Леди! Содержанка — вот она кто. Да, Матильда, говорю и буду говорить: содержанка, нет ей другого имени. То-то будет чем похвастаться перед мистером Петтигрю! Разрешите представить: моя сестра, содержанка. Его отсюда моментом сдунет. Шарахнется, как от чумы. Разве Пру когда-нибудь сможет показаться в клубе после того, как такое выплывет наружу! А Эрни? Что он ответит приятелям в гараже, когда ему глаза будут колоть, что у него сестра — содержанка?
— Насчет этого не беспокойся, мать, — ласково, но твердо сказал Эрнст. — Не было такого случая, чтобы хоть одна душа в гараже мне чем-то вздумала колоть глаза — не было и не будет. Не волнуйся. Разве что кто-нибудь вздумает подавиться собственными зубами…
— Ну ладно, а Гарри? Вот он ходит на курсы — а что, если там пронюхают? Сестра — содержанка! Чего доброго, и к занятиям больше не допустят после такого позора.
— Ничего, они бы у меня быстро… — начал я по примеру брата, однако Матильда жестом прервала меня. Рука ее описала круг в воздухе и тем же движением остановила мать — впрочем, та уж почти успела высказать, что было у нее на душе.
— Понятно, Марта, какие у тебя чувства к Фанни, — сказала Матильда. — Надо думать, это естественно. Конечно, ее письмо… — Матильда взяла письмо со стола и, поджав свои толстые губы, медленно закачала из стороны в сторону грузной головой. — Ни в жизнь не поверю, что девушка, которая написала вот это, — бездушная девка. Ты ожесточилась против нее. Марта. Ты озлобилась.
— В конце концов… — начал я, но рука Матильды и на этот раз остановила меня.
— Озлобилась! — вскричала мать. — Знаю ее, вот и все. Умеет напустить на себя невинный вид, будто ничегошеньки не случилось, да еще так норовит вывернуть, что ты же окажешься виновата…
Матильда перестала качать головой и закивала ею.
— Понятно. Очень понятно. А только с какой стати ей было писать это письмо, если бы она не была привязана ко всем вам по-настоящему? С чего бы ей себя утруждать? Корысти-то ей от вас никакой! Доброта в этом письме видна, Марта, и кое-что побольше, чем доброта. Неужели ты все это оттолкнешь? И Фанни и ее помощь? Пусть она и не валяется в ногах и не вымаливает прощения, как полагалось бы! Неужели ты даже не ответишь на письмо?
— Затевать переписку? Ну нет! Покуда она остается содержанкой, она мне не дочь. Я ее знать не желаю. А что до помощи — ха! Помощь! Как бы не так! Одна болтовня. Если бы хотела помочь, могла выйти за мистера Кросби. Честный, порядочный был мужчина, такого всякой лестно заполучить…
— Что же, тут ясно! — подвела итог Матильда Гуд. Она резким движением перекинула свою неуклюжую голову в сторону Эрнста. — Ну, а ты как, Эрни? Тоже за то, чтобы отвернуться от Фанни? И пусть ватрушки, как пословица говорится, канут в это, как его… в лето и забудутся на веки веков?
Эрнст уселся поудобнее и засунул руку в карман. Минуту-другую он что-то обдумывал.
— Затруднительная штука, — произнес он наконец.
Матильда не выручила его ни единым словом.
— Тут надо считаться с молодой особой, которая у меня на примете, — выпалил Эрнст и густо побагровел.
Мать живо повернула голову и посмотрела на него. Эрнст с каменным выражением лица глядел в другую сторону.
— Оо! — протