Судьба всегда в бегах
ModernLib.Net / Современная проза / Уэлш Ирвин / Судьба всегда в бегах - Чтение
(стр. 4)
— Так не годится. Я даже не знаю этого хмыря. Это ж убийство, понимаешь?
Поглядела мне в лицо, села на постель рядом.
— Дай-ка расскажу тебе одну историю, — говорит. И, пока не закончила, всхлипывала.
Сразу после родов Самантин старик отчалил. Не смирился с тем фактом, что у его дитяти нету обеих ручек. Зато старуха, та без затей пошла и тихо повесилась. Так что Саманта росла в холе и неге. Правительство и разнообразные судебные инстанции горой стояли за тех, кто произвел лекарство, ей сперва даже не собирались выплачивать пособие по инвалидности, ни ей, ни другим детям, которые родились безрукими. Вот так вот. Лишь когда журналисты стали копать шубже и подняли хай в газетах, только тогда те расщедрились. Этому хренову Стерджессу, а именно он, сука, все и заварил, пожаловали дворянство, этой старой, ешь-то, мочалке. Он был главным, но они все его защищали. Он сотворил этакое с моей девочкой, с моей Самантой, а его, на фиг, произвели в рыцари за особые заслуги перед фармацевтикой. Должна же хоть где-то найтись справедливость. Обалдеть можно.
Короче, я пообещал ей, что сделаю это.
Потом мы с Самантой легли и занялись любовью. С ней было чудесно, не то что со Вшой. Я кончил как полагается и порядком от этого притащился. И пока мы с ней были вместе, я видел перед собой только ее лицо, ее прекрасное лицо, а не харю того гребаного миллуоллского пидора.
Оргрив, 1984
Для Саманты Уортинггон слово «террористка» звучало слегка смехотворно. «Международная террористка» — так и просто дико. Саманта Уортинггон, выросшая на окраине Вулвергемптона, была за границей лишь однажды — в Германии. Ну, еще раз ездила в Уэльс. Два путешествия, в каждом из которых их могли прищучить. Две акции, после каждой из которых она чувствовала необычное оживление, сознание выполненного долга и тем большую готовность к следующей.
— Так ничего не выйдет, — говорил Андреас. — Давай заляжем на дно на подольше. Потом всплывем и ударим. А потом заляжем снова.
В каком-то смысле Саманта не просто учитывала вероятность поимки; она душой принимала ее обязательность. Ее историю растащат по газетам, и может, кто-нибудь не только взъярится, но и поймет. Мир поляризуется, а разве не этого и надо добиваться? Ее выставят либо как хладнокровную психопатку, «международную террористку Красную Сэм», либо как глупую, наивную девицу, одураченную более злонамеренными персонажами. Черная Ведьма или Падший Ангел; ложный, но неизбежный выбор. Какую роль ей придется играть? Она снова и снова вчуже примеряла на себя разные ужимки в зависимости от того — какую.
Саманта понимала, что правда куда более сложна. Она оглядывалась на силу, ее подталкивавшую, — отмщение, и на силу, ее направлявшую, — любовь; и сознавала, что не могла поступать по-другому. Она была узницей, но узницей по доброй воле. Андреас излучал такой свет, который намекал, что он станет другим человеком, как только ошибки будут исправлены. То был просто намек, и нутром Саманта опять-таки понимала, что этот намек обманный. Разве не заговаривал он о переходе от частных акций к политике государственного устрашения? Да, то был просто намек, но до тех пор, пока он существовал, Саманта не могла с ним порвать.
Со своей стороны, Андреас уповал на дисциплину. На дисциплину и благоразумие. Разница между ними и озверевшими радикалами или революционерами заключалась в социальном статусе. Они с Самантой для внешнего мира являлись рядовыми гражданами, политически не ориентированными. Саманта лишь однажды нарушила свою легенду.
В Лондоне у нее были друзья, состоящие в Комитете поддержки шахтеров, они-то и уговорили ее отправиться в Оргрив. Картина силовой борьбы осажденных представителей рабочего класса с наемниками машины господавления открыла ей глаза на многое. Она просочилась в первые ряды пикетчиков, налетавших на кордоны полиции, которые защищали штрейкбрехеров. Она была вынуждена действовать.
