Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тоно Бенге

ModernLib.Net / Классическая проза / Уэллс Герберт Джордж / Тоно Бенге - Чтение (стр. 5)
Автор: Уэллс Герберт Джордж
Жанр: Классическая проза

 

 


Но все эти мелочи отступают на задний план перед одним особенно отчетливым и печальным воспоминанием, властно завладевшим моей душой. Я иду во главе печальной процессии по кладбищенской дорожке за гробом матери к месту ее погребения; слышу медлительный голос старого священника, его торжественные, скорбные, но не тронувшие мою душу слова:

— Я есмь воскресение и живот, глаголет господь. Верующий в меня, иже и умрет, жив будет и не умрет во веки веков…

Не умрет вовек! Было чудесное весеннее утро, на деревьях набухали и распускались почки. Все в природе цвело и ликовало, груши и вишни в саду церковного сторожа стояли, словно осыпанные снегом. На могильных холмиках кивали своими головками нарциссы, ранние тюльпаны и множество маргариток. Звенели птичьи голоса. И на фоне этой радостной картины на плечах у мужчин медленно плыл коричневый гроб, наполовину скрытый от меня капюшоном священника.

Так мы подошли к открытой могиле…

Несколько минут я стоял в оцепенении, наблюдая, как гроб с прахом матери готовятся опустить в землю, я прислушиваясь к словам молитв. Мне даже казалось, что происходит нечто весьма интригующее.

Но незадолго до конца погребения я вдруг почувствовал, что ведь я так и не сказал матери то самое главное, что должен был сказать; она ушла молча, не простив меня и не выслушав моих ненужных теперь оправданий. Внезапно я понял все, чего до сих пор не мог уяснить, и посмотрел на нее с нежностью. Я вспомнил не ее добрые дела, а ее добрые намерения, которые ей не удалось осуществить по моей же вине. Теперь я понял, что под маской строгости и суровости она скрывала свою материнскую любовь, что я был единственным существом, которое она когда-либо любила, и что до этого печального дня я по-настоящему ее не любил. И вот она лежит в гробу, немая и холодная, и умерла она с сознанием, что я обманул все ее надежды, и теперь она уже больше ничего обо мне не узнает…

Я судорожно сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони, и стиснул зубы; слезы застилали мне глаза, и если бы я и хотел что-нибудь сказать, то задохнулся бы от рыданий. Старый священник продолжал читать молитву, и присутствующие отвечали ему невнятным бормотанием; так продолжалось до конца похорон. Я тихонько плакал про себя, и только когда мы ушли с кладбища, снова обрел способность думать и говорить.

Последнее воспоминание об этом скорбном дне — черные фигурки дяди и Реббитса, говоривших Эвбери, церковному сторожу и могильщику: «Все прошло удачно, весьма удачно».



Теперь я в последний раз расскажу кое-что о Блейдсовере. Затем занавес опустится, и Блейдсовер больше не будет фигурировать в моем романе. Правда, я был там еще раз, но при обстоятельствах, не имеющих никакого отношения к моему повествованию. И все же в известном смысле Блейдсовер навсегда остался со мной. Как я уже говорил вначале, Блейдсовер был одним из важных факторов, повлиявших на формирование моих взглядов на жизнь. Он позволяет понять Англию в целом; более того, он является символом старой Англии с ее живучими вековыми традициями, претенциозностью и глубокой консервативностью. Блейдсовер стал для меня своего рода социальным критерием. Вот почему я и рассказал о нем так подробно.

Когда я впоследствии случайно побывал в Блейдсовере, здесь все показалось мне и мельче и бледнее, чем раньше. Казалось, все кругом словно сморщилось от прикосновения Лихтенштейнов. По-прежнему в большой гостиной стояла арфа, но рояль был другой — с разрисованной крышкой; там же находилась и механическая пианола; повсюду в беспорядке были разбросаны всевозможные безделушки. Все это наводило на мысль о витринах Бонд-стрит. Мебель по-прежнему была обтянута лощеным бумажным материалом, но это был уже другой материал, хотя и с претензией на стильность. Не застал я и люстр с хрустальными звенящими подвесками. Книги леди Лихтенштейн заменили те коричневые тома, которые я некогда украдкой читал. Томики современных романов, преподнесенные авторами хозяйке дома, журналы «Национальное обозрение», «Имперское обозрение», «Девятнадцатое столетие и будущее» в живописном беспорядке валялись на столах вперемешку с новейшими английскими книгами в ярких дешевых «художественных» переплетах, с французскими и итальянскими романами в желтых обложках и с немецкими справочниками по искусству, оформленными с чудовищным безвкусием. Видно было, что «ее милость» увлекалась кельтским ренессансом: она «коллекционировала» фарфоровых и глиняных кошек, которые красовались повсюду — смешные и уродливые, самой неправдоподобной расцветки и в самых неожиданных позах.

Смешно было бы утверждать, что новые аристократы, появившиеся на свет в результате удачных финансовых операций, лучше прежних, существовавших на доходы с поместий. Только знания, гордость, воспитание и меч делают человека аристократом. Новые владельцы оказались ничуть не лучше Дрю. Никак нельзя сказать, что энергичные интеллигенты пришли на смену косным, невежественным дворянам. Просто-напросто предприимчивая и самоуверенная тупость водворилась там, где царили прежде косность и чванство. Мне думается, что в период между семидесятыми годами и началом нового столетия Блейдсовер претерпел те же изменения, что и милый старый «Таймс» да, пожалуй, и все благопристойное английское общество. Лихтенштейны и им подобные, как видно, не в состоянии влить новые жизненные силы в дряхлеющее общество. Я не верю ни в их ум, ни в их могущество. Нет у них и творческих сил, способных вызвать возрождение страны, ничего, кроме грубого инстинкта стяжательства. Их появление и засилье являются одной из фаз медленного разложения великого общественного организма Англии. Они не могли бы создать Блейдсовер, не могут и по-настоящему им владеть; они просто расплодились там, как бактерии в гниющей среде.

Таково было мое последнее впечатление от Блейдсовера.

3. Ученичество в Уимблхерсте

Все описанные события, за исключением похорон матери, я пережил довольно легко. С детской беззаботностью расстался я со своим прежним миром, забыл о школьной рутине и отогнал воспоминания о Блейдсовере, чтобы вернуться к ним позднее. Я вступил в новый для меня мир Уимблхерста, центром которого стала для меня аптека, занялся латынью и медикаментами и со всем пылом отдался своим занятиям. Уимблхерст — это очень тихий и скучный городок в Сэссексе, где большинство домов выстроено из камня, что редко встречается в Южной Англии. Мне нравились его живописные, чистенькие улички, вымощенные булыжником, неожиданные перекрестки и закоулки, уютный парк, примыкавший к городу.

Всей этой местностью владела семья Истри. Именно благодаря ее высокому положению и влиянию железнодорожную станцию построили всего в каких-нибудь двух милях от Уимблхерста. Дом Истри, расположенный за городской чертой, возвышается над Уимблхерстом. Вы пересекаете рынок, где высится старинное здание тюрьмы и позорный столб, минуете огромную церковь, построенную еще до реформации и напоминающую пустую скорлупу или безжизненный череп, и вы очутитесь перед массивными чугунными воротами. Если вы заглянете в них, то в конце длинной тисовой аллеи увидите величавый фасад красивого дома. Поместье Истри было значительно крупнее Блейдсовера, оно еще в большей мере олицетворяло собой социальную структуру восемнадцатого века. Роду Истри были подвластны не какие-нибудь две деревни, а целый избирательный округ, и их сыновья и родичи без хлопот попадали в парламент до тех самых пор, пока система таких «карманных округов» не была уничтожена. В этих местах все и каждый зависели от Истри, за исключением моего дяди. Он стоял особняком и… выражал недовольство.

Дядя нанес первый удар, сделавший брешь в величественном фасаде Блейдсовера, который в детстве был для меня целым миром. Чатам же нельзя было назвать брешью, он всецело подтверждал существование блейдсоверского мира. Дядя не питал ни малейшего почтения ни к Блейдсоверу, ни к Истри, Он не верил в них. Они просто для него не существовали. Об Истри и Блейдсовере он выражался весьма туманно, развивая какие-то новые, невероятные идеи, и охотно распространялся на эту тему.

— Этот городишко надо разбудить, — заявил дядя тихим летним днем, стоя на пороге своей аптеки и глядя на улицу. В это время я разбирал в углу патентованные лекарства.

— Хорошо было бы напустить на него дюжину молодых американцев, — добавил он. — Вот тогда бы мы посмотрели!

Я делал отметку на «Снотворном сиропе матушки Шиптон» (мы выбирали из наших запасов товары для продажи в первую очередь).

— Ведь в других местах происходят какие-то события, — с нарастающим раздражением продолжал дядя, входя в аптеку.

Он принялся нервно переставлять с места на место яркие коробки с туалетным мылом, флаконы духов и другие товары, украшавшие прилавок, потом возбужденно повернулся ко мне, засунул руки поглубже в карманы, но тут же вынул одну руку и почесал себе затылок.

— Я должен что-то предпринять, — сказал он. — Такая жизнь прямо невыносима. Должен что-то изобрести… И пропихнуть… Или написать пьесу. На пьесе можно заработать кучу денег, Джордж. Как, по-твоему, стоит писать пьесу, а?.. Да мало ли что можно сделать! Например, заняться игрой на бирже…

Он замолчал и принялся задумчиво насвистывать.

— Черт возьми! — вдруг воскликнул он раздраженно. — Застывшее баранье сало — вот что такое Уимблхерст! Холодное, застывшее баранье сало! И я завяз в нем по самое горло. Здесь не происходит никаких событий и никто не хочет, чтобы они происходили, кроме меня! Вот в Лондоне, Джордж, другое дело. Америка! Ей-богу, Джордж, мне хотелось бы родиться американцем — там-то уж делаются дела! А что можно сделать тут? Как тут можно встать на ноги? Пока мы спим здесь, пока наши капиталы текут в карманы лорда Истри в виде арендной платы, — люди там… — Тут он показал рукой куда-то вдаль, выше прилавка, за которым изготовлялись и отпускались лекарства, и, поясняя, какая бурная деятельность кипит «там», помахал рукой и подмигнул мне с многозначительной улыбкой.

— Что же они там делают? — полюбопытствовал я.

— Действуют, — сказал он. — Обделывают дела. Замечательные дела! Существует, например, такая спекуляция с фиктивным покрытием. Ты когда-нибудь слышал об этом? — И он сквозь зубы втянул воздух. — Ты вкладываешь, скажем, сотню фунтов и покупаешь товаров на десять тысяч. Понимаешь? Это покрытие в один процент. Цены растут, ты продаешь и выручаешь сто на сто. Ну, а если цены падают, тогда фьюить — все летит к черту. Начинай сначала! Сто на сто — и так ежедневно, Джордж. За какой-нибудь час человек может или разбогатеть, или разориться. А сколько шума! З-з-э-з… Так вот, это один способ, Джордж. Есть и другой, еще почище.

— Что же это, крупные операции? — отважился я спросить.

— О да, если ты займешься пшеницей или сталью. Но предположим, Джордж, что ты занимаешься какой-нибудь мелочью и тебе нужно всего несколько тысяч. Какое-нибудь лекарство, например. Ты вкладываешь все, что у тебя есть, ставишь на карту, так сказать, свою печенку. Возьмем какое-нибудь лекарство, ну, к примеру, рвотный корень. Закупи его побольше. Скупи все запасы его, все, что есть! Понимаешь? Вот так-то! Неограниченных запасов рвотного корня нет и не может быть, а людям-то он нужен! Или хинин. Наблюдай за обстановкой, выжидай. Начнется, скажем, война в тропиках — сразу же скупай весь хинин. Что им делать? Ведь хинин им понадобится. А? З-з-з-з… Боже мой! Да таких мелочей сколько угодно. Возьмем укропную водичку… Все младенцы с ревом требуют ее. Или еще эвкалипт, всякие слабительные, плакучий орешник, ментол — все лекарства от зубной боли… Затем есть еще антисептики, кураре, кокаин…

— Для врачей это, должно быть, не очень-то приятно, — задумчиво сказал я.

