— Но за такой дом придется платить не менее шестидесяти фунтов в год.
— Это возможно только при жалованье в пятьсот фунтов… Видишь ли, я сказал об этом дяде и получил.
— Что получил?
— Пятьсот фунтов в год.
— Пятьсот фунтов?
Я рассмеялся, но в моем смехе прозвучали нотки ядовитой горечи.
— Да, — сказал я, — представь себе! Ну что ты теперь скажешь?
Она слегка покраснела.
— Но все-таки будь благоразумным! Ты не шутишь, ты в самом деле получил прибавку в двести фунтов в год?
— Да, для того, чтобы жениться.
Несколько мгновений она испытующе смотрела на меня.
— Ты сделал мне сюрприз. — Она засмеялась и вся засияла от радости, а глядя на нее, засиял и я.
— Да, — сказал я, — да, — и тоже засмеялся, но теперь уже в моем смехе не было горечи.
Она всплеснула руками и посмотрела мне в глаза. Радость ее была такой искренней, что я мгновенно забыл об отвращении, какое испытывал минуту назад. Я позабыл, что она повысила свою стоимость на двести фунтов в год и что я купил ее по этой повышенной цене.
— Пойдем! — сказал я и поднялся. — Пойдем, дорогая, вон туда, где садится солнце, и обо всем переговорим. Ты знаешь, в каком прекрасном мире мы живем, в каком изумительно прекрасном мире! В лучах заходящего солнца ты превратишься в сверкающее золото. Нет, не в золото — в позолоченный хрусталь… Во что-то еще более прекрасное, чем хрусталь и золото…
В этот вечер я предупреждал каждое ее желание, и она была в радужном настроении. Но время от времени к ней возвращались сомнения, и мне приходилось снова ее уверять, что я сказал ей правду.
В своих мечтах мы обставили свой дом с двойным фасадом от чердака (у него был и чердак) до подвала и разбили сад.
— Ты знаешь пампасную траву? — спросила Марион. — Мне очень нравится пампасная трава… Если бы для нее нашлось место…
— У тебя будет пампасная трава, — обещал я.
И пока мы мысленно бродили по нашему дому, я порой испытывал мучительное желание схватить ее в объятия, но сдерживал себя. Я почти не касался в наших разговорах интимной стороны нашей будущей жизни, ибо сделал для себя кое-какие выводы из прошлого.
Марион пообещала стать моей женой через два месяца. Робко и нерешительно она назначила день нашей свадьбы, а на следующий вечер в пылу гнева мы снова — в последний раз — «разорвали» нашу помолвку. Мы разошлись во взглядах на брачную церемонию. Я наотрез отказался от обычной свадьбы — с традиционным тортом, белыми розетками, каретами и проч. Из разговора с Марион и ее матерью я понял, что именно о такой свадьбе идет речь, и сразу же выпалил свои возражения. Мы не просто разошлись во мнениях — вспыхнула самая настоящая ссора. Я не помню и четверти того, что мы наговорили друг другу. Припоминаю только, что мамаша то и дело повторяла тоном ласкового упрека:
— Но, дорогой Джордж, у вас должен быть обязательно торт, ведь надо обнести им гостей!
Собственно, все мы без конца повторяли одно и то же. Мне кажется, например, что я все время твердил:
— Брак — слишком святое и слишком интимное дело, чтобы превращать его в какую-то выставку.
Отец Марион вошел в комнату и прислонился к стене позади меня. Затем выплыла тетка; сложив руки, она встала около буфета и посматривала на нас; вид у нее был торжествующий, как у предсказательницы, пророчество которой сбылось. В то время я и не подозревал, как неприятно было Марион, что эти люди оказались очевидцами моего бунта.
— Однако, Джордж, — сказал папаша, — какая же свадьба вам нужна? Надеюсь, вы не собираетесь пойти в контору для регистрации браков?
— Именно этого я и хочу. Брак — слишком интимное дело…
— Я не считала бы это замужеством, — вскользь сказала миссис Рембот.
— Слушай, Марион, — заявил я, — мы вступим в гражданский брак. Я не верю во все эти… ленточки и суеверия и не потерплю их. Я уже и так со многим согласился, чтобы угодить тебе.
— А с чем он согласился? — спросил папаша, но никто не обратил на него внимания.
— Я не хочу заключать брак в конторе, — ответила Марион, и лицо ее приобрело какой-то мертвенно-желтоватый оттенок.
— Дело твое. А я нигде больше не стану заключать брак, — заявил я.
— Я не согласна на контору.
— Хорошо, — сказал я и поднялся, бледный и возбужденный, и с решимостью, удивившей меня самого, добавил: — Тогда вообще наш брак не состоится.
Марион облокотилась на стол и отсутствующим взглядом уставилась куда-то в пространство.
— Если наша свадьба должна быть такой, — тихо сказала она, — пусть ее лучше вообще не будет.
— Решай сама, — заявил я и несколько мгновений молча наблюдал за выражением мелочной обиды, исказившим ее красивое лицо.
— Ты сама должна сделать выбор, — повторил я и ушел, ни с кем не простившись и громко хлопнув дверью.
«Все кончено», — сказал я себе на улице и почувствовал какое-то мрачное облегчение.
Но вскоре воспоминание о ней, о том, как она сидела за столом с безвольно повисшими руками и опущенной головой, с новой силой стало неотвязно преследовать меня.
На следующий день я совершил неслыханный поступок. Я послал дяде телеграмму: «На работу не приду — плохое настроение» — и отправился в Хайгет, к Юарту. Против обыкновения он был действительно занят — работал над бюстом Милли и, как мне показалось, был очень рад неожиданной помехе.
— Юарт, старый ты дурень, — воскликнул я, — бросай работу и пойдем поболтаем; закатимся куда-нибудь на весь день! У меня отвратительное настроение, а ты иногда можешь своими дурачествами рассмешить в лоск. Поедем в Стэйнс и прокатимся на лодке до Виндзора.
— Девушка? — спросил Юарт, откладывая резец.
— Да.
Это было все, что я сообщил ему о своем романе.
— У меня нет денег, — заметил он, чтобы поставить точки над «и».
Мы взяли с собой кувшин пива, кое-какие продукты, а в Стэйвсе по предложению Юарта — японские зонтики для защиты от солнца. На лодочной станции мы захватили две подушки, оставили лодку в тенистом месте по эту сторону от Виндзора и провели очень приятный день в беседе и размышлениях. Юарт лежал в таком положении, что со своего места я мог видеть из-за подушки только его ботинки, космы черных волос и зонтик на фоне ярко освещенных солнцем, задумчиво шелестящих деревьев и кустов.
— Не стоящее это дело, — изрек он. — Ты лучше заведи себе, Пондерво, какую-нибудь Милли, и, поверь, твое самочувствие улучшится.
— Нет, — решительно ответил я, — не могу.
Тонкая струйка дыма некоторое время клубилась над Юартом, как дым курений над алтарем…
— Всюду и везде царит хаос, а ты этого и не подозреваешь. Никто не знает, где мы, потому что, по существу говоря, мы нигде. Что такое женщина — подвластное нам существо, всемогущая богиня или такой же человек, как и мы? Очевидно, она такой же человек. Ты веришь в богинь?
— Нет, — ответил я, — не верю и не разделяю такого представления.
— А какое же представление у тебя?
— Как тебе оказать…
— Гм, — пробормотал Юарт, когда я замялся.
— Я мечтаю встретить женщину, которая будет принадлежать мне так же, как и я ей, — душой и телом. Никаких богинь! Я буду ее дожидаться. Хотя я не уверен, что она придет… Мы должны встретиться юными и чистыми.
— Чистых или нечистых вообще не существует… Каждый человек и чист и нечист.
Это было настолько справедливо, что я ничего не ответил.
— И если ты будешь принадлежать ей, а она тебе, то кто же из вас, Пондерво, будет играть ведущую роль?
Я промолчал и на этот раз, ограничившись невразумительным «О!».
Несколько минут мы молча курили трубки…
— Я рассказывал тебе, Пондерво, о своем замечательном открытии? — спросил затем Юарт.
— Нет. Что за открытие?
— Миссис Гранди[19] вообще не существует.
— Не существует?
— Практически нет. Я сейчас продумал все это. Она мальчик для битья, Пондерво, и принимала на себя вину. А виноват во всем ее муж — мистер Гранди. Я срываю с него маску. Вот его портрет. Довольно сухощав и нескладен. Начинает стареть. У него черная, растущая пучками борода и тревожный взгляд. До сих пор он вел себя хорошо, и это мучает его!.. Да еще как… Вот, например, Гранди в состоянии сексуальной паники: «Ради бога, прекратите это! Они встречаются, говорю вам, они встречаются! Это действует очень возбуждающе! Творятся самые ужасные дела!»
Гранди носится взад и вперед и размахивает длинными руками, как мельница: «Их нужно держать врозь…» Он высказывается за абсолютное запрещение всего на свете и за абсолютное разделение. Одна сторона дороги для мужчин, другая — для женщин, посередине между ними щиты, но без реклам. Все мальчики и девочки до двадцати одного года зашиваются в опечатанные мешки, из которых высовываются только голова, руки и ноги. Музыка отменяется; для низших животных — коленкоровые чехлы. Воробьи подлежат аб-со-лютному уничтожению.
Я громко рассмеялся.
— Таков мистер Гранди в одном настроении, и это очень беспокоит миссис Гранди. Она весьма зловредная особа, Пондерво, в душе развратница, и все эти разговоры ее чрезвычайно волнуют, прямо-таки разжигают. Но она сговорчива. Когда Гранди говорит ей, что его что-нибудь шокирует, она тоже чувствует себя шокированной. Она считает себя виновной в том, что произошло, но скрывает это под маской высокомерия.
Между тем Гранди дошел до остервенения. Он жестикулирует, размахивает своими длинными, худыми руками: «У них все еще на уме всякие непристойности, все еще на уме! Это ужасно! Они начитались всяких гадостей. И откуда они только этого набираются? Я должен наблюдать. А вон там люди шепчутся! Никто не должен шептаться! В самом шепоте есть что-то непристойное. А эти картины в музеях! Они настолько ужасны, что прямо нет слов. Почему у нас нет чистого искусства, которое показывало бы человеческое тело без ненужных подробностей? Пусть это не соответствует анатомии, зато невинно и прелестно. Почему у нас нет чистой литературы, чистой поэзии вместо всей этой дряни, где на каждом шагу намеки, намеки… Прошу прощения! За этой закрытой дверью что-то происходит! Замочная скважина? В интересах общественной морали… Да, сэр, как порядочный человек я настаиваю… Я загляну… Мне это не повредит… Я настаиваю, я должен заглянуть в замочную скважину, это моя обязанность! Д-д-да. Скважина…»
Юарт нелепо лягнул ногами, и я опять засмеялся.
— Таков Гранди в одном настроении, Пондерво. Это вовсе не миссис Гранди. Мы клевещем на женщин. Они слишком просты. Да, женщины просты! Они верят тому, что им говорят мужчины…
Юарт на минуту задумался, а затем добавил:
— Берут на веру, что им преподносят, — и снова вернулся к мистеру Гранди.
— Затем мы видим старого Гранди в другом настроении. Ты ни разу не заставал его в тот момент, когда он что-то вынюхивает? Или в тот момент, когда он сходит с ума при мысли о таинственном, порочном и восхитительном? О неприличных вещах? Уф! О том, что запрещено.
…Любой человек знает обо всем этом. Всякий знает, что запретный плод притягивает и манит и о нем можно так же мечтать, как, скажем, о ветчине. Как славно ясным утром, когда ты здоров и голоден, позавтракать на свежем воздухе! И как противно даже думать о еде, когда тебе нездоровится! Но Гранди подсмотрел, воспринял все это с самой отвратительной стороны и все это будет держать в памяти, пока не забудет. Проходит некоторое время, он начинает припоминать, в голове у него поднимается брожение, и он борется со своими грязными мыслями… Затем ты можешь застукать Гранди, когда он подслушивает, — он всегда интересуется, о чем шепчутся другие. Гранди, с его хриплым шепотком, бегающими глазками и судорожными движениями, сам плодит всякие неприличия, — лезет из кожи вон. Под прикрытием густого тумана он способствует распространению неприличия!..
Гранди грешит. О да, он лицемер. Оглядываясь, он прячется за углом и развратничает. Гранди и его темные уголки способствуют распространению пороков! У нас, художников, нет пороков.
Затем он испытывает безумное раскаяние. Он хочет быть жестоким к грешным женщинам и к честным безвредным скульпторам вроде меня, изображающим целомудренную наготу, и опять впадает в панику.
— Миссис Гранди, вероятно, не подозревает о его грешках? — спросил я.
— Я не уверен в этом… Но она женщина, черт возьми!.. Она женщина.
Но вот перед тобой Гранди с сальной улыбкой, физиономия его напоминает масленку без крышки. Сейчас он настроен либерально и антипуритански; сейчас он «пытается не видеть вреда в этом» и выдает себя за человека, одобряющего невинные удовольствия. Тебя начинает тошнить от его попыток «не видеть вреда в этом»…
Вот поэтому-то все на свете идет кувырком, Пондерво. Гранди, будь он проклят, заслоняет от нас свет, и мы, молодые люди, тычемся, как слепые. Его настроения отражаются на нас. Мы заражаемся его паникой, его привычкой совать нос не в свои дела, его сальностью. Мы не знаем, о чем можно думать и о чем следует говорить. Он принимает все меры к тому, чтобы мы не читали «об этом» и не вели на эту тему увлекательных разговоров, которые так естественно нам вести. Поэтому-то нам негде почерпнуть нужных знаний и приходится ощупью, спотыкаясь на каждом шагу, добираться до истины в вопросах пола. Посмей только поступить так, как ты находишь нужным, посмей только — и он замарает тебя навсегда! Девушки молчат, так как страшно напуганы его представительными бакенбардами и многозначительным взглядом.
Внезапно Юарт, как чертик из коробочки, вскочил и сел.
— Он всюду, этот Гранди, он рядом с нами, Пондерво, — торжественно заявил он. — Иногда… иногда мне думается, что он у нас в крови… Во мне.
В ожидании моего ответа Юарт, зажав трубку в углу рта, уставился на меня.
— Ты самый дальний его родственник, — сказал я. Затем, подумав, спросил: — Послушай, Юарт, а как, по-твоему, должен быть устроен мир?
Посасывая трубку, как-то забавно сморщившись и глядя на реку, он погрузился в глубокое раздумье.
— Сложный вопрос. Мы выросли в страхе перед Гранди и его супругой — этой добродетельной, смиренной и все-таки отталкивающей дамой… Возможно, что мне еще много нужно узнать о женщинах… Мужчина вкусил от древа познания. Он потерял невинность. Один пирог два раза не съешь. Мы стоим за познание: давай скажем об этом прямо и откровенно. Я полагаю, что для начала следовало бы отменить установившиеся понятия о приличии и неприличии…
— С Гранди случится припадок! — отозвался я.
— Не мешало бы закатывать холодные души Гранди на глазах у всех по три раза в день, — правда, зрелище было бы омерзительное… Однако имей в виду, что я не разрешал бы свободного общения мужчин и женщин. Нет! Это общение прикрывало бы инстинкты пола. Нечего обманывать себя. Пол присутствует везде, даже в самой добропорядочной компании мужчин и женщин. Он все время дает о себе знать. И мужчины и женщины начинают пускать пыль в глаза или ссориться. А то скучают. Я думаю, что самцы соперничали из-за самок еще в те времена, когда и те и другие были прожорливыми, мелкими пресмыкающимися. Пройдет еще тысяча лет — ничего не изменится… Смешанные компании мужчин и женщин нужно запретить, за исключением тех случаев, когда в них будет только один мужчина или только одна женщина. Как ты на это смотришь?..
— Или же дуэты?..
— Но как это устроить? Может, ввести в этикет какое-нибудь новое правило?..
Юарт снова напустил на себя серьезный вид. Потом своей длинной рукой начал выделывать какие-то странные жесты.
— Мне кажется… Мне кажется, Пондерво, я вижу город женщин. Да… огромный сад, обнесенный каменной стеной, такой же высокой, как стены Рима. Сад в десятки квадратных миль… деревья… фонтаны… беседки… пруды. Лужайки, на которых женщины играют, аллеи, прогуливаясь по которым они сплетничают… лодки. Женщинам все это нравится. Любая женщина, которая провела детство и юность в хорошем пансионе, до конца своих дней будет жить воспоминаниями о нем. Это лучшие годы ее жизни, она никогда их не забудет. В этом городе-саду будут прекрасные концертные залы, мастерские очаровательных нарядов, комнаты для приятной работы. Там будет все, чего только может пожелать женщина. Ясли. Детские сады. Школы… И здесь не будет ни одного мужчины — за исключением тех, которым придется выполнять тяжелую работу. Мужчины останутся жить в том мире, где они смогут охотиться, заниматься техникой, изобретать, работать в шахтах и на заводах, плавать на кораблях, пьянствовать, заниматься искусством и воевать…
— Да, — заметил я, — но…
Жестом он заставил меня умолкнуть.
— Я подхожу к этому. Дома женщин, Пондерво, будут находиться в стенах города. Каждая женщина получит дом, обставленный по ее вкусу, с маленьким балконом с наружной стороны городской стены. Когда у нее появится соответствующее настроение, она будет выходить на балкон и посматривать. Вокруг города пройдет широкая дорога с огромными тенистыми деревьями и скамейками. Там будут разгуливать мужчины, когда почувствуют потребность в общении с женщиной, ну, когда, например, им захочется поговорить о своей душе или о своем характере, а может, и на другие темы, столь любезные для женщин… Со своих балконов женщины смотрят на мужчин, улыбаются им и говорят все, что им приходит на ум. У каждой женщины шелковая веревочная лестница. Она сбросит ее вниз, если найдет нужным, если захочет более интимной беседы…
— Мужчины все же начнут соперничать.
— Возможно. Но им придется покоряться решениям женщин.
Я коснулся некоторых трудностей, с какими придется столкнуться мужчинам и женщинам, и мы некоторое время забавлялись обсуждением этой темы.
— Юарт, — сказал я, — это похоже на остров кукол… Ну, а предположим, что неудачник будет осаждать балкон и не позволит своему более счастливому сопернику приблизиться к нему?
— Ввести специальное правило о насильственном удалении таких мужчин. Как удаляют, например, шарманщиков. Это проще простого. Кроме того, можно объявить такой поступок нарушением этикета. При отсутствии этикета жизнь не может быть пристойной… Люди охотнее повинуются правилам этикета, чем законам…
— Гм, — сказал я, и мне внезапно пришла в голову мысль, совершенно чуждая молодому человеку.
— А как же быть с детьми? — спросил я. — С девочками-то все просто. Ну, а с мальчиками? Ведь они же будут расти.
— О! — воскликнул Юарт. — Это я упустил. Они будут расти в городе до семи лет. А затем появится отец с маленьким пони, маленьким ружьем и с одеждой для мальчика и возьмет его с собой. Мальчик сможет приходить к балкону своей матери… Как, должно быть, хорошо иметь мать! Отец и сын…
— В своем роде все это очень красиво, — сказал я, — но это мечта. Вернемся к реальной жизни. Хотел бы я знать, что ты сейчас собираешься делать в Бромтоне или, скажем, в Уолэм-Грин?
— Ах, черт возьми! — вырвалось у него. — Уолэм-Грин! Вот ты какой, Пондерво! — Он резко оборвал свои рассуждения и некоторое время даже не отвечал на мои вопросы.
— Пока я говорил, — наконец заметил он, — у меня появилась совсем другая мысль.
— Какая?
— О шедевре. О серии шедевров, подобно бюстам цезарей. Но только, знаешь, не головы. Мы сейчас не замечаем людей, которые работают на нас…
— Что же ты тогда изобразишь?
— Руки… Серию рук. Руки двадцатого столетия. Я сделаю это. Наступит время, когда кто-нибудь придет туда и обнаружит, что я сделал и какую цель преследовал.
— Куда придет и что обнаружит?
— К гробницам. А почему бы и нет? Неизвестный мастер Хайгет-хилла! Маленькие, нежные женские ручки, нервные, безобразные руки мужчин, руки щеголей, руки жуликов. И на первом плане — сухая, длинная, с хищными пальцами рука кошмарного Гранди; каждую морщинку на ней вырежу! И в этой чудовищной лапе будут зажаты все остальные руки. Это будет что-то вроде руки, изваянной великим Роденом, — ты ведь видел ее!
Я забыл, сколько времени прошло со дня нашего последнего разрыва с Марион до ее полной капитуляции. Но я хорошо помню, с каким волнением, едва сдерживая смех и слезы радости, читал неожиданно полученное от нее письмо: «Я все обдумала и поняла, что была эгоисткой…»
В тот же вечер я прилетел в Уолэм-Грин, чтобы не оставаться перед ней в долгу, доказать, что я еще более уступчив, чем она. Марион была на редкость кроткой и великодушной и на прощание ласково поцеловала меня.
И вот мы поженились.
Мы венчались с соблюдением всех обычных несуразностей. Теперь я шел на уступки, пожалуй, не так уж охотно, как вначале, но Марион принимала их с довольным видом. Одним словом, я стал благоразумным. В церковь все поехали в трех наемных каретах (в одной упряжке лошади были подобраны по масти). Надушенные кучера были в поношенных цилиндрах и с хлыстами, украшенными белыми бантиками. Свадебный завтрак состоялся в одном из ресторанов Хаммерсмита. С величественным видом на этом настоял дядя. Стол украшали хризантемы и флердоранж, а в самом центре его красовался чудесный торт. Мы разослали около двадцати кусков этого торта вместе с напечатанными серебром карточками, на которых фамилия Рембот, пронзенная стрелой, была заменена фамилией Пондерво. Наше маленькое сборище состояло преимущественно из родственников Марион. Несколько ее подруг из мастерской Смити со своими приятельницами появились еще в церкви и проплыли по направлению к ризнице. Я пригласил только тетушку и дядю. Оживленные гости переполнили маленький, невзрачный домишко. На буфете, в котором хранилась скатерть и объявление «сдаются комнаты», были выставлены свадебные подарки, а между ними валялись отпечатанные серебром лишние карточки.
Марион была в белом подвенечном платье из шелка и атласа. Этот наряд совсем не шел к ней, и она казалась мне в нем какой-то нескладной и незнакомой. Во время странного ритуала английской свадьбы она держалась с благочестивой серьезностью, совершенно непонятной мне по моей молодости и эгоистичности. Все, что казалось ей важным и необходимым, я считал наглым, оскорбительным вызовом со стороны того мира, который я уже в то время начинал резко осуждать. Что представляла собой вся эта суета? Просто-напросто неприличную рекламу моей страстной любви к Марион! Но сама Марион, по-видимому, не догадывалась, что меня уже начинает раздражать принятое решение вести себя «мило». Я добросовестно сыграл свою роль даже в выборе соответствующего костюма: на мне был прекрасно сшитый фрак, новый цилиндр, светлые брюки (светлее не бывают!), белый жилет, светлый галстук и белые перчатки. Марион, заметив мое подавленное состояние, проявила необычайную инициативу и шепнула мне, что я выгляжу прекрасно. Я-то отлично знал, что похож не на самого себя, а на картинку «Полный парадный костюм» из специального иллюстрированного приложения к журналам «Мужская одежда» или «Портной и закройщик». Меня злил даже непривычный воротничок. Я чувствовал себя так, словно оказался в чьем-то чужом теле, причем это впечатление только усилилось, когда я для самоуспокоения окинул взглядом свой обтянутый белым живот и незнакомые ноги.