Сопливый беловоротничковый управленец, отозванный из Лондона под залог увесистого конверта, раздувшегося от сверхурочных, которые отслюниваются государством за безупречную службу, и в голову не мог взять, что безрукая девушка способна так садануть ему по яйцам. Сквозь слезы, хватая воздух ртом, он глядел, как она растворяется в толпе. Скрытая камера в белом автофургоне также запечатлела действия Саманты и ее ретираду.
Лондон, 1990
Брюс Стерджесс сидел в кресле в своем просторном саду у берега Темзы близ Ричмонда. Был теплый, свежий летний день, и Стерджесс вяло провожал глазами катящиеся воды реки. Прозвучал гудок проходящего парохода, и пассажиры, не все конечно, помахали сидящему с палубы. Очки Стерджесс не надел и потому не разобрал названия парохода, а тем более не опознал пассажиров, но лениво помахал этой выставке улыбок и темных очков, чувствуя себя единым целым с этим кусочком большого мира.
Затем, по причине, в которую ни с кем не хотел бы вдаваться, вытащил из кармана клочок бумаги. Корявым почерком там было написано: МИСТЕР ИКС, ПОЗВОНИ МНЕ, ПОЖАЛУЙСТА. ДЖОНАТАН. Дальше — номер телефона и громадный косой крест, символ поцелуя. Маленький романтический пострел. Он думает, и впрямь Брюс Стерджесс, СЭР Брюс Стерджесс, опустится до интрижки с жадным до денег мальчиком по вызову из дешевой конторы? Ведь тут на улице, только руку протяни, найдешь кучу блядунов за десять пенсов с деланной наивностью на физиономии, на каких Брюс западает. Нет, решил Стерджесс, все эти морды сливаются в одну. Требуется тот, которому можно выложить всю душу, а он не проболтается потом. Он смял в руке полоску бумаги, отдаваясь изумительному наплыву ярости. Когда наплыв схлынул, пришло летучее чувство испуга, и он расправил полоску и положил ее обратно в карман. Брюс Стерджесс не мог заставить себя выбросить эту полоску. Лучше откинуться в кресле и следить за кораблями, лениво движущимися по Темзе.
Стерджесс начал припоминать собственное прошлое — занятие, которому он полюбил предаваться с момента отставки. Воспоминания всегда доставляли ему по меньшей мере удовлетворение. Блеск рыцарской шпаги, что там ни говори, и в наши дни не потускнел. Удобно было рекомендоваться сэром Брюсом — не потому, что тебе предлагали лучший выбор вин, лучшие апартаменты, посты в дирекциях и прочие привилегии, просто «сэр Брюс» звучало для его ушей приятно, эстетически приятно. «Сэр Брюс», — тихо повторял он сам себе. Частенько повторял. Да ладно, по общему мнению, если кто и заслуживал этого титула, так это он. Он упорно карабкался по корпоративной лестнице, прошел путь от дипломированного ученого и экспериментатора до предпринимателя, а затем и до члена правления «Юнайтед фармаколоджи» — концерна по производству лекарств, пищевых продуктов и алкогольных напитков. Само слово «теназадрин», натурально, стало ругательством. Сотрудники могли морщиться как угодно, однако в каждой корпорации случаются проколы, и задачей Брюса Стерджесса тут было деликатно умыть руки. Для оргвыводов существуют нижестоящие и не столь изворотливые, а бок о бок с Брюсом Стерджессом таких работало более чем достаточно. Его хладнокровные действия в данной ситуации лишь повысили его рейтинг расчетливого функционера.
Собственно трагедия для него лично выражалась в фунтах стерлингов: компания теряла и теряла доходы. Стерджесс брезговал просматривать газетные разделы «Общество» или бесчисленные телесюжеты о теназадриновых детях. Конечности и отклонения от нормы редко привлекали его внимание. Был, правда, момент, когда этот настрой изменился — пока он вкалывал в Нью-Йорке. Жизнь в большом городе, где он никого не знал и никто не знал его, постепенно ослабила его самоконтроль, и он вплотную занялся той стороной своей сексуальности, которую со школьной скамьи подавлял. Именно тогда он осознал, что значит отличаться от других, и различил в себе пугающее сочувствие. К счастью, это продолжалось недолго.
Он хорошо помнил, как впервые столкнулся с теназадриновой проблемой въяве. Он с двумя сыновьями собирался играть в крикет на Ричмонд-коммон. Установили калитки, и Стерджесс уже замахнулся битой, как вдруг что-то его отвлекло. Безногий ребенок неподалеку. Мальчик двигался, сидя в коляске, похожей на скейтборд, — отталкивался от земли руками. Он выглядел омерзительно, непристойно. Стерджесс немедля ощутил себя доктором Франкенштейном, мучимым беспощадной совестью. Он твердил себе: я не производил это лекарство, я просто покупал его у фрицев и перепродавал. Да, ходили слухи — и не просто слухи, имелся отчет, положенный им под сукно, где указывалось, что контрольные испытания были проведены без должной строгости и что токсичность препарата превышала первоначальные прикидки. Как химик по образованию, он обязан был бы вникнуть во все это пристальнее. Но речь-то шла о теназадрине, о чудо-обезболивающем. Раньше обезболивающие никаких существенных побочных эффектов не давали. И потом, не один их концерн изъявлял желание приобрести преимущественную лицензию на распространение продукта в Соединенном Королевстве.
Конкуренты времени зря не теряли, и Стерджесс не мог позволить им себя обойти. Он подписал контракт с одним из немцев, странным таким типом, в комнате отдыха аэропорта Хитроу. Фриц все вилял, начал что-то мямлить насчет дополнительных испытаний и всучил Стерджессу копию того самого отчета. Однако в препарат уже было вложено слишком много, чтобы медлить с выходом на рынок. Слишком много времени, слишком много денег, слишком много клятвенных заверений ключевых лиц концерна, Стерджесса в их числе. Отчет так и не выплыл наружу, он был предан кремации в камине Стерджессова дома в Западном Лондоне. Все это прошло перед внутренним взором Стерджесса, пока ребенок барахтался в своей коляске, и Брюс впервые скорчился под грузом вины.
— Валяйте без меня, — крякнул он своим оторопевшим мальчикам и поплелся к машине, пытаясь взять себя в руки, глубоко дыша, пока страшное видение не развеялось. С тех пор он не играл в крикет. И решил, что справился. Типично английский способ борьбы с неприятностями: засовываешь боль и вину в дальний глухой ящик души — так хоронят в гранитной оболочке запаянные капсулы с радиоактивными отходами.
Он вспомнил старину Барни Драйсдейла; Барни, с которым прошел весь этот путь плечом к плечу.
— Мне все жмурики мерещатся, Барни, — пожаловался он тогда своему товарищу. — Выше голову, парень. Ну, лажанулись мы разок, нашей популярности это не способствует. Что ж, затянем потуже пояса, скоро господа журналисты отыщут себе новый жупел. Столько человеческих жизней спасено благодаря нашим революционным прорывам в фармакологии, и хоть бы кто-нибудь доброе слово сказал. В подобные времена надо держать оборону. Эти проныры газетчики и жалостливые читатели, верно, думают, что прогресс в науке не требует жертв. Так вот, они не правы, требует.
Полезный вышел разговор; после него психологическое состояние Брюса Стерджесса резко улучшилось. Барни был кремень-человек. Он учил Брюса мыслить избирательно, делая упор на собственных достоинствах и оставляя недостатки иностранным партнерам. Да, истый англичанин. Брюсу теперь очень недоставало Барни. Несколько лет назад его друг сгорел заживо на собственной даче в Пембрукшире. Вину возложили на какую-то экстремистскую группировку валлийских националистов. Ублюдки, думал Стерджесс. Кому-то могла, пожалуй, прийти в голову мысль о воздаянии, но только не Брюсу. Просто случайное совпадение, дьявол его раздери. Как все-таки была фамилия того фрица, дремотно соображал он, глаза на припеке слипались. Эммерих. Гюнтер Эммерих.
Подставив лицо солнцу, сэр Брюс погружался в сон. Всех пофамильно помню, подумал он с гордостью.
Засада
Мы собрали примерно сотню конторских, чтобы раскурочить Ньюкасл. Ситуация к тому времени слегка накалилась. После отчета Тейлора и грядущей ликвидации стоячих секторов этот сезон мог оказаться последним, когда получится устроить полноценную бучу по всей площади трибун. Кое-где стадионы уже начали переоборудовать. Самую соль игры испохабят, придурки.
Конкретно по поводу Ньюкасла мы выяснили, что мусоров туда нагонят видимо-невидимо и настоящей махаловки стенка на стенку не выйдет. В пятницу вечером у «Скорбящего Мориса» мы с Бэлом провели жесткий инструктаж: не иметь при себе ничего, что может сойти за оружие. Мусора цеплялись за любую мелочь, лишь бы повязать человека. Вся акция, по замыслу, сводилась исключительно к демонстрации силы, к саморекламе как бы: пусть эти жирдяи тайнсайдцы смекнут, ешь-то, что с кокни до сих пор шутки плохи. Побросаем в них заточенными монетками, споем несколько песенок и вообще понагадим на улицах, чтоб помнили, в каком сортире живут. Но уж непосредственно на стадионе — ничего; ничего, что позволило бы понабить конторскими все тамошние камеры. Распоряжались только мы с Бэлом, и никто ни разу не встрял — ни илфордцы, ни прочая шваль.
Короче, тридцать два конторских отбывают в Ньюкасл с вокзала Кингс-кросс, чтобы поспеть к одиннадцати, когда откроется кабак, облюбованный нами в Тайнсайде. Второй эшелон, тоже тридцать с чем-то человек, приезжает на девятичасовом и заваливается в другой паб, в двух шагах от первого. Третья группа, в подобающих случаю шарфах, садится в автобус вместе с болельщиками, и автобус должен быть в Ньюкасле около часу. Эти третьи, по идее, сразу разделяются на две кучки и топают в вышеуказанные пабы, каждая в свой. Кучки — приманки для тайнсайдцев, которые тоже хотят пива, волокутся следом и попадают прямо к нам в лапы. В пятницу днем мы отправили вперед себя двоих дозорных, чтоб поглядывали, все ли вокруг ладно, и встретили нас на вокзале.
Но, как выражался классик, прахом идут надежды мышей и людей, ну или типа того, потому что нашим планам не суждено было сбыться. Люблю наведываться в Ньюкасл, там себя чувствуешь королем. Этакая чертова даль и глушь. Давайте честно признаем, тамошние козлы больше похожи на шотландцев, чем на чистокровных англичан, нечесаные, некультурные. У города такой видок, что мороз по коже. Дома лепятся по мрачному холму, мосты какие-то уродские через мутную реку перекинуты. Народец там типично северный, кряжистый, ссальник на пивоварне не дотумкают оборудовать, зато изгородь на колья разбирают шустро и шерудят этими кольями смачно, если до драки доходит. Обычно, прежде чем уроешь такого раздолбая, взмокнешь весь. Я-то, конечно, не мандражирую, урывал ведь их, и не раз, а от мороза по коже выпивка хорошо помогает, но запала у меня нет никакого. Хочу к ней обратно, обратно в остофигевший Лонд. На дискотеку какую-нибудь или даже под рейв, экса наглотаться. Только мы с ней, только мы вдвоем.
Тем временем мы уже чапаем к вокзалу. На Кингс-кросс в поезд сели двое легавых, однако в Дареме сошли. Я догадался, что они радируют в Ньюкасл, и приготовился упасть в объятия местной полиции. Но поезд остановился, а вокзал был практически пуст.
— Не видать мусоров! Где эти херовы полицейские? — взвыл Бэл.
— Что ж здесь такое творится? — поинтересовался Ригси.
Но я уже кое-что услышал. Далекое шарканье подошв, потом крики. Ага, вот и они, заполоняют вестибюль, некоторые — с бейсбольными битами.
— ОНИ СТАКНУЛИСЬ, ЕШЬ-ТО! — заорал я. — ТАЙНСАЙДСКИЕ УБЛЮДКИ И СТОЛИЧНЫЕ МУСОРА! МЫ УГОДИЛИ В ЗАСАДУ!
— НЕ ОТСТУПАТЬ! ЩА ВЛОМИМ ЭТИМ СУКАМ! — подхватил Бэл, и мы начали вламывать.
Мне крепко саданули поперек спины, но я еще трепыхался, я пер в самую их гущу. Стало весело. Я выкинул из головы все на свете. Тяжесть улетучилась, теперь имели значение только удары тел о тела. Я ловил кайф. Так вот ради чего все. А я-то и позабыл, что значит «правильно». Тут я поскользнулся на кафельном полу и упал. На меня наступали сапогами, но я даже не уворачивался, просто корчился от боли, и вился ужом, и лягался. Я умудрился встать, потому что Ригси в одиночку поднял переносной барьер и оттеснил их. Я схватил за шкирку какого-то козла с рекламой кока-колы на майке, держал и бил в лицо, держал и бил. У него из кармана выпал резиновый жгут, и я вдруг понял, что он просто несчастный сопливый героинщик, который угодил в эту заваруху со страшного бодуна.
Внезапно появились мусора, и все, как по команде, драпанули в разные стороны. На улице ко мне подвалил один хмырь с синяком на скуле.
— Ах ты гребаный кокни, — сказал он с тайнсайдским выговором, но посмеиваясь при этом. — Слышь, отличная вышла махаловка, — добавил он.
— Ага, круто было, — согласился я.
— Ладно, мужик, я еще слишком эксанутый, чтоб нюни-то распускать, — улыбнулся он.
— Ну ясно, — кивнул я. Он выставил большие пальцы вверх и сказал: — До встречи, мужик.
— Наверняка встретимся, тайнсайдец, — расхохотался я, и каждый из нас пошел своей дорогой. Я лично направился к пабу, где мы уславливались встретиться. На меня вырулили еще два тайнсайдца, но я даже кулака не смог сжать, настолько выложился.
— Ты, мля, уэст-хэмский? — спросил один из них.
— Аэ отлепиэсь, яа за Шоэтландию боалею, — пробурчал я с фальшивым акцентом.
— Хорошо, парень, извини, — сказал он.
Я и с ними разошелся и наконец попал в кабак. Там уже ждали Ригси и еще кое-кто из наших, так что мы потащились к стадиону и сели на трибуну прямо перед носом у тайнсайдских. Я решил было выдрючиться, просто из чистого интереса, но Ригси заприметил мусора в штатском, который глаз с нас не спускал. Первый тайм мы высидели, но скука была смертная, и, дождавшись перерыва, мы вернулись в паб. Прежде чем выйти оттуда, я отвесил по плюхе парочке придурков бильярдистов, мы побили кружки и перевернули несколько столиков.
На улице мы увидели, что матч закончился, основной состав конторы шагает к вокзалу под полицейским эскортом, а свора тайнсайдцев улюлюкает вслед. Мусора вели себя тихо, среди них теперь были и конные, и на машинах. Рыпаться нам было не с руки, но меня радовало, что я залезаю в поезд и возвращаюсь к Саманте. Бэла переполняла гордость за контору.
— Эти суки прекрасно поняли, чего мы с вами стоим! — воскликнул он. Ни илфордские, ни грейсские, ни ист-хэмские ему не возразили. Я попросил у Ригси таблетку экса и сошел где-то в районе Донкастера.
Шеффилдская сталь
Я обнаружил чертова хмыря. Стерджесса. Хмыря, что должен умереть за то зло, которое причинил моей Саманте. Я тебя зацапал, хмырь.
Хмырь тормозит на Пиккадилли-серкус, там в машину заскакивает его молодой крендель, они едут по объезду и поворачивают к Дилли, забирая вправо, чтобы обогнуть Гайд-парк. Я на стреме. Машина останавливается у Серпантина. В темноте обзор минимальный, но я догадываюсь, что творит голубой в салоне, я же не дурак. Примерно через полчаса машина трогается с места. Они направляются обратно к Пиккадилли-серкус, где молодая подстилка и выныривает. Я в состоянии держать пидора. в поле зрения еще милю, не больше. Я делаю неполный круг и нахожу мальчика на том же месте, а Стерджесс смылся. Приваливаю к голубому всем крылом, как к стоянке.
— Тебя подвезти? — спрашиваю.
— Да, пожалуйста, — отвечает с северным выговором, но не с настоящим северным, не так, как звучит речь обыкновенного северного подростка.
— Как насчет позабавиться по дороге, ласточка? — спрашиваю я, пока он залезает в машину.
Его повадка вызывает у меня черные мысли. Если думать в этом направлении, потемнеет в голове. Он опасливо оглядывает меня девичьими глазами с поволокой.
— Двадцать, до Гайд-парка, туда и обратно.
— Лады, — говорю я, включая зажигание.
— Именно до этого места, — просит он.
— Да, хорошо, не волнуйся, — говорю я ему.
Врубаю стерео. «Эй-би-си», «Любовный словарь», мой самый обожаемый альбом всех времен и народов. Величайший альбом из всех когда-либо записанных, и не спорьте. Мы углубляемся в парк, и я подруливаю к той самой точке, где этого раздолбая имел Стерджесс.
— А, вы не в первый раз, — улыбается он. — Смешно, вас не принять за профа, вы слишком молоды. Мне по душе, что вы молоды, — лепечет он.
— Да и мне по душе, приятель, да и мне по душе. Так откуда ты вообще-то родом, а?
— Из Шеффилда, — говорит он.
Трогаю пальцем шрам на подбородке. Я заработал эту рану в Шеффилде два года назад. Бремелл-лейн, победа, цепь с велосипеда. Я, оказывается, поэт, вот за собой не замечал-то. Те хмыри из «Юнайтед» оказались ничего, не промах. А шоблу из «Венсдей» никогда не уважал: паникеры занюханные.
— Ты Сова или Бритва?
— Кто-кто? — шепчет он.
— Футбол, впитываешь? Ты болел за «Венсдей» или за «Юнайтед»?
— У меня к футболу никогда душа не лежала, — говорит он.
— А вот эта группа, «Эй-би-си», они все из Шеффилда. Помнишь того раздолбая в золоченом костюме. Это он поет на стереозаписи «Покажи мне».
Пускаю маленького хренососа к себе в ширинку. Сижу, щурюсь, глядя вниз, ему в затылок, в коротко стриженный голубой затылок. Никакого эффекта. Он прерывается и на секунду вскидывает глаза.
— Не тревожьтесь, — говорит он, — это со всеми бывает.
— Да я и не тревожусь, сладенький, — улыбаюсь я и вручаю ему двадцатку хотя бы за старания.
Этот хмырь из «Эй-би-си» все тянет свое «Покажи мне». А ты мне, ешь-то, что покажешь, мавдюк?
— Знаешь, — говорит, — а я было подумал, ты мусор.
— Ха-ха-ха… нет, золотой, я не мусор. Мусора для тебя, конечно, неподходящая компания, зато я компания просто кошмарная.
Он глядит как ушибленный. Пробует улыбнуться, но страх сковывает его педерастическую морду еще до того, как я хватаю его за костлявый загривок и размазываю его загодя оплаченную харю по приборной доске. Она сразу кровит, заливает кровью все, ешь-то, циферблаты. Я херачу его еще раз, и еще, и еще.
— НУ ТЫ,ДОЛБАНЫЙ ПИДАРАС! Я ТЕБЕ ЩА ВСЕ ЗУБЫ ВЫБЬЮ! Я ЩА ТВОЮ СОСАЛКУ РАСЧЕШУ, КАК КОШЕЧКУ У ГЛАДЕНЬКОЙ ДЕВОЧКИ. А ПОТОМ ТЫ МНЕ, ЕШЬ-ТО, КАК ПОЛОЖЕНО ОТСОСЕШЬ!
Я видел его лицо. Хмырь из «Милуолла». Лайонси. Лайонси Лев — его кличка. Скоро он опять нарисуется. Я урываю его педерастическую морду вниз, и он орет, я ее поднимаю, и он ноет:
— Пожалста… я еще жить хочу… я еще жить хочу…
На сей раз я был крут. Я вцепился в его череп и хреначил, и хреначил, и он стал блеять и блевать, его кровь и рвота текли по моим яйцам и бедрам… ДАВАЙ, ПИЗДА, ПОКАЖИ МНЕ!…гораздо больше крови, чем когда я вставлял Вше во время месячных… но я теперь в кайфе, и все, что вижу, — лицо Саманты, когда размазываю голубого по доске… как это тебе, девочка, как это тебе, думаю я, но я же, черт, стравливаю в рот этому кровящему уроду, этой твари…
— ООООЙ, НУ ТЫ ХРЕНОВ, МАЛЕНЬКИЙ ПИДОР!
Потом я задираю ему голову и смотрю, как гной, блевота, сперма выцеживаются из его разодранных щек. Убить мало. За то, что он со мной сотворил, убить его мало.
— Сейчас разучим с тобой песенку, — говорю я ему, включая стереосистему. — Договорились? Голос у тебя не оперный, бряклая ты йоркширская запеканка, но коль ты не потрудишься, оторву тебе яйца и заставлю проглотить, ясно?
Кивает, хренов ранний пидорок.
— Я всю жизнь пускаю пузыри… ПОЙ, СУКА!
Он что-то мямлит измочаленным ртом.
— Пузыри на небосклон-н-н… они летают высоко, а рай все так же далеко, и, как мой сон, плывут легко… ПОЙ! судьба всегда в бегах, я всюду по-ис-кал, и я всю жизнь пускаю пузыри, пузыри на небосс…ЮНАЙТЕД!
Я и вправду выкрикнул «Юнайтед!», вмазывая кулаком в его несчастную физиономию. Потом открыл дверцу и вышвырнул его обратно в парк.
— Уфигачивай, ты, малолетний недорезанный ублюдок! -закричал я в спину ему, лежащему, будто отмучившемуся. Отъехал и вернулся на то же место. Будто я сбил его, честное слово. Он же в этом деле никто, подвернулся просто.
— Эй, пидарас, расскажи своему дряхлому дружочку, что он будет следующим! У Саманты нет рук, нет мамы-папы, нет дома родного, и все из-за какого-то старого педераста. Ну лады, я это дело поправлю, или я не Дейв Торнтон.
Я вернулся к себе и услышал сообщение на своем хреновом автоответчике. Это оказалась моя мамаша, которая мне никогда не звонит. Голос у нее был и впрямь вздрюченный: «Навести меня немедля, сынок. Случилось нечто ужасное. Позвони сразу же». Матушка моя; никому не кидала подлянок, ни разу в жизни, и что отхватила взамен? Да ничего, вот и все дела. С другой стороны — пидор, который уродовал детей во чреве, такой, ешь-то, расклад. Когда я смекаю, что может стрястись с моей мамой, я думаю про старого кренделя, про пьяного раздолбая. Коли он обидел маму, коль он хоть пальцем тронул мою старую мать…
Лондон, 1991
Три года. Прошло три года, и вот он наконец приезжает. По телефону они, понятно, говорили, но теперь ей предстояло увидеть Андреаса, увидеть наяву. В последний раз они были вдвоем во время уик-энда, их единственного уик-энда за пять лет знакомства. Тот уик-энд случился после Берлина, где они вместе расчленили ребенка Эммерихов. Что-то в ней тогда щелкнуло, он в очередной раз съязвил, и центры, сдерживающие ее жестокость, отказали. Она бы все что угодно сделала ради него. Она и сделала. Детская кровь, терпкое вино их черного причастия.
Самое забавное, что сперва она хотела оставить ребенка себе. А что, живет в Берлине молодая пара, родители теназадриновые, малыш полноценный. Жаркими летними днями она гуляла бы в Тиргартене вместе с другими мамашами. Но он собирался принести ребенка в жертву, на алтарь ее преданности их общей цели. Когда она убила мальчика, вместе с ним умерла и какая-то часть ее самой.
Рассматривая его маленький, искореженный, безрукий трупик, она осознала, что и ее жизнь достойно завершена. Интересно, начиналась ли эта самая жизнь вообще? Она попыталась припомнить моменты, когда была по-настоящему счастлива; нет, какое там счастье, разве лишь смехотворно малюсенькие островки покоя среди океана пытки. Надежды на счастье не было, была лишь возможность или невозможность окончательной расплаты. Андреас твердил: ты должна переступить через себя, через свое эго. Солдаты перемен не могут быть счастливы.
Лучшую часть тех двух лет, что они провели вместе, Саманта находилась в некоем ступоре, практически в коме. Выйдя из этого транса, она обнаружила, что больше не любит Андреаса. Хуже того, она обнаружила, что вообще никого не способна полюбить. Теперь она ждала Андреаса после трех лет разлуки, и единственным, кто занимал ее мысли, был Брюс Стерджесс.
Наконец Стерджесс нашелся. Он принадлежит ей. Андреас, холодно рассчитала она, ей теперь чужой. Ей нужен только Стерджесс. Последний из оставшихся.
С тем, другим, в валлийском коттедже, прошло как по маслу. Он был беззащитен. Они вели его от веранды деревенского бара. Перед тем как залезть в окно его дома, она думала, внутри ей будет страшно. Нет, ни капли. После германской истории — ни капли.