— Ну, они сами пускай о себе думают. Клянусь богом! Они норовят обмануть тебя, а ты обманываешь их. Совсем как в лесу, где гнездятся разбойники. В этом есть своя романтика. Романтика коммерции, Джордж. Как будто ты сидишь в засаде где-нибудь в горах! Вообрази, что ты завладел всем хинином в мире, и вот какая-нибудь помпадурша — жена миллионера — заболевает малярией. Ничего себе положеньице, Джордж! А? Миллионер приезжает к тебе в своем автомобиле и предлагает за хинин любую цену — сколько ты запросишь. Это могло бы встряхнуть даже Уимблхерст… Боже мой! Да разве здесь что-нибудь понимают в таких делах? Куда там! З-з-з-з…

Он погрузился в какие-то сладостные мечты и лишь время от времени восклицал:

— Пятьдесят процентов задатка, сэр! Гарантия завтра. З-з-з-з…

Мысль о том, что можно скупить все запасы какого-нибудь лекарства во всем мире, показалась мне тогда дикой и совершенно неосуществимой. О такой чепухе стоило бы рассказать Юарту, чтобы рассмешить его и вдохновить на какую-нибудь еще более нелепую выдумку. Рассуждения дяди представлялись мне пустыми бреднями — и только. Но позже я убедился, что в действительности дело обстоит иначе. Вся современная система наживы состоит в том, чтобы предугадать спрос на какой-нибудь товар, скупить этот товар, а затем наживаться, сбывая его. Вы скупаете землю, которая в скором времени понадобится для постройки домов, вы заблаговременно заручаетесь правом диктовать свои условия, когда начнется строительство каких-нибудь жизненно важных предприятий, и т.д., и т.п. Конечно, мальчику с его наивным мышлением трудно разобраться во всех оттенках человеческой подлости. Он начинает жизнь, веря в мудрость взрослых. Он даже не может себе представить, сколько случайного и фальшивого содержится в законах и традициях. Он думает, что где-то в государстве есть сила, такая же всемогущая, как директор школы, чтобы пресекать всякого рода злонамеренные и безрассудные авантюры. Признаюсь, что, когда дядя живописал, как искусственно создать недостаток хинина, мне пришло в голову, что человек, который попытается этим заняться, неизбежно попадет в тюрьму. Теперь-то я знаю, что скорее всего ему уготовано место в палате лордов.

Несколько минут дядя внимательно рассматривал позолоченные этикетки на бутылках и ящиках, словно соображая, какое бы из этих лекарств использовать для спекуляции. Затем мысли его вернулись к Уимблхерсту.

— Надо ехать в Лондон — там все в твоих руках. А здесь… Господи боже мой! — воскликнул он. — И зачем только я похоронил себя в этой дыре! Здесь все в прошлом, уже ничего не сделаешь. Здесь царит лорд Истри, и он получает все, за исключением того, что причитается его адвокатам. Нужно сперва взорвать его, а вместе с ним и адвокатов, чтобы изменять здесь обстановку! Он не желает никаких перемен. Да и зачем они ему? От любой перемены он только проиграет. Он хочет, чтобы жизнь здесь текла по старинке и все оставалось бы без перемен еще десять тысяч лет: Истри приходит на смену Истри, умрет священник — появится новый, не станет бакалейщика — его место займет другой. Человеку с размахом здесь лучше не жить. Да такие люди и не живут здесь. Посмотри на жителей этого богоспасаемого городка. Все они крепко спят, а если и занимаются по привычке своими делами, то словно сонные мухи. Клянусь, куклы могли бы делать то же самое! Эти людишки словно приросли к своему месту. Они и сами не хотят никаких перемен. Они конченые люди. Вот тебе и весь сказ-з! И зачем только они на свете живут…

Почему они не заведут себе механического аптекаря?