Дядя был моим шафером и выглядел, как банкир, — маленький банкир в расцвете своей карьеры. В петлице его сюртука красовалась белая роза. Он почти не разговаривал. Во всяком случае, мне запомнились только некоторые его слова.
— Джордж, — повторил он раза два. — Это — большое событие в твоей жизни, очень большое. — По его тону я понял, что он сам не особенно уверен в истине своих слов.
Дело в том, что я сообщил ему о Марион только за неделю до свадьбы; это известие застало его и тетушку врасплох. До них сначала «не дошло», как принято говорить. Тетушка заинтересовалась этой новостью гораздо больше, чем дядя. Именно тогда я впервые понял, что не безразличен ей. Она ухитрилась остаться со мной наедине и сказала:
— Ну, а сейчас, Джордж, изволь рассказать мне о ней. Почему ты не сказал раньше, хотя бы только мне?
И тут выяснилось, как трудно мне говорить ей о Марион. Это привело тетушку в недоумение.
— Она красива? — спросила наконец тетушка.
— Я не знаю, какой она тебе покажется, когда ты увидишь ее, — промямлил я. — Мне думается…
— Да?
— Мне думается, что она, может быть, самая красивая девушка в мире.
— В самом деле? Для тебя?
— Конечно, — ответил я и кивнул головой. — Да. Она…
И хотя я забыл, что говорил и что делал дядя на моей свадьбе, зато хорошо запомнил, как пытливо и озабоченно посматривала на меня тетушка, сколько теплоты, а иногда и откровенной нежности было в ее взглядах. Мне внезапно пришло в голову, что я ничего не смогу утаить от нее.
Тетушка блистала элегантностью: на ней была большая шляпа с пером, отчего ее шея казалась более длинней и гибкой. И когда она прошла, как всегда, слегка вразвалочку между рядами скамеек, пристально разглядывая Марион, до крайности недоумевающая и смущенная, я и не подумал улыбнуться. Не сомневаюсь, что о моей женитьбе тетушка думала гораздо больше, чем я сам; ее беспокоило мое душевное состояние и слепота Марион, и в ее взгляде, устремленном на нас, можно было прочесть, что уж она-то знает, что значит любить ради любви.
Когда мы расписывались в ризнице, тетушка отвернулась и, кажется, заплакала, хотя я и по сей день не понимаю, что вызвало эти слезы. Потом, пожимая мне на прощание руку, она едва не разрыдалась, но не произнесла ни слова и даже не взглянула на меня, только крепко стиснула мне пальцы.
Если бы не отвратительное настроение, я нашел бы много комичного на своей свадьбе. Мне припоминаются нелепые мелочи, правда, не столь уж смешные, как это могло показаться с первого взгляда. Венчавший нас священник был простужен и вместо «н» произносил «д». Записывая в книгу наши фамилии, он отпустил глупый комплимент по поводу возраста невесты. Ему известно, сострил он, что у всех невест, которых ему приходилось венчать, обязательно был какой-нибудь возраст. В моей памяти запечатлелись двоюродные сестры Марион — две старые девы, работавшие портнихами в Беркинге. Они относились к мистеру Ремботу с особым почтением. На них были очень яркие веселые блузки и старые темные юбки. Они принесли на свадьбу мешочек с рисом, разбрасывали рис и пригоршнями раздавали у церковных дверей каким-то мальчишкам, так что вызвали маленькую свалку. Одна из этих особ собиралась запустить в нас ночной туфлей. Я разгадал ее намерение потому, что она случайно выронила из кармана эту теплую старую туфлю в проходе между скамейками, и мне пришлось поднять ее и вручить владелице. Непредвиденное обстоятельство помешало ей осуществить свой замысел: когда мы уезжали из церкви, я увидел, как она безуспешно старается вытащить туфлю из кармана; потом я заметил, что этот приносящий счастье метательный снаряд, или его пара, валяется в прихожей, за стойкой для зонтиков…
Свадебная церемония оказалась еще более нелепой и бессмысленной и в то же время еще более обыденной, чем я мог предполагать. Я был слишком молод и серьезен, чтобы найти ей какое-нибудь оправдание. Сейчас все это в прошлом, сейчас моя юность так далеко от меня, что я могу взглянуть на церемонию венчания беспристрастным оком, как на какую-то чудесную, не меняющуюся с годами картину. В то время я кипел от возмущения, а сейчас могу спокойно вникнуть в содержание этой картины, рассмотреть все ее детали, обсудить ее достоинства. Мне интересно, например, сравнить ее с моей блейдсоверской теорией английской социальной системы. В бурлящем хаосе Лондона под давлением традиций мы стараемся выполнять все свадебные обряды так, как это сделал бы какой-нибудь блейдсоверский арендатор или круглолицый житель провинциального городка. Там свадьба — это событие в глазах всего общества. Церковь там — в значительной мере место, где встречается вся округа, и ваша свадьба вызовет интерес у всех, кто пройдет мимо. Это неизбежно заинтересует и всех живущих по соседству с вами. Но в Лондоне нет соседей, никто вас не знает, и никому нет до вас дела. Совершенно незнакомый человек в канцелярии принял от меня извещение о нашей предстоящей свадьбе, а оглашено оно было для сведения людей, которые понятия о нас не имели. Совершивший церемонию священник никогда нас не видел до этого и не выразил ни малейшего желания видеть в дальнейшем.
Соседи в Лондоне!. Ремботы не знали даже фамилии людей, которые жили по соседству с ними. Когда я ожидал Марион, чтобы отправиться в наше свадебное путешествие, в комнату вошел мистер Рембот, встал рядом со мной и уставился в окно.
— Вчера там были похороны, — заметил он, пытаясь завязать разговор, и кивком головы указал на дом, находившийся напротив, — довольно торжественная церемония… Катафалк со стеклами…
Наша маленькая процессия из трех карет с украшенными белыми лентами лошадьми и кучерами затерялась в нескончаемом шумном потоке уличного движения, словно фарфоровая безделушка в угольной яме броненосца. Никто не уступал нам дороги, никто не проявлял к нам интереса, а кучер одного из омнибусов начал глумиться над нами; долгое время мы плелись за «благоухавшей» нам в нос мусорной повозкой. Грохот, шум и уличная Сутолока вокруг нас придавали что-то непристойное этому публичному соединению двух влюбленных сердец. Создавалось впечатление, что мы бесстыдно выставляем сами себя на всеобщее обозрение. Собравшаяся у дверей церкви толпа с таким же жадным любопытством созерцала бы какое-нибудь уличное происшествие…
На станции Черринг-Кросс (мы ехали в Гастингс) проводник, опытным взглядом определив по нашим костюмам, что мы новобрачные, посадил нас в отдельное купе.
— Ну, — сказал я, когда поезд отошел от станции, — наконец-то все кончилось!
Я повернулся к Марион, все еще немного чужой в непривычном костюме, и улыбнулся.
Она посмотрела на меня застенчиво и вместе с тем серьезно.
— Ты не сердишься? — спросила она.
— Сержусь?! За что?
— За то, что все было, как положено.
— Моя дорогая Марион! — воскликнул я и вместо ответа поцеловал ее руку в белой, пахнувшей кожей перчатке.
Я плохо помню наше путешествие. В течение часа не произошло ничего, о чем бы стоило рассказать. Мы оба чувствовали себя утомленными и немного смущались Друг друга. У Марион слегка болела голова, и она уклонилась от моих ласк. Я погрузился в мечты о тетушке и сделал неожиданное открытие, что она мне очень дорога. Теперь я очень сожалел, что не сказал ей раньше о своей предстоящей женитьбе…