Зато мой первый приезд в отпуск с фронта стал одним из самых ярких и волнующих воспоминаний той поры. Наша партия отпускников прибыла на вокзал Виктория и отсюда вслед за пожилыми добровольцами в нарукавных повязках с бряцанием и топотом повалила в подземку — своего рода дренажное устройство, созданное для разгрузки наземного транспорта. С винтовками, в полном снаряжении, с ног до головы запачканные окопной грязью (помыться и почиститься было некогда), набились мы в ярко освещенный вагон первого класса. Вокруг сидели люди в вечерних туалетах, спешившие на обед или в театр. Какой разительный контраст! Как если бы я вдруг увидел там Файрфлай во всем сиянии ее красоты! Мне запомнился один молодчик с двумя дамами, разодетыми в пух и прах. Он был немногим старше меня. Белый галстук бабочкой под розовым подбородком, шелковое кашне, черный плащ с капюшоном, цилиндр. Надо полагать, негоден к воинской службе по болезни, а на вид здоров, как я… Меня так и подмывало сказать ему что-нибудь оскорбительное. Не помню, чтобы я сделал это. Вероятно, сдержался. Я только посмотрел на него, потом на свой рукав с бурым пятном и подумал, как удивительно устроена жизнь…
Да, я ничего не сказал. Я был до краев полон пьянящей радостью. Солдаты оживленно шумели, кое-кто уж был слегка навеселе, но я был сдержан — во всяком случае, внешне. Все мои чувства: слух, зрение — были обострены, как никогда. С Фанни я увижусь завтра, а сегодня… Сегодня вечером я надеялся встретиться с Хетти Маркус, в которую был влюблен до безумия. Только безусые солдаты, полгода проторчавшие в грязных траншеях Фландрии, могли понять, как я был в нее влюблен…
— Как описать мне вам Хетти Маркус, — сказал Сарнак, — чтоб вы увидели ее? Темноглазую, смуглокожую, своевольную и хрупкую Хетти Маркус, которая принесла мне любовь и смерть две тысячи лет назад? В ней было что-то общее с Санрей. Тот же тип. Такой же глубокий, темный взгляд, такая же тихая повадка. Сестра Санрей — только с голодным, беспокойным огоньком в крови…
Да — и такие же пухлые мизинчики… Вот: поглядите!
Встретил я Хетти на холмах — тех самых, на которые мы, бывало, взбирались с отцом по дороге за краденым товаром с угодий лорда Брэмбла. Перед отправкой во Францию мне был предоставлен краткосрочный отпуск, но вместо того, чтобы провести его в Лондоне с Матильдой Гуд и Фанни, как было бы естественно ожидать, я отправился в Клифстоун вместе с тремя другими Новобранцами, которым это оказалось по карману. Не знаю, удастся ли мне объяснить вам, зачем мне вдруг понадобился Клифстоун. Меня воодушевляло сознание, что скоро я буду принимать непосредственное участие в военных действиях; я твердо рассчитывал проявить чудеса отваги на поле брани, но вместе с тем я был невыразимо удручен мыслью о том, что меня могут убить. О ранах и страданиях я даже не задумывался: они меня вовсе не пугали. Но умереть, почти ничего не испытав, не изведав самого лучшего в жизни!.. Это было страшно, с этим нельзя было примириться! Я привык тешить себя надеждой, что меня ждет большая любовь, романтические встречи… Я содрогался, думая, что мои мечты, возможно, так и не сбудутся. Все мы, неоперившиеся юнцы, были в таком положении, но про Клифстоун я подумал первым: музыка, бульвар, по которому, постреливая глазками, порхают девушки… И рукой подать до нашего лагеря! Где, как не там, можно урвать еще что-то от жизни, прежде чем нас разнесет на куски громадный снаряд и земля Фландрии поглотит наш прах!.. Хмель юности, не приемлющей смерть, туманил нам головы и будоражил кровь. Мы потихоньку ускользнули от родных…
Сколько нас было тогда в Европе — юных, жалких, жаждущих хоть краешком глаза заглянуть перед смертью в таинственный и сказочный край любви! Вы не поверите! Миллионы… Как рассказать вам о кабаках и проститутках, подстерегавших нас, о том, что творилось на пляжах под тусклым светом луны?.. Как рассказать об искушениях, невежестве, болезнях?.. Нет, эта мерзость не для ваших ушей. Это прошло, с этим покончено, люди избавлены от этого раз и навсегда. Там, где мы ощупью брели во тьме, сейчас сияет свет. С одним из моих приятелей случилась гнусная история, другие тоже окунулись в грязь… Я как-то ухитрился не попасть в эту волчью яму — не по своей заслуге, а скорей по милости случая. В последние мгновения меня охватила брезгливость, и я отпрянул… А потом я не напивался, как другие; какая-то внутренняя гордость всегда удерживала меня от пьянства.