Андреас стоял на пороге. Она бесстрастно отметила, что его волосы поредели, но на щеках сохранялся юношеский румянец. На носу у него были очки в стальной оправе.
— Саманта, — он поцеловал ее в щеку. Она закаменела.
— Привет, — сказала она.
— Чего грустим? — улыбнулся он.
Она окинула его взглядом.
— Я не грущу, — сказала она, — просто устала. — И, без горечи: — Знаешь, ты навредил мне больше, чем все теназадринщики, вместе взятые. Но я тебя в этом не обвиняю. Так и должно было быть. Таково мое отношение к жизни, мой характер. Кто-то умеет отмахиваться от боли, я — нет. Мне нужен Стерджесс. После него я хоть как-то примирюсь с собой.
— Примирение невозможно до тех пор, пока экономическая система, основанная на эксплуатации…
— Нет, — она махнула ему, чтоб он замолчал. — Я не возьму на себя такую ответственность, Андреас. По отношению к системе я ничего не чувствую и не могу ее ненавидеть. Людей ненавидеть могу; но поднять свою ненависть на такой уровень абстракции, чтоб она касалась системы в целом, — нет.
— Именно поэтому ты и продолжаешь прислуживать этой самой системе.
— Не будем спорить. Я знаю, зачем ты приехал. Держись от Стерджесса подальше. Он мой.
— Боюсь, велик риск того…
— Пусть мой выстрел будет первым.
— Как угодно, — Андреас возвел глаза к небу. — Но сегодня я пришел, чтобы поговорить о любви. Утром все спланируем, а сейчас займемся любовью, да?
— Никакой любви нет, Андреас, проваливай.
— Печально, — улыбнулся он. — Но ничего! Тогда вместо любви напьемся пива. Может, в клуб сходим, да? Я пока слабо ориентируюсь во всяких кислотных местах, совсем не разбираюсь в техно… Я, конечно, пробовал экстази, но только дома, с Марлен, чтоб как следует налюбиться… или вылюбиться…
Услышав женское имя, она вздрогнула: неужели вправду? Да, вправду, он показал ей фотографию женщины и двоих детей, одного лет трех и одного грудного. От их лиц веяло идиллическим спокойствием. Саманта уставилась на фото, Саманта прочла любовь и отцовскую гордость в глазах Андреаса. Любопытно, что за рожу скривил ее родной папочка, увидев ее в первый раз.
— Никакого примирения с собой до полного уничтожения системы, ага? — сухо рассмеялась она. Это был хриплый высокомерный смешок, и Андреасу от него, похоже, стало не по себе. Она презрительно улыбнулась. Она впервые видела его растерянным, и ей было приятно, что причина этой растерянности — она.
— Какие же у них хрупкие ручки… — продолжала она, опьяненная сознанием своей власти над ним.
Он выхватил у нее фотографию. И прорычал:
— Я где сейчас, там или здесь? Я что, наслаждаюсь миром и спокойствием? Нет. Здесь Стерджесс, и я здесь, Саманта. Кусок меня всегда здесь, всегда там, где он. Видишь, и я не умею отмахиваться от боли. Хочешь размяться?
Первая, кто нарисовалась, когда я приехал к мамаше, была Вша.
— Чего она тут забыла? — спрашиваю.
— Закрой рот, Дэвид! Она, слава те господи, мать твоего ребенка, — говорит старушка.
— Что случилось? Где Гэл?
— Его забрали в больницу, — говорит Вша, с сигаретой в руке, пропуская, ешь-то, копоть через ноздри. — Менингит. Он выздоровеет, Дейв, врач сказал, правда, мама?
Фигова Вша, называет мою старуху мамой, точно породнилась с ней.
— Нда, мы уж передергались, но он выздоровеет.
— Чуть с ума не сошли, — говорит Вша.
Приступаю к этой долбаной корове: — Куда его повезли?
— В восьмую градскую…
— Если с ним что-нибудь случится, ты будешь виновата! — режу я, хватаю со столика ее сумочку и перерываю потроха. — Вот у тебя что! Твое хреново курево в его несчастных легких каждый день по полной! — Сминаю пачку сигарет. — Еще увижу, что ты куришь рядом с моим сыном, ты у меня так же скукожишься! Вали отседова! Нечего тебе тут ловить! И не прикапывайся больше ко мне, поняла?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|