истории племени. А поскольку их мифология во многих отношениях напоминает мифологию соседей, индейцев киче
(чей «Ветхий Завет», «Пополь-Вух»
, был изложен на бумаге каким-то неизвестным летописцем-киче в шестнадцатом столетии), я получил множество ключей к значению «неизвестных двух третей» иероглифов майя. Сознаюсь, меня сбивало с толку, почему прекратилась «интерференция» или, по крайней мере, стала ненавязчивой и незаметной. Мое «видение времени» было все таким же сравнительно слабым и применительно к далекому прошлому, хотя в отношении недавних эпох дело шло еще сравнительно сносно. Что касается базальтовой фигурки, ее история не казалась уже абсолютно беспросветной. Теперь при пристальном взгляде на нее я мог ощущать, что она связана с каким-то странным культом вселяющего ужас юмора. В этом инсайте было что-то диковато освежающее. Человеку свойственно творить богов по своему подобию, очеловечивать их. Эти же боги были дикими и запредельно чужими. Почему «они» прекратили чинить препятствия активно? Потому, что я двинулся по ложному следу? Это казалось единственно разумным объяснением. В тот день под вечер я рассматривал фотографию лица Чака
, длинноносого бога дождя, на фреске в Сайиле, Юкатан. И тут в уме забрезжило. Что, если все первобытные боги исходят из одного и того же источника? Что, если все варварские мифы — от индийской богини Бхавани
, поедающей свои жертвы, до Кроноса
, пожирающего собственных детей, — в конце концов приводят к «ним»? Эксперты по религии ассоциируют людских богов с первозданными страхами: гром — это Тор
, бьющий по наковальне, и тому подобное. Однако чем объяснить переход к
варварствучеловеческих жертвоприношений? Силы стихии внушают благоговейный ужас, но они не жестоки. Зачастую даже наоборот, всецело благодатны: дождь заставляет урожай расти, солнце — созревать, ветер сдувает прочь моровую язву. Вместе с тем первобытные религии все как одна полны жестокости и страха. Чем больше я над этим задумывался, тем очевиднее становилось. Первобытный человек был охотником и следопытом, с темнотой он осваивался так же просто, как и с дневным светом; откуда тогда боязнь темноты? Человеческие суеверия издавна принято объяснять невежеством. Однако этим ли они объясняются? Может показаться, что все эти рассуждения не так уж и революционны, ведь мы уже знаем (или подозреваем), что в далекие века на Земле господствовали силы, которые мы именуем словом «они», Но на самом деде мне никогда не приходило в голову, что «они» в каком-то смысле могли быть
источникомвсей человеческой истории. И когда я мыслью двинулся в этом направлении, последствия предстали пугающими. Например, новым значением облеклась идея, что человек, может статься, представляет собой некую «недоразвитую обезьяну». Литтлуэй сказал: «Если застопорить развитие зародыша обезьяны, на свет появится нечто очень похожее на человека». Из чего немедленно возникает вопрос:
ктоего застопорил? Изложенная в таком виде, моя логика звучит произвольно: но не надо забывать, что меня влекла интуиция насчет «них». Кромешная тьма эпохи, что была до человека, понемногу начинала превращаться в густой сумрак.
Следующие четверо суток прошли без особых событий. Я так и продирался, пользуясь учебником Гарсии по языку майя, а заодно и всяким доступным источником, по символике майя. Хотя во мне не гасло отрадное чувство свершения, неотступного, пусть и небольшого, продвижения вперед. Вечерами мы с Литтлуэем обсуждали свои находки. Он по-прежнему погружен был в изучение древнего человека и глубоко впечатлен теорией, выдвинутой Айваром Лисснером насчет того, что самый ранний человек был наделен высокой степенью разума и был монотеистом, а потом деградировал, начав практиковать магию. На пятый день изучения Ватиканского манускрипта начал просачиваться свет. Мне теперь удавалось одолевать чуть ли не целые предложения и угадывать значения неизвестных знаков. Начальные предложения гласили: «Ицамна
правил небом, но поскольку простирался через все пространство, был неспособен видеть свое собственное тело. Тогда он наполнил небо кровью в виде облака (на языке майя «облако» означает то же, что и «пар», поэтому фразу можно перевести и как «кровью в виде газа»). Тогда капли дождя сгустились и стали звездами. Тогда Ахау-солнце
был назначен повелителем над звездами. Он собрал оставшиеся лоскутья облака и свалял из них Землю. Но прежде чем он это сделал, жена его Алагхом Наум воззвала к нему, и он оставил работу наполовину недоделанной. Тогда духи, что населяли облако (Землю), не имели тел, и так жили без тел много веков (текст дает точный отсчет периода), пока облако стало Землей, а их тела стали из земли». Что примечательно в этом начальном отрывке, так эта явное знание того, что
солнце — это звезда. Древние астрономы считали, что Солнце — это уникальное тело в центре Вселенной, совершенно не сравнимое ни с чем. Далее приводится утверждение, что населявшие облако крови духи были «бесплотны». Большинство первобытных людей верили, что камни, деревья и т.п. населены «духами». Прежде чем Земля отвердела (опять-таки, замечательная идея для древних майя), тем духам вселиться было некуда: не было ни камней, ни деревьев. А когда Земля, наконец, отвердела, они, по-прежнему бесплотные, оказались упрятаны в толщу земли. Далее Ватиканский манускрипт продолжает описывать сотворение гор, кипарисовых и сосновых лесов и то, как Мать-Богиня гребнем проскребла русла рек. Текст здесь во многом напоминает «Пополь-Вух», который, в свою очередь, видимо, основан на этом манускрипте. И вот на пятом листе, вслед за описанием темного бога Атанотоа, значится один интересный эпизод. Темный бог Атанотоа, известный также как Отец Йиг, спускается на Землю со звезд и пытается обесчестить богиню рассвета, купающуюся в море. Ей удается ускользнуть, а его сперма мчится следом по земле, создавая все живое. Судя по Дрезденской рукописи, под звездой, с которой спустился Йиг, подразумевается Арктур. «Властители Земли» в гневе поднимаются и ввергают Йига под землю; его попытки вырваться вызывают гигантские катаклизмы. Тем временем моря кишат крохотными созданиями от спермы Йога (здесь опять же либо искусный вымысел, либо признак высоко развитой науки, дававшей возможность изучать сперму под микроскопом). Вскоре эти создания проникают на сушу и становятся гадами и теплокровными животными. Их становится так много, что Великим Старым сложно управиться. И тогда Великие Старые
создают себе в услужение человека. Звучит совершенно недвусмысленно: «Они сделали, чтобы открылась земля, так чтобы обезьяны были заключены под горой Кукулькан
. Там их продержали один катун (двадцать лет), и когда они вышли обратно, они потеряли свои волосы, а их кожа от темноты стала белой». Так люди сделались слугами Великих Старых — охотились на животных, ловили рыбу, строили храмы. Мир продлился 1716 тун (лет), пока его не разрушил полоненный Йиг, низринув на Землю проходящую мимо звезду, от чего начались наводнения и пожары. Следующее за тем описание четырех последующих периодов истории Земли — близко к приводимому Монтенем, что я вкратце уже изложил. Таково примерное содержание Ватиканского манускрипта, который я перевел на английский. Литтлуэй вечер за вечером по частям читал мой перевод; когда я закончил, он вслух зачел его целиком. Впечатление сложилось двойственное. Разумеется, он изобиловал изумительными подробностями, но, с другой стороны, он ничего и не давал. Насколько серьезно можно к нему относиться? Он предлагал историю Великих Старых и сотворения человека, вписывающуюся в теорию неотении. Вместе с тем, в целом «они» проявляли себя как добрые божества. Йиг, демон со звезд, являл собой принцип вселенского зла. Надо отметить и то, что люди — это творения Йига, поскольку произошли от его спермы, хотя из зверей в людей их превратили Великие Старые. Наутро после окончания перевода я проснулся с любопытным ощущением счастья и радостного ожидания. Трава и голые ветви деревьев были покрыты инеем. Свежащая прохлада воздуха пробудила детские воспоминания о зиме. Три недели я был полностью сосредоточен на переводе, работая таким темпом, какой до «операции» непременно бы вызвал нервный срыв. Теперь я снова мог забыть эти смутные, путаные истории из далекого прошлого и обратиться взором к бесконечной сложности и красоте Вселенной. Какая, собственно, разница, как возник человек? Нам все так же неизвестно, кто создал Великих Старых или Тлоке Науаке
(Ицамну), самого создателя. И уж, безусловно, само существование призвано оставаться окончательной, неразрешимой загадкой? Но ведь существует множество вопросов, ответ на которые
есть, и которые приблизят меня к основной природе жизненной силы, например, вопрос о цвете или о природе полового влечения. И я опять проникся той ошеломляющей радостью восприятия Вселенной, какую испытал однажды в Лондоне у Музея Виктории и Альберта. Только на этот раз осознание мира казалось больше и многосложнее. Это было мистическое ощущение единения, того что все сливается со всем. Все, на что ни падал взгляд, вызывало воспоминание еще о чем-то, что тоже откладывалось в сознании, словно я одновременно видел миллион миров, вдыхал миллион запахов и слышал миллион звуков — не смешанных, а каждый обособленно и внятно. Я был ошеломлен ощущением своей мизерности перед лицом этой огромной, прекрасной,
объективнойВселенной, Вселенной, чье главное чудо-то, что она существует так же, как я. Это не сон, но великий сад, где стремится утвердиться жизнь. Я почувствовал желание расплакаться слезами благодарности, но сдержался, и чувство перешло в спокойное осознание удивительной, бесконечной красоты. Уронив случайно взгляд на фотоснимки Ватиканского манускрипта, лежащие на ночном столике, я воспринял их как какую-то нелепицу. Литтлуэй уже сидел за завтраком, небывало плотным: яичница, сыр, салат из цикория с луком и тост с маслом. — А, привет, Говард. Садись, присоединяйся. — Вид у тебя веселый. — Раз на душе весело. Оказывается, на столе возле тарелки у него лежала книга; я взглянул, какая именно. — Ах да, — пояснил он, — это антология елизаветинской поэзии. Жена у меня в елизаветинцах души не чаяла. Мы с ней друг другу вслух читали. Я уж и забыл, как сам любил поэзию... Я прочел несколько строчек из Марстона:
Могучий зев, обжора ненасытный,
Не завлекай, хоть сколь я будь ехидный,
Упасть в твое жерло...
Мне вдруг с невероятной ностальгией вспомнился Лайелл с его первой женой: оба они были истовыми поклонниками елизаветинских мадригалов и песен. Я сидел, листая за завтраком страницы книги. Вкус у еды и питья казался почему-то лучше обычного; у кофе был аромат, напомнивший мне базарчик в Ноттингеме, где мололи свой кофе и повсюду стоял его изысканный аромат. — Интересно, — заметил я, — насколько вообще можно усилить чувственное восприятие? Наркотики усиливают визуальный эффект. Представить, если все ощущения углубить... Литтлуэй кивнул. — Я сам нынче утром насчет этого подумал. Пришлось бриться станком — у электрической батарейка села — с кремом и помазком. Я уже годы им не пользовался. И тут вдруг запах крема буквально резанул, даже голова закружилась, все равно что вошел в парфюмерную лавку. К моей матери в дом как-то забрался вор и расколотил у нее в спальне все флаконы с духами, я все еще помню тот запах. Мне он казался чудесным. А ведь в самом деле, подумалось мне, наши чувства обычно совершенно «плоски». Вкуса пищи, если нет голода, мы толком и не ощущаем. Но бывают моменты, когда вкус пищи ощущаешь с восторгом, с каким спасшийся от волны полной грудью вдыхает воздух. Или когда весеннее утро проникает в душу так, что от высокой, тоскующей радости наворачиваются слезы. Что произошло бы, будь наши чувства полностью распахнуты, чтобы всякий оттенок вкуса, цвета, звука вызывал в душе глубокий отклик? Мне вдруг показалось, что я нашел предмет, действительно достойный самого глубокого изучения — найти, чем способен стать человек, который полностью бодрствует. Утлость тела отрезает нас от внешнего мира. Но представить только, чтобы кто-то полностью осознал мир, так чтобы всякое ощущение становилось симфонией, исполняемой полным оркестром... За завтраком я съел гораздо больше обычного и осовел. Вышло солнце, поэтому я надел пальто и отправился на прогулку, чего не делал уже месяцы. Мимо пробежала девчушка-школьница лет десяти со школьным ранцем, рядом семенила собачонка. Щеки девчушки на холоде разрумянились, волосы подпрыгивали в такт движению. Меня опять одолела сильнейшая ностальгия. Я замечал, что со времени «операции» большинство женщин утратили для меня привлекательность: мне они казались слишком приземленными, угнетенными тяжестью своей плоти. Но прошмыгнувшая сейчас девчушка была словно видением «вечной женственности». Сомнения нет, это всего лишь обычная школьница, которая со временем выйдет замуж за какого-нибудь трудягу-фермера из местных; однако в ней крылось гораздо большее, больше, чем сама она догадывается; в ней вмещена вся история женской половины человечества с ее необоримой тягой к материнству и уюту домашнего очага. Мимо прошел молодой работник фермы. Я вдруг понял, что имел в виду Трахерн, говоря, что мужчины кажутся ему ангелами. Это, опять же, вопрос «просвечивания» до сокровенной глубины жизненной сущности — того, что Беме именовал «подписью». Я улыбнулся фермеру, тот в ответ тоже, пробубнив при этом: «Д-б-рутро, сэр». На душе вдруг стало безотчетно радостно. Совершенно обычные вещи воспринимались почему-то моими чувствами с приятным изумлением. Еще я ловил себя на том, что с ностальгией припоминаю женщин, с которыми был знаком: леди Джейн и ее хорошенькую француженку Жюльетт, жену Дика, Нэнси. Весь мир вдруг представился некоей немыслимой круговертью сексуальных связей, где сам я, на миг перестав быть мужчиной или женщиной, сделался разом и тем, и другим, ощущая как восторг мужчины, входящего в мякоть женского тела, так и восторг женщины, ощущающей в себе мужскую плоть. Все оставшееся время прогулки я пытался осмыслить сущность загадки сексуальности. До меня как-то невзначай дошло, что в ней много общего с загадкой музыки. Наслаждение музыкой интенционально, иными словами, любовь к музыке можно взращивать, учиться наслаждаться фрагментами, которые прежде чувства не вызывали, и так далее. Хотя в музыке присутствует и еще какой-то странный элемент, нечто в форме мелодии или звуках гармонии; то, что
уже там, совершенно отдельно от того, что вкладываем в это мы (вот почему есть что-то незримо ущербное в додекафонической системе Шенберга
, что ставит крест на всей идее). То же самое касается секса... Я все еще раздумывал над этим, подходя к Лэнгтон Плэйс. К удивлению, из гостиной на половине Роджера доносились звуки музыки. Клареты несколько недель как не было, она уехала гостить к родителям в Италию. Тем не менее, над лужайкой гремел «амсон» Генделя. Я, осторожно постучав, заглянул в дверь. У камина, закрыв глаза, сидела Кларета, купаясь в звуках, словно в воде. Она загорела и вид имела гораздо более привлекательный, чем мне помнится. Я тихо сел и стал слушать музыку. Когда закончилось, Кларета словно очнулась и, заметив меня, распахнула глаза в радостном изумлении. Мы разговорились о Роджере, о многом другом, и я поймал себя на мысли: «Какая прелесть — быть просто человеком, без всякой одержимости всей этой погоней за знанием и властью...» Я отчетливо сознавал, что симпатичен Кларете, да и сам определенно ею увлечен, причем сказать, что только в сексуальном плане, было бы неточно; я словно сознавал ее женскую сущность. Через некоторое время она сама предложила поставить что-нибудь еще, и, слушая вместе с ней (звучала «Страсть рушит»), я ощутил, что музыка связывает нас воедино, словно размывая четкую грань между моей и ее внутренней природой. Удивляло и то, как я мог раньше относиться к этой женщине без симпатии. Внезапно стало ясно, что и
вселюди способны проникаться близкой, глубокой приязнью друг к другу, если сделают усилие преодолеть всегдашние барьеры мелочности и замкнутости в себе. Это была интересная идея, никогда прежде толком меня не занимавшая — идея, что все человечество в конечном итоге может развить такую симпатию, что каждый будет заботиться о благе другого как о своем собственном и к каждому представителю рода человеческого относиться, как мать относится к своему ребенку: с глубокой, открытой симпатией. Идея показалась такой прекрасной, что я растрогался едва не до слез. Совершенно ясно, что это решило бы всякую проблему: в мире достаточно всего, чтобы нормально жить; можно было бы покончить со всей нищетой; проблема перенаселенности переставала быть неразрешимой, если б каждый проникся этим глубоким взаимным пониманием. Всему человечеству жизненно необходимо продвинуться на совершенно новую стадию эволюции, когда становится ясным, что все мы, выражаясь духовно, представляем единый организм. До меня дошло, что Христос был визионером совершенно невероятного порядка: он увидел то, что когда-нибудь станет самоочевидным. Не дожидаясь, пока закончится музыка, я поднялся и, неслышно ступая, вышел из комнаты. Кларета все так же лежала с закрытыми главами, уложив ноги на кожаную подушечку; просторное крестьянское платье складками спадало по бедрам. На миг у меня мелькнул соблазн наклониться и поцеловать ее в лоб, но тут я ясно представил, что она истолкует это как приглашение. Поэтому я поднялся к себе в комнату и сел у окна, околдованный великим богатством чувства, исходящего из самых глубин и сообщающих всему потаенную лучистость, трахерновскую «странную славу».