Он закончил так, как обычно заканчивал такого рода разговоры:

— Я должен что-то изобрести, и я это сделаю. З-з-з-з… Какое-нибудь полезное приспособление. Надо придумать… Ты не знаешь, Джордж, в чем нуждаются люди и чего у них покамест еще лет?.. Я имею в виду что-нибудь подходящее для розничной торговли стоимостью не дороже шиллинга, а? Подумай-ка на досуге. Понимаешь?



Таким мне запомнился дядя в ту пору — еще молодым, но уже полнеющим, неугомонным, раздражительным и болтливым. Он пытался набить мне голову всякими сумасбродными идеями. Признаюсь, он оказал на меня несомненное влияние…

Годы жизни в Уимблхерсте сыграли довольно значительную роль в моем развитии. Большую часть своего досуга, а нередко и за работой в аптеке, я учился. Мне удалось быстро усвоить те начатки латыни, которые требовались для сдачи экзамена. Посещал я и учебное заведение, а именно курсы при классической средней школе, где продолжал заниматься математикой. С жадностью изучал я физику, химию и обучался черчению. Для отдыха я много гулял. В городе имелись клубы молодежи, которые существовали на средства, полученные путем вымогательства у богатых людей, а также у члена парламента, представлявшего наш район. Летом они устраивали состязания в крикет, а зимой в футбол, но я никогда не увлекался этими играми.

У меня не было близких друзей среди молодежи Уимблхерста. После моих школьных товарищей, типичных «кокни»[8], здешние молодые люди казались мне то грубыми и скучными, то угодливыми и скрытными, то злобными и пошлыми. И мы в свое время любили пофорсить, но эти провинциалы усвоили себе привычку как-то по-особенному волочить ноги и презирали всех, кто не подражал им. Мы в школе громко выражали свои мысли, а здесь самые мелкие мыслишки, достойные Уимблхерста, высказывались лишь многозначительным шепотом. Впрочем, и мыслишек-то у них было маловато.

Нет, мне не по душе были эти молодые провинциалы, и я не верю, что английская провинция при блейдсоверской системе может воспитать честных людей. Немало приходится слышать всяких небылиц о том, как бедствуют сельские жители, переселившиеся в города, об их вырождении в условиях городской жизни. Я нахожу, что английский горожанин, даже обитатель трущоб, несравненно богаче в духовном отношении, смелее, нравственнее и обладает более развитым воображением, чем его деревенский собрат. Я смею это утверждать, ибо видел и тех и других в такие моменты, когда они и не подозревали, что за ними наблюдают. Мои товарищи из Уимблхерста были мне отвратительны — другого слова не подберешь. Правда, и мы в нашем убогом пансионе в Гудхерсте не блистали хорошими манерами. Но подросткам Уимблхерста не хватало нашей выдумки и нашей смелости — разве могли они сравниться с нами хотя бы в искусстве сквернословить? Зато они постоянно проявляли распущенность и вкус ко всему непристойному (именно к непристойному) и видели в жизни только ее низменную сторону. Все, что мы, провинившиеся горожане, вытворяли в Гудхерсте, было окрашено романтикой, хотя бы и грубоватой. Мы зачитывались «Английскими юношами» и рассказывали друг другу всякие небылицы. В английской провинции нет ни книг, ни песен, она не знает ни потрясающих душу драм, ни сладости дерзкого греха. Все это или вовсе не проникло сюда, или было изъято из употребления и выкорчевано уже много лет назад; поэтому воображение этих людей остается бесплодным и пробуждает низкие инстинкты. Я думаю, что именно этим и объясняется различие между горожанином и жителем английской деревни. Вот почему я не разделяю общего страха за судьбу наших сельских жителей, попавших в горнило большого города. Да, верно, люди из деревни бедствуют и голодают в городе, но зато они выходят из этих испытаний закаленными и одухотворенными…

Когда наступал вечер, уимблхерстовский парень, с вымытой до блеска физиономией, нацепив какое-нибудь кричащее украшение, в цветном жилете и ярком галстуке, появлялся в бильярдной «Герба Истри» или в захудалом трактирчике, где режутся в «наполеон»[9]. Свежему человеку скоро становилась невыносимой его тупая ограниченность, животная хитрость, сквозившая в его тусклых глазах, многозначительность, с какой он, всякий раз вполголоса, рассказывал вам «веселенькую историю» (несчастный, жалкий червяк!), всевозможные ухищрения, к которым он прибегал, чтобы выпить на даровщинку, и т.п.

Когда я пишу эти строки, передо мной встает фигура молодого Хопли Додда, сына местного аукционера; он был красой и гордостью Уимблхерста. Я вижу его в меховом жилете, с трубкой в зубах, в бриджах (хотя лошади у него не было) и в гетрах. Бывало, он сидел в своей излюбленной позе — подавшись всем корпусом вперед — и из-под полей залихватски заломленной набекрень шляпы наблюдал за бильярдным столом. Весь его разговор состоял из десятка избитых фраз, которые он изрекал мычащим басом: «Дрянь дело!», «Здорово запузыривают!» и т.п. Когда он хотел поиздеваться над кем-нибудь, он протяжно и негромко подсвистывал. Он бывал здесь из вечера в вечер…

Он ни за что не хотел признать, что я тоже умею играть на бильярде, и каждый мой хороший удар считал простой случайностью. Мне казалось, что для новичка я играю совсем неплохо. Сейчас я не так уверен в этом, как в ту пору. Но все же скептицизм молодого Додда и его дурацкие насмешки сделали свое дело, и я перестал посещать «Герб Истри», — таким образом знакомство с Доддом пошло мне на пользу.

Итак, я не завел друзей в Уимблхерсте и, несмотря на свой юношеский возраст, не пережил сколько-нибудь серьезных любовных увлечений, о которых стоило бы рассказать. Но уже тогда я почувствовал интерес к этой стороне жизни. Мне удалось без особых трудностей завязать случайное знакомство с несколькими девушками из Уимблхерста. Мои отношения с маленькой ученицей портнихи ограничились робкими разговорами. С учительницей городской школы дело зашло несколько дальше, и ее имя связывалось с моим. И все же я не испытан глубокого чувства ни к одной из них; о любви я мог только мечтать. Раза два я целовал этих девушек, и они скорее охладили мои мечты, чем подогрели их. Не к таким девушкам стремилось мое сердце. В своем повествовании мне придется немало говорить о любви, но могу заранее сообщить читателю, что я неудачно играл роль любовника. Я хорошо знал, что такое физическое влечение, пожалуй, даже слишком хорошо, но с девушками был крайне застенчив. Во всех своих юношеских любовных делах я метался между низменными инстинктами и романтическим воображением, которое требовало, чтобы каждая фаза любовного приключения была благородной и красивой. К тому же меня настойчиво преследовали воспоминания о Беатрисе, о ее поцелуях в густых зарослях папоротника и особенно о поцелуе на стене в парке, и это заставляло меня предъявлять слишком высокие требования к девушкам Уимблхерста. Не стану отрицать, что в Уимблхерсте я сделал несколько по-мальчишески робких и грубых попыток начать любовную интригу, но воспоминания о прошлом удерживали меня от опрометчивых шагов. Я не испытал в Уимблхерсте бурных страстей и не заслужил блестящей репутации. Я уехал отсюда по-прежнему неискушенным, но слегка разочарованным юношей с пробудившимся интересом ко всему, что касалось интимной стороны во взаимоотношениях полов.