Однако на душе у меня было смутно; я был и возбужден и вместе с тем подавлен. Меня невольно засасывала эта трясина, я скользил вниз, и, чтобы нащупать почву под ногами, я решил оживить в памяти дни своего детства. Я отправился в Черри-гарденс взглянуть на наш старый дом, побывал на отцовской могилке, аккуратной, ухоженной — видно, Фанни не поскупилась, — а потом решил подняться на холмы и, может быть, вновь хоть в какой-то мере пережить ощущение чуда, охватившее меня, когда я в первый раз поднялся сюда по дороге в Чессинг Хенгер. А еще — не знаю, поймете ли вы, — меня влекло предчувствие, что там меня ждут романтика и любовь. Я ведь не отказался от поисков, которые привели меня в Клифстоун, я лишь перемахнул через зловонную канаву на своем пути. Ребенком я верил, что по ту сторону холмов находится рай, но ведь золотые летние закаты в самом деле горели именно здесь! Что ж, разве не естественно отряхнуть клифстоунский прах с ног своих и направиться в поисках романтики к единственному красивому месту, которое ты знаешь на земле?
И я нашел.
На фоне неба, на самой кромке холма возникла Хетти. Я ощутил удар в сердце, ноя нисколько не удивился. Она встала над кручей и заложила руки за спину, вглядываясь поверх лесов и нив вдаль, где за Блайтом и пограничной полосой виднелось море. Она сняла шляпу и держала ее в руках за спиной; солнце блестело в ее волосах. На ней была шелковая блузка цвета слоновой кости с низким вырезом у шеи, и тело ее словно просвечивало сквозь тонкую ткань.
Но вот она присела на землю и, то и дело любуясь панорамой, открывавшейся с холма, принялась рвать чахлые цветочки, которые прятались в дерне.
Разинув рот, я загляделся на нее, как на диво. Все существо мое наполнилось трепетной решимостью заговорить с ней. Моя тропинка вилась по склону, взбегая на гребень холма совсем недалеко от того места, где сидела девушка. Я стал взбираться наверх, поминутно останавливаясь будто для того, чтобы полюбоваться окрестностями и морем; Наконец я сошел с тропинки и с неумело разыгранной небрежностью направился к вершине. Поравнявшись с девушкой, я словно бы невзначай остановился ярдах в шести от нее. Я делал вид, будто не обращаю на нее внимания. Теперь уж и она заметила меня. Она не шелохнулась, не изменила позы, не обнаружила ни малейших признаков испуга; она только подмяла на меня глаза. Я стиснул кулаки, чтобы сохранить хладнокровие. Твои милые черты увидел я, Санрей, и твои темные глаза, но никогда еще ни у кого я не встречал такого тихого, спокойного лица. Даже у тебя. И не то чтоб оно было каменным, застывшим, холодным — вовсе нет. Проникновенно-тихое, покойное, прекрасное лицо, как будто глядевшее с портрета.
Меня била дрожь, сердце колотилось бешено, но я не потерял головы.
— Что за прелестный вид, — начал я. — Бесподобно! Интересно: то синее пятно, похожее на плот, — вон там, где блестит вода, — это случайно не Дендж-Несс?
Она ответила не сразу — мне показалось, что очень нескоро. Она продолжала изучать меня с этим своим загадочно-непроницаемым выражением. Потом улыбнулась и сказала:
— Да, Дендж-Несс. И вы это знаете не хуже меня.
В ответ на ее улыбку улыбнулся и я. Стало быть, моя тонкая дипломатия здесь ни к чему. Я шагнул к ней с явным намерением продолжить разговор.
— Я этим видом любуюсь лет с десяти, — признался я. — Просто я не знал, что он может быть дорог еще кому-то.
Теперь и она удостоила меня признанием:
— Я тоже. А сегодня пришла взглянуть на него, наверное, в последний раз. Я уезжаю.
— И я!
— Туда? — Она кивнула головой в ту сторону, где облачком на фоне неба маячил берег Франции.
— Да. Примерно через неделю.
— Я тоже буду во Франции. Только не так скоро. Но все равно: рано или поздно я попаду туда во что бы то ни стало. Я поступаю во Вспомогательный женский корпус. Завтра назначено явиться. Как можно сидеть дома, когда всех вас, мужчин, там… — у нее едва не вырвалось «убивают», но она вовремя спохватилась и закончила: — ждут такие опасности и испытания!..
— Что поделаешь — надо.
Она взглянула на меня, склонив головку.
— Скажите, вам хочется туда?
— Ничуть. Мне вся эта подлая затея глубоко противна. Но другого выхода нет. Немцы ее нам навязали, и теперь не остается ничего другого, как довести дело до конца. — Так у нас в Англии во время войны смотрел на вещи каждый. Но я сейчас не буду отвлекаться и доказывать, каковы были истинные причины этой бойни, закончившейся две тысячи лет назад. — Да, навязали. А я ни за что бы не хотел. Я мечтал продолжать свою работу… Ну, да теперь все полетело кувырком.
— Все. — Она задумалась на мгновение. — Я бы тоже — ни за что…
— Тянется, тянется… недели, месяцы, — пожаловался я. — Скучища — сил нет! Муштра, выправка… Что ни офицеришка, то чурбан. Лучше б уж собрали всех, бросили жребий, убили сразу кого надо — и баста. Либо умирай, либо ступай домой и займись делом! А так только жизнь проходит зря. Я в этой машине кручусь целый год — и видите, до Франции еще не добрался. Увижу, наконец, немецкого солдата, наверное, расцеловать захочется на радостях. А что будет? Я его убью, или он меня — и дело с концом.
— А все-таки и в стороне стоять нельзя, — подхватила она. — Есть во всем этом что-то грандиозное. Я иногда забираюсь сюда во время воздушных налетов. Мы здесь живем совсем рядом. Налеты с каждым днем все чаще. Чем только это кончится… Прожекторы каждую ночь. Размахивают руками по всему небу, как пьяные. Но еще раньше слышишь, как фазаны всполошились в лесу: клохчут, кричат… Они всегда чуют первыми. Потом тревога передается другим пичугам: волнуются, щебечут. За ними издалека вступают пушки. Сначала глухо: «пад-пад», — а потом, как хриплый лай простуженного пса. Подхватывают другие, все ближе, ближе: летят! Иногда различаешь, как жужжат моторы. За фермой — во-он там — большое орудие. Ждешь его. Грохнет — толчок в грудь. Почти ничего не видно: слепят прожекторы. В небе короткие вспышки. И осветительные снаряды. А пушки, пушки надрываются… Безумие. Но какая мощь! Захватывает поневоле. Либо не помнишь себя от страха, либо от возбуждения. Спать я не могу. Брожу по комнате — так и тянет из дому. Два раза я сбежала — в ночь, в этот смятенный мир, в лунный свет. Уходила далеко-далеко. Однажды к нам во фруктовый сад угодила шрапнель, забарабанила, как ливень, по крыше. Содрала кору с яблоневых деревьев, наломала веток, сучьев и убила ежика. Наутро я нашла его, бедняжечку: чуть не надвое перерезан. Шальная смерть… Смерть, опасность — это мне еще ничего. Но смятение в мире — вот что невыносимо! Даже днем иной раз: орудий почти не слышно, а все равно чувствуешь — вон они там, притаились… Наша прислуга, старушка, считает, что наступил конец света.
— Может статься, что и так… Для нас, — сказал я.
Она ничего не ответила.
Я смотрел ей в лицо, а воображение… Мне уж было его не унять. Я заговорил, просто и прямо, как редко говорили в наш несмелый и путаный век. Сердце у меня стучало отчаянно.
— Я много лет мечтал, — начал я, — что когда-нибудь полюблю девушку, что в ней будет весь цвет и вся сладость жизни. Я сберег себя ради нее. У меня есть знакомые девушки, но это не любовь. А теперь я уезжаю. Туда. Еще день-два — и я буду на фронте. Как знать, что меня там ждет. И вот когда, кажется, больше уж нет надежды, я встречаю человека… Не думайте только, что я сошел с ума — пожалуйста. И не думайте, что я вру. Я вас люблю. Правда. Вы такая красивая! Голос, глаза — все… На вас молиться хочется…
Какие-то мгновения я больше не в силах был выговорить ни слова. Я перекатился по дерну и заглянул ей в лицо.
— Не сердитесь, — взмолился я. — Глупый, зеленый томми нежданно-негаданно влюбился, влюбился без памяти!
Ее серьезное личико было обращено ко мне. Ни страха, ни замешательства не прочел я в ее взгляде. Быть может, и у нее сердце билось чаще, чем я думал, но в голосе прозвучал холодок:
— Зачем вы так говорите? Вы ведь меня только увидели… Как же вы можете любить? Так не бывает.
— Я вас достаточно долго вижу…
Я не мог продолжать. Наши взгляды встретились, и она опустила глаза. Алая краска залила ей лицо. Она прикусила губу.
— Вы просто влюблены в любовь, — тихо сказала она.
— И все-таки я влюблен!
Она сорвала пучок мелких цветочков и рассеянно повертела его в руке.
— Сегодня у вас последний дань?
У меня опять застучало сердце.
— Такой, как сегодня, может быть, да. Кто знает… Во всяком случае, такой день у меня надолго последний. Позвольте мне любить вас сегодня — чем вы рискуете? Почему вам не пожалеть меня? Не прогоняйте — и только. Мне ведь не так уж много нужно… Отчего бы нам не пойти погулять? Просто побродить вместе? Отчего не провести этот день вдвоем? Можно бы зайти куда-нибудь перекусить…
Она смотрела на меня все так же внимательно и серьезно.
— Почему бы и нет, — будто про себя сказала ода. — Почему…
— Что тут дурного?
— Что дурного, — повторила она, не сводя с меня глаз.
Будь я старше и опытней, я догадался бы по ее потемневшему взгляду, по жаркому румянцу, что и она сегодня влюблена в любовь, что наша встреча взволновала ее не меньше меня. Вдруг она улыбнулась, и я на миг увидел, что с нею происходит то же, что и со мной. Всю ее скованность как рукой сняло.
— Иду! — решительно объявила она, легким, ловким движением поднимаясь с земли. — Но, — когда я, вскочив, нетерпеливо шагнул к ней, — вам, знаете, придется вести себя как следует. Пройдемся, поболтаем — и все… Почему бы и нет? Только будем держаться подальше от деревни…
Вы услышали бы самую удивительную повесть на свете, если б я начал рассказывать сейчас, как провели этот день безусый солдат и молоденькая девушка, такие чужие — мы даже не успели сказать друг другу, как нас зовут, — и уже такие близкие. Денек был прелестный, теплый и ласковый. Мы брели к западу, пока не вышли на гребень, круто спадавший к серебристому каналу, обсаженному деревьями, и, повернув вдоль склона, добрались, наконец до деревушки с гостеприимной харчевней. Здесь мы раздобыли печенье, сыр, яблоки и позавтракали. На первых порах нам было чуточку неловко после наших скоропалительных признаний. Хетти рассказывала про свой дом, свою работу. Лишь после того, как мы позавтракали вместе, нам стало легко и просто друг с другом. И только когда на западе уже заходило солнце, когда наш день клонился к золотому закату и мы сидели в лесу на поваленном дереве, только тогда мы вдруг порывисто обнялись и я узнал от нее, каким сладостным и упоительным чудом может быть поцелуй любви.
Сарнак помолчал.
— Это случилось две тысячи лет назад, а кажется, будто с тех пор прошло лет шесть, не больше. Я снова там, в лесу, вокруг сомкнулись длинные, теплые вечерние тени; в моих объятиях тело Хетти, ее губы прижались к моим, и все мои мечты и надежды сбываются наяву. До сих пор в этой истории я еще мог хоть как-то отрешиться от себя, показывая вам диковинный мир издали, словно в телескоп. Быть может, я рассказывал вам так подробно про Фанни, про Матильду Гуд, потому что невольно оттягивал тот момент, когда придется заговорить о Хетти. Все связанное с нею так свежо в памяти. Я говорю «Хетти» — и оживает она вот здесь, рядом; непостижимо возникает между мною и Санрей, такой похожей и так удивительно непохожей на нее. Я вновь люблю ее и вновь ненавижу, как будто я и впрямь тот самый Смит, помощник редактора, что строчил всякий вздор в дебрях мертвого старого Лондона, в давным-давно забытом Сандерстоун-Хаусе…
— Да, сейчас я уже не могу, как раньше, бесстрастно описывать вам любопытные факты и сценки, — сказал Сарнак. — Теперь это для меня уже не прошлое. Это живые, мучительные воспоминания, они бередят душу и причиняют боль. Я любил Хетти, в ней для меня было все счастье любви. Я женился на ней, я с ней развелся, горько раскаялся в этом — и был убит из-за нее.
И кажется, будто я был убит только вчера.
Обвенчались мы с нею в Англии, прежде чем меня после ранения снова признали годным к боевой службе. Я был ранен в руку… — Оборвав фразу, Сарнак пощупал свою руку. Санрей тревожно взглянула на него и легко пробежалась пальцами от его плеча до локтя, чтобы убедиться, все ли цело. Ее озабоченное лицо просияло таким явным облегчением, что все невольно прыснули, а управляющий пришел в полное умиление.
— И все-таки я был ранен. «Сидячий» раненый на санитарном судне… Я мог бы рассказать много интересного о санитарках, о нашем госпитале, о том, какая началась паника, когда мы едва не нарвались на вражескую подводную лодку… Я женился на Хетти прежде, чем вернуться на фронт, потому что теперь мы с нею стали по-настоящему близки и у нее мог родиться ребенок. Были и другие соображения: меня могли убить, и тогда моей жене полагалось денежное пособие. В те времена, когда для молодого парня каждый день мог оказаться последним, любовное поветрие охватило весь мир, и таких браков-скороспелок было великое множество.
Надеждам Хетти так и не суждено было осуществиться: она все-таки не попала во Францию. Большую часть времени она провела в Лондоне за рулем автомобиля: ее использовали как шофера при министерстве снабжения. Два дня — вот и весь наш медовый месяц. Два дня мы не могли оторваться друг от друга в деревушке Пейтон-Линкс близ Чессинг Хенгера, на ферме ее матери. (Я, кажется, не говорил, что миссис Маркус была вдовою фермера, а Хетти — единственной дочерью.) Хетти была девушка даровитая, начитанная. Она преподавала в начальных классах, проявляя в своем деле удивительную для сельской учительницы выдумку и инициативу. Она и словом не обмолвилась обо мне своей матери. Та даже не подозревала о моем существовании, пока Хетти не сообщила ей в письме, что собирается выйти замуж.
Когда миссис Маркус привезла нас со станции на ферму, я помог ей распрячь пони, и старушка, до сих пор сохранявшая непроницаемую мину, немного смягчилась.
— Ну что ж. Бывает хуже. Вид подходящий, да и плечи ничего, даром что городской. Ладно, поцелуй меня, сынок, хотя, конечно, не ахти какая радость сменить «Маркус» на «Смит». Да и потом, не представляю себе, как можно рассчитывать прокормить себя и жену с такой несерьезной профессией? Книжки издавать… Я-то сперва надеялась, что ты ресторатор[23]. Да нет, говорит, в издательстве работает. Ну, а подходишь ли ты для Хетти по годам — это покажет время…
Да, время показало — и очень скоро, — что я совсем еще не подхожу для Хетти, хотя я лез из кожи вон, доказывая себе, что дело не в этом.
По сравнению с предками люди нашего века чрезвычайно бесхитростны и непосредственны. В старом мире нас сочли бы до неприличия искренними и простодушными. Они не только кутали и прикрывали нелепыми уборами и одеждами свои тела — они еще скрывали и уродовали свои души. И если нынче у всех одинаковые, простые и чистые понятия о половом воздержании и половой свободе, то в прежние времена их существовало множество — самых различных, запутанных, невысказанных, полузатаенных. Мало сказать, затаенных — даже не осознанных до конца. Зрелые, продуманные взгляды подменялись предрассудками, не имеющими ничего общего с уважением к свободе другого человека или стремлением обуздать самые дикие проявления ревности. Представления Хетти о любви и браке, возникшие на скудной почве мещанской морали, сложились под влиянием романов и стихов, которые она поглощала с жадностью. Затем Лондон, вольные нравы военного времени, атмосфера распущенности… Хетти была темпераментной, или, как у нас говорилось, «артистической», натурой. Я же, несмотря на свою любовь к Фанни и веру в нее, почти бессознательно перенял строгие принципы своей матушки. Я, не особенно раздумывая, усвоил тот взгляд, что поклонение женщине уместно лишь пока не завоевана ее любовь; затем мужчина становится повелителем; что безусловная покорность жены призвана облегчить мужу бремя верности, возложенное, разумеется, на обоих. Что же касается женщины, ей при любых обстоятельствах надлежит сохранять монашескую неприступность, окружающую ее незримой и непроницаемой стеной. Более того, предполагается, что до встречи с господином и владыкой, уготованным ей судьбою, ей вообще никогда не приходит в голову мысль о любви. Вы скажете, смешно, невероятно? Но вот Санрей читала старые романы и может подтвердить, что моральные установки были именно таковы.
Санрей кивнула.
— Общий дух схвачен верно.
— То-то и оно. В действительности же Хетти была не только на полгода старше меня, но и в тысячу раз опытней в науке любви. Она была моей наставницей. Покуда я набирался книжной премудрости об атомах, научных исследованиях, о Дарвине и социализме, Хетти по капелькам всасывала мед чувственной страсти из сентиментальных романов, стихов Шекспира, произведений старинных драматургов. И, как я теперь понимаю, не только из книг… Я был пленен и укрощен ею, как дикое животное, она овладела моими чувствами и моим воображением. Наш медовый месяц был сказочным блаженством. Она упивалась мной, и я был пьян ею. А потом мы расстались, тоже как в сказке, и я уехал воевать последние пять месяцев, увозя на губах соленый вкус ее слез.
Я и сейчас вижу ее такой, как в тот день, когда она провожала меня на станции Чессинг Хенгер: тоненькая, похожая на подростка фигурка в бриджах хаки и шоферской куртке машет рукою вслед отходящему поезду…
Она писала прелестные и сумасбродные письма, после которых меня еще мучительнее тянуло к ней. А как раз в те дни, когда мы брали оплот германской обороны, линию Гинденбурга, пришло известие о том, что у нас будет ребенок. Она мне ничего не сообщала до сих пор, потому что была не совсем уверена. Сейчас она уверена. Наверное, я разлюблю ее теперь, когда она уже не будет больше стройной и изящной. Разлюблю? Я готов был лопнуть от гордости!
Я написал ей, что мою должность в Сандерстоун-Хаусе оставили за мной, что мы непременно найдем себе дом, «миленький домик» где-нибудь в пригороде, и я буду беречь и лелеять ее. В ответ пришло письмо — нежное и необычное. Она писала, что я чересчур добр к ней, больше, чем она заслуживает; она тысячу раз в самых страстных выражениях повторяла, что любит меня, что никого не любила и не сможет полюбить, кроме меня, что ей жизнь не мила в разлуке со мной и я должен сделать все, все на свете, чтобы добиться увольнения из армии, вернуться и быть с ней вместе. И никогда, никогда больше не расставаться с нею. Она еще никогда не тосковала по моим объятиям так, как сейчас. Я читал эти признания и ничего не видел между строк. Казалось — так, очередная прихоть, настроение…
Настойчиво требовал моего возвращения и Сандерстоун-Хаус; война значительно способствовала росту влияния и могущества издателей, владельцев газет и журналов. Итак, месяца через три после перемирия я был демобилизован и вернулся к Хетти — совсем новой Хетти, удивительно мягкой, ласковой, покорной, еще более чудесной, чем та, которую я знал раньше. Видно было, что она влюблена в меня сильнее прежнего. Мы сняли меблированную квартирку в районе Ричмонд-парка, недалеко от Темзы, и ринулись на поиски веселого, чистенького домика, в котором предстояло появиться на свет нашему ребенку. Напрасно: после войны найти веселый, чистенький домик было непосильной задачей.
Но вот мало-помалу мрачная тень легла на наше вновь обретенное счастье. Прошли урочные дни, а у Хетти все не было ребенка. Его все не было, хотя уже почти два месяца, как миновал крайний срок, когда это еще мог оказаться мой ребенок…
Наш мир с раннего детства прививает людям терпимость и чуткость к другим, внутреннюю дисциплину, умение не идти на поводу собственных прихотей и капризов. Нам с первых дней дают ясное представление о том, что человек по своей природе сложен и противоречив. Вам трудно понять, до чего груб и непрост был старый мир. У вас, как говорилось в старину, «слишком тонкое воспитание». Как вам охватить воображением тот вихрь соблазнов, искушений, легкомыслия, который закружил и привел к измене Хетти, когда в ней проснулась женщина? Как вам разобраться в хитросплетении страха, отчаяния и нечестности, помешавших ей открыто признаться мне во всем, когда я вернулся? Она молчала. Но если б она и не заставила меня подозревать, догадываться, обвинять, а сразу призналась в своей презренной и отвратительной слабости, не думаю, чтобы и тогда она нашла во мне хоть чуточку больше сострадания.
Теперь-то я вижу, что с первого же дня, как я приехал, Хетти все время порывалась поведать мне о своей беде, все время искала случая, но тщетно. Впрочем, неясные намеки, которые проскальзывали в ее речах и поведении, точно семена, западали в мой мозг и пускали там корни. Хетти встретила меня такой бурной, такой горячей радостью; та первая неделя, что мы провели вместе, была самым счастливым временем в моей прежней жизни! Однажды к нам в гости пришла Фанни, потом мы все поехали к ней обедать. Что-то случилось с моей сестрой, не знаю, только она была тоже счастлива. Хетти понравилась ей. После обеда, целуя меня на прощание, Фанни задержала меня на минутку и шепнула:
— Она душенька! Я думала, что буду ревновать тебя к жене, Гарри, а сама в нее влюбилась.
Мы не стали брать такси, а пошли домой пешком, потому что Хетти было полезно ходить. Да, то была очень счастливая неделя. Неделя — десять дней — почти целых две недели безоблачного счастья!.. А потом постепенно стали сгущаться тучи подозрений.
И вот, наконец, я решился поговорить с Хетти начистоту. Произошло это ночью, когда мы уж были в постели. Я проснулся и долго лежал без сна, не двигаясь, с широко открытыми глазами, вглядываясь в нависшую над нами беду. Потом я повернулся, сел на кровати и сказал:
— Хетти! Это не мой ребенок!
Она отозвалась тотчас же. Ясно, что она тоже не спала. Она ответила глухо — наверное, уткнулась лицом в подушку:
— Да.
— Что ты сказала? Да?!
Она пошевелилась, и голос ее зазвучал отчетливей.
— Я сказала: да. Ох, Гарри, милый, лучше бы мне умереть! Господи, хоть бы умереть!
Я окаменел. Она тоже больше не проронила ни звука. Мы затаились в молчании, во тьме, в неподвижности, как два испуганных зверька в дремучем лесу.
Но вот она снова шевельнулась. Ее рука медленно потянулась ко мне, ища моей, — и я очнулся. Я отпрянул. На какую-то долю секунды я еще застыл в нерешительности — простить или… И затем, не раздумывая более, безраздельно отдался гневу.