Изучение майя я продолжал, хотя уже без особого энтузиазма. Поскольку большинство знаков я уже расшифровал, то был в состоянии читать «неизвестные две трети» трех оставшихся манускриптов. Ничего нового они не открывали, но, по крайней мере, было определенное интеллектуальное удовольствие манипулировать этими странными символами. Гораздо большее удовлетворение я получал, слушая ежедневно музыку и вспоминая длинные, приятные дни в Снейнтоне. Такое чувство известно каждому: в памяти вдруг отчетливо воскресает отрывок собственного прошлого, и начинаешь понимать, что жизнь-то была гораздо богаче и насыщеннее, чем обычно позволяешь себе теперь, Даже менее приятные эпизоды из прошлого способны приносить то же самое чувство утверждения того, как прекрасна жизнь, если не приходится проживать ее лицом вниз. Я испытывал глубокое, удивительно сильное желание просто созерцать красивую многоплановость Вселенной. «Пожирание лотоса» меня не беспокоило: я был уверен, что оно в свое время отпадет само собой, а я пребуду готов к действию. Мои переводы выяснили, что «догадки» Литтлуэя насчет майя были верны. Я написал Джекли и Эвансу, приложив к письму отрывки перевода и объяснив, как я пришел к своим выводам. Назавтра мне позвонил Джекли: — Парнище вы мой, да это просто невероятно! Уж не знаю, как вы этого добились, но добились однозначно. Мне теперь за всю оставшуюся жизнь не извиниться... Дальше он стал объяснять, как рассердился на Литтлуэя, считая, что из серьезного исследователя тот превратился скорее в посмешище, презрения достойного дилетанта. «Знать бы мне, насколько серьезно вы оба работали...» и далее в том же духе. Извинения были красивыми и исчерпывающими. Безусловно, его чрезвычайно волновала и моя расшифровка оставшихся двух третей знаков майя, так что он спросил, когда же можно будет увидеть окончательный результат. Было лишь половина двенадцатого утра; мне предстояли еще кое-какие дела в Лондоне. Я сказал, что готов подъехать сейчас. Джекли предложил мне остановиться вечером у него на квартире, если я не против. Настаивал, чтобы приехал и Литтлуэй, но тот обещал навестить сегодня Роджера. Так что в час дня я выехал в Лондон на своей машине, фотоснимки и перевод сунув в «бардачок». Ехал осмотрительно, хотя и чувствовал, что «они» ко мне враждебны. И правильно, что осторожничал: трижды чуть было не попал в аварию. Один раз машина, которую я собирался обогнать, вдруг без предупреждения свернула на мою полосу, отчего я на миг растерялся; оба другие раза описывать не буду, скажу лишь, что шоферы были невнимательны. Я невольно засомневался, в самом ли деле «они» объявили перемирие. Но затем решил, что все три случая подряд могли оказаться и просто совпадением. Последнее время ум мой бередил и еще один вопрос: не опубликовать ли нам результаты своей «операции» или, по крайней мере, уговорить на нее нескольких интеллектуально развитых людей? Что, если со мной и Литтлуэем произойдет вдруг «несчастный случай»? Не лучше ли рискнуть, пусть даже с дурными последствиями, и предать все гласности? Стоял один из призрачно-стылых, типично ноябрьских дней с характерным для конца осени влажноватым запахом пасмурного неба. Поставив машину во дворе Британского музея, я пешком двинулся к Пикадилли, а оттуда на Сент-Джеймс Сквер. Удивительно, насколько в сравнении с прошлым разом изменилось мое восприятие Лондона. Тогда он виделся мне огромным- зоопарком; теперь я понимал, что это оттого, что я был слишком погружен в себя. Теперь я вжился в его атмосферу и историю. Казалось трагичным, что такое множество великих писателей жило и работало в этом городе и умерло «слишком близко» к нему. «Близость лишает нас значения». Тем не менее, они жили и самоотверженно трудились и умирали в обычном отчаянии и истощении: Блейк, Карлейль, Рескин