Единственно, в кого я влюбился в Уимблхерсте, — это в мою тетушку. Она была со мной ласкова, правда, не совсем по-матерински, следила за чистотой моих книг и тетрадей, интересовалась моими отметками на курсах, подтрунивала надо мной, заставляя биться мое сердце. Сам того не сознавая, я влюбился в нее…

Мои юношеские годы в Уимблхерсте были заполнены кропотливым, спокойным трудом; я приехал туда в короткой детской курточке, а уехал почти мужчиной. Это были спокойные годы, без особых событий, настолько спокойные, что мне запомнилась только одна зима, и то потому, что я занимался тогда вариационным исчислением. Сдача экзамена по физике на получение почетного диплома ознаменовала собою целую эпоху. Меня раздирали противоречивые желания, но основным была суровая юношеская решимость работать и учиться, чтобы потом каким-нибудь путем — я еще не представлял себе, каким именно, — выбраться из тесного мирка Уимблхерста. Довольно часто я писал Юарту, правда, не очень складные, но далеко не безграмотные письма, датированные по-латыни, с латинскими цитатами. Юарт остроумно пародировал мои послания. В те дни я не лишен был некоторого самодовольства. Но справедливости ради должен отметить, что приобретенные мною знания не заставили меня удариться в мелкое чванство. У меня было обостренное чувство долга и ненасытная жажда все знать, и мне приятно вспоминать об этом. Я был серьезен, много серьезнее, чем сейчас, пожалуй, серьезнее, чем любой взрослый. Тогда я был способен к благородным порывам…

Сейчас это все позади. Но хотя мне уже сорок лет, я не стыжусь признаться, что уважаю свою собственную молодость. Я и сам не заметил, как перестал быть мальчишкой. Мне все казалось, что скоро я вступлю в огромный и сложный мир и сделаю что-то очень значительное. Мне казалось, что я призван к грандиозным свершениям, которые будут иметь серьезные последствия для судеб мира. Тогда еще я не понимал, но теперь мне вполне ясно, что не столько мы влияем на окружающий нас мир, сколько мир влияет на нас. Молодежь, видимо, никогда не поймет этого.

Как я уже говорил, дядя, сам того не ведая, сыграл важную роль в моем воспитании. По-видимому, прежде всего он вызвал у меня острое недовольство Уимблхерстом-и желание бежать из этой опрятной и живописной дыры. Надежда на бегство делала меня терпеливым. «Скоро я уеду в Лондон», — твердил я себе, повторяя слова дяди.

Мне вспоминается, что в те дни он вел со мной бесконечные разговоры. Он толковал о теологии и о политике, о чудесах науки и искусства, о человеческих чувствах, о бессмертии души и об особых свойствах того или иного лекарства. Но больше всего он разглагольствовал о прогрессе, о грандиозных начинаниях, об изобретениях и огромных состояниях, о Ротшильдах и серебряных королях, Вандербильтах и Гульдах, о выпуске акций и их реализации, о том, какие судьба иной раз преподносит чудеса людям в тех местах, которые еще не превратились в застывшее баранье сало.

Вспоминая наши разговоры, я всегда вижу дядю в одном из трех положений. Либо он работает за перегородкой у столика и, изготовляя лекарства, толчет что-то в ступке, а я раскатываю тесто для пилюль длинными полосками и разрезаю на куски широким ножом с желобком; либо стоит у дверей аптеки, облокотившись на ящик с губками и пульверизаторами, и смотрит на улицу, а я наблюдаю за ним из-за прилавка; либо в задумчивости прислонился к шкафу с выдвижными ящичками, а я занимаюсь уборкой аптеки.

Когда я думаю об этой поре моей жизни, мне вспоминается легкий аромат духов, смешанный с запахом лекарств, ряды узких бутылок с позолоченными этикетками, отражавшимися в зеркале за спиной дяди. Когда тетушка была в воинственном настроении, она совершала шумные налеты на аптеку и от души потешалась над изувеченной латынью на этих позолоченных этикетках.

— «Ol Amjig», — читала она ироническим тоном, — и он выдает это за миндальное масло! Раз, два, три — и перед вами горчица! Ты никогда не проделывал этого, Джордж? Посмотри, Джордж, какой у него важный вид. Мне хочется налепить на него, как на бутылку, этикетку с надписью «Ol Pondo». Ведь по-латыни это значит «обманщик». Во всяком случае, должно означать. Не правда ли, как бы замечательно он выглядел… с пробкой.

— Пробка нужна тебе, — отзывался дядя, важно выпячивая подбородок.

Моя тетушка — добрая душа — в те дни была худенькой и изящной, с нежным цветом лица. Она любила подтрунивать над супругом и добродушно высмеивала его. Тетушка слегка шепелявила, и это очень ей шло. Она обладала удивительным чувством юмора. Впоследствии, когда она перестала стесняться меня, я обнаружил, что она вносила в свои семейные отношения озорную игривость и не могла прожить без этого ни одного дня. Ко всему на свете она относилась с насмешкой и весьма своеобразно применяла эпитет «старый».

— Вот старая газета, — говорила она дяде. — Не запачкай ее в масле, ты, старая глупая сардина.

— Какой у нас сегодня день, Сьюзен? — спрашивал дядя.

— Старый понедельник, сосиска, — обычно отвечала она и добавляла: — Мне еще нужно возиться со старой стиркой. Как она мне надоела!

В свое время она была, очевидно, самой остроумной и веселой среди своих школьных подруг, и привычка вышучивать всех и вся стала ее второй натурой. Это придавало ей в моих глазах неотразимое очарование. Даже ее походка меня пленяла. Мне кажется, ее основным занятием было смешить Дядю, и когда она изобретала новое уморительное прозвище или выкидывала новый эксцентричный трюк и дядя катался от хохота, она была счастливейшей из женщин, хотя сама изо всех сил старалась не смеяться. Надо сказать, что если уж на дядю нападал такой стих, то смех его, как выражается Бедекер, «стоил затраченных усилий». Начинался он с порывистых вздохов и фырканья, потом переходил в откровенное «Ха-ха-ха!» В то время дядя еще обладал способностью хохотать до упаду, до слез, до судорог, до стонов и колик в животе. Я ни разу не слыхал, чтобы дядя от души хохотал, кроме тех случаев, когда его смешила тетушка; в обычное же время он был даже слишком серьезен и, насколько мне известно, в последующие годы вообще смеялся очень мало. Чтобы разогнать нависшую над Уимблхерстом скуку, тетушка швыряла в дядю всевозможные предметы: губки, диванные подушки, бумажные шарики, снятое с веревки белье, ломтики хлеба. Однажды, предполагая, что меня, мальчишки-посыльного и служанки нет дома, она напала во дворе на дядю, орудуя новым пышным веником, и разбила целую кучу пузырьков, оставленных мною там для просушки. Иногда, правда, не так часто, она швыряла вещами и в меня. Казалось, она излучала веселье, и порой мы все трое хохотали до истерики. Как-то раз супруги вернулись из церкви очень сконфуженные. Оказывается, во время проповеди они едва могли удержаться от смеха. Дело в том, что священник по рассеянности высморкался в черную перчатку, которую вытащил из кармана вместе с носовым платком. И когда, придя домой, тетушка схватила свою перчатку за палец и поднесла к лицу с невинным видом, скосив мило глазки, дядюшка захлебывался от смеха. За обедом она повторила эту же выходку.

— Но если мы смеемся из-за такого пустяка, — внезапно помрачнев, воскликнул дядя, — то, значит, до чего же мы дожили в этой дыре! И ведь хихикали не мы одни, Куда там! Бог ты мой! Но в самом деле было ужасно смешно.

Дядя и тетушка держались особняком от местных жителей. В таких городках, как Уимблхерст, не принято, чтобы жены торговцев общались между собой, разве лишь с родственницами и близкими подругами; что до их мужей, то они встречались в трактирах или в бильярдной вроде «Герба Истри». Но дядя, как правило, проводил вечера дома. Я предполагаю, что, появившись в Уимблхерсте, он слишком решительно принялся распространять свои идеи и обнаружил чрезмерную предприимчивость. Уимблхерст сперва был подавлен, потом восстал и постарался превратить дядю в посмешище. При его появлении в трактире смолкали все разговоры.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27