— Посмей только коснуться , ты!.. — гаркнул я и, соскочив с кровати, зашагал из угла в угол. — Я так и знал! — кричал я. — Знал! Чувствовал! И я еще тебя любил… Так обмануть! Ах ты, бессовестная тварь! Подлая лгунья!
Я, кажется, уже рассказывал вам вначале, как вели себя члены нашего семейства, когда сбежала из дому Фанни. Как все мы добросовестно и шумно возмущались, будто ограждая себя защитной броней дутой добродетели от непривычной и тревожной правды. И вот сейчас, в эти трагические минуты, когда все рушилось между мною и Хетти, я вытворял то же самое, что проделывали тогда в подвальной кухоньке Черри-гарденс мои отец и мать. Я бушевал. Я метался по комнате, осыпая Хетти оскорблениями. Я был сознательно глух и слеп к тому, что она убитое, утопающее в слезах существо, что она, конечно, любит меня, что меня самого ранит ее горе. Оскорбленная гордость повелевала мне исполнить мой суровый долг!
Я зажег газовую лампу — не помню уж, в какой момент, — и дальнейшие события разыгрывались при этом жиденьком освещении викторианской эпохи. Я начал одеваться, ибо разве мог я отныне лечь в постель рядом с Хетти? Никогда! Одеться, высказать ей все — и прочь из этого дома. У меня, понимаете ли, были сразу две заботы: во-первых, клеймить ее презрением и громогласно негодовать; ну, а кроме того, приходилось разыскивать различные принадлежности своего туалета, натягивать через голову рубаху, шнуровать ботинки. Так что в буре моего праведного гнева иной раз наступало затишье, и тогда Хетти тоже удавалось вставить словечко, а я был вынужден слушать.
— Все это случилось в один вечер, — говорила она. — Разве я тебе заранее собиралась изменить? Не думай, даже не помышляла! Их отправляли на фронт, и это у него был последний день. Он был такой несчастный… Я оттого только и пошла с ним, что вспомнила тебя. Просто из сострадания. Две наших девочки собирались пойти пообедать со своими знакомыми и упросили меня. Так я с ним встретилась. Все трое — офицеры, друзья со школьной скамьи. Лондонцы. Три парня перед фронтом — совсем как ты тогда. Казалось, просто свинство испортить им компанию…
Я в ту минуту мучился с воротничком и запонкой, но все же не упустил случая облить ее презрением:
— Ну, как же! Ясно! В подобных обстоятельствах элементарная вежливость диктует… сделать так, как ты! О господи!
— Послушай же, как все случилось, Гарри. Погоди на меня кричать хоть минутку. После он попросил, чтоб мы зашли к нему. Сказал, что остальные тоже сейчас подойдут. На вид такой безобидный…
— Очень!
— Как раз такой, каких всегда убивают. Так жалко его было. Волосы, как у тебя. Еще светлей. Вообще в тот вечер я все видела по-другому… А потом он меня схватил, стал целовать. Я отбивалась, но не было сил справиться. Я как-то не отдавала себе отчета, что происходит…
— Вот именно! Тут я вполне готов поверить!
— В тебе нет жалости, Гарри. Может быть, это и справедливо: наверное, следовало предвидеть, чем я рискую. Но ведь не все такие сильные, как ты. Других людей подхватывает и несет. Другие иной раз делают так, что сами потом не рады. Я поступила, как умела. Когда дошло до сознания, что случилось, я как будто проснулась вдруг. Он уговаривал, чтоб я осталась с ним. Я вырвалась и убежала. С тех пор я его не видела ни разу. Он мне писал, но я не отвечала.
— Он знал, что ты жена солдата?
— Да, знал. Он негодяй. Он все задумал, еще когда мы обедали. Умолял, божился — и все лгал. Только чтоб я его поцеловала, только один поцелуй. Из милости. С этого поцелуя все и началось. Вино еще пила за обедом, а я не привыкла к вину… Гарри! Ах, милый, если б умереть! Но я ведь и до тебя целовалась и дурачилась с мальчишками. Думала, ах, ерунда! Опомнилась — слишком поздно.