, Уэллс, Шоу, все визионеры. Так что мне доставалась награда, которая причиталась им: способность удерживать мир на расстоянии вытянутой руки, высвечивать его значение, улавливать нечто в замысловатом узоре. «Жизнь подразумевает определенную абсолютность радости от себя самой», — сказал Уайтхед, так что люди развили свой ум, свое воображение до этого предела. И ведь во
всехэтих людях вокруг меня тайно живет способность к той созерцательной отстраненности, от которой жизнь кажется нам такой бесцельно благостной. Я зашел на чашку чая в «Стрэнд Лайонз» ради удовольствия вспомнить былые времена, затем по бульвару Святого Мартина прошел обратно к музею, неотступно ощущая негаснущий, прохладным приливом полонящий меня восторг. Вид двух хорошеньких студенток, поднимающихся по ступенькам музея, натолкнул еще на одну мысль: что если подыскать кандидатом на операцию какую-нибудь интеллектуальную девушку? Может быть, рожденные от нас дети уже имели бы это качество «созерцательной объективности»? Джекли находился у себя в кабинете: невысокий подвижный человек, на вид гораздо моложе своих пятидесяти семи. Была там еще молодая женщина с двумя ребятишками лет примерно трех и пяти. — А-а, — приветствовал меня Джекли, — парнище мой дорогой, рад вам, рад. Это моя племянница, Барбара. Как насчет чашки чая? Через десять минут буду готов к убытию, уж прошу прощения... Девчушка, самостоятельно представившись: «Бриджит», спросила, скоро ли будет капитан Марво. Я понял, что это какой-то мультяшный персонаж из программы в пять часов. Мама уверила ее, что до «Капитана Марво» они еще успеют доехать до дома. Пятилетний малыш спросил, есть ли у меня аэроплан; узнав, что нет, разочарованно сник. — Дядя Робби сказал же, что вы делаете периёты. — Очевидно, слово «переводы» он воспринимал как что-то сходное с «перелетами». Мать ребятишек была высокой и стройной, хотя, судя по всему, где-то на шестом месяце беременности. Мне понравилось ее спокойное, интеллигентное лицо с большими серыми глазами. Она сказала, что прочла мое письмо к Джекли и ей интересно, сколько уже времени я изучаю язык майя. — Ой, давно, — ответил я уклончиво, — Дядя Робин в самом деле чувствует себя как-то неловко. Все сокрушается, что таким отпетым дураком себя выставил. Правда, я даже представить не могу, чтобы он на кого-то кидался: на него это просто не похоже. Для того, чтобы сменить тему беседы, я вынул фотографии Ватиканского манускрипта и стал показывать ей изображения божеств и демонов майя. Девчушка подлезла посмотреть на картинку, где ощерившийся бог разрушения всаживает обоюдоострое копье в похожее на собаку создание, и спросила: — А почему он так боится? На секунду я подумал, что она говорит про собаку, но она, оказывается, показывала на демона. И тут до меня дошло, что ребенок прав и видит глубже, чем я. Откуда эта жуткая, угрожающая гримаса? Она была обратной стороной злобного веселья бирюзового черепа; скорее страх, чем сила. Когда Джекли вернулся, а я допил принесенный секретаршей чай, мы пошли из музея. Мальчик Мэттью, увидев мой красный спортивный автомобиль, заявил, что хочет ехать именно на нем. Поэтому женщина с детьми поехала со мной и показывала дорогу к квартире Джекли в стороне от Кингз-роуд. Эта спокойная, явно интеллигентная женщина вызывала у меня живой интерес (хотя было в этом что-то странное: такое же безотчетное любопытство возникло у меня сегодня к официантке, подававшей чай в «Стрэнд Лайонз»). Женщина рассказала, что живет в Дорсете, а сейчас остановилась временно на квартире у дяди. Я поинтересовался, чем занимается ее муж; она ответила, что он художник. Затем добавила: — Только вместе мы теперь не живем. Я развожусь. — Не прижились вместе? — Не в этом дело. Он ужасно нестабильный. Да он еще уехал, и не один, — добавила она негромко. — И что вы думаете делать? — Секретарю понемножку у дяди Робина. Надо время, определиться... — Если интересно, — вырвалось у меня, — можете поработать у нас с Литтлуэем. — Действительно, Литтлуэй сегодня еще обмолвился, что ему нужен секретарь на полставки, вести переписку. — А детей куда? — Он не против. Они у вас вроде смирные. — Вы их еще не знаете, — с улыбкой сказала она. Когда через полчаса выходили из машины, мне казалось, что мы с ней знакомы уже несколько лет. Очень напоминало то, что я испытывал к Кларете: глубокая, телепатическая симпатия. Пока дети смотрели телевизор, а Барбара готовила, мы с Джекли сидели в кабинете и беседовали о Ватиканском манускрипте. Лгать было поперек души, но выхода не оставалось. Приходилось создавать впечатление, что язык майя я изучаю уже долгие годы, а к выводам шел путем долгого и напряженного размышления: невозможно было объяснить Джекли ментальные процессы, с помощью которых я делал свои заключения. Ему они наверняка показались бы гаданием на кофейной гуще. К счастью, себя в этой области Джекли считал полным дилетантом (хотя знания у него были очень внушительные) и полагал, что мой диапазон гораздо шире, чем его, Поэтому, когда некоторые доводы я приписывал Уильяму Гейтсу, Уорфу или Кнорозову, он не требовал, чтобы я называл вещи конкретнее. Во время беседы я был сражен необычайной честностью и порядочностью Джекли. Трудно было представить, что такой человек мог так разъяриться на Литтлуэя; неуютство пробирало при мысли, что «они» обладают такой силой. Мы возвратились в гостиную посмотреть новости и выпить по бокалу. Мальчик не отходил от меня, засыпая расспросами о машине, девочка тоже последовала его примеру. Позднее я стал рассказывать им на ночь сказку, сидя возле кроватки рядом с их матерью, — что-то наподобие «Спящей красавицы» И когда уже закончил, произошло, нечто странное. Мальчик неожиданно спросил: — А ведь чудовищ по правде не бывает, да же? Мне невольно подумалось о том, как сбрасывали в колодец Чичен-Итца детей, и о темных богах, требовавших такого ублажения; вопрос застал меня врасплох, и я невольно вздрогнул, правда, не в буквальном смысле, Барбара в этот момент поглаживала по волосам девчушку и рукой нечаянно коснулась меня. Тут она крупно вздрогнула — физически, — и в ее взгляде мелькнул испуг. — Что такое? — встрепенулся я. — Так. Как-то мурашки пробежали. А выходя через несколько минут из спальни, я понял, что она каким-то любопытным образом находилась со мной в прямой умственной связи, словно телефонные собеседники, ворвавшиеся случайно в чужой разговор. Но почему? Да, действительно, я пробрасывал идею, что Барбара могла бы стать той самой женщиной, которую я ищу, с кем можно поделиться своим секретом, приобщить к операции. Меня привлекала не одна красота, хотя ее плавное овальное лицо было на редкость привлекательным. Я думаю, это оттого, что я увидел Барбару с детьми и понял, что она не просто интеллигентная женщина, но еще и мать. Мне нравилась Кларета, но она держалась особняком: мужчина был ей нужен по личным причинам, как любовник. Этой женщине муж был нужен без всякой сексуальной подоплеки; она любила своих детей и хотела вырастить их максимально благополучно. Это давало Барбаре преимущество перед обычной женщиной; она выглядела более зрелой.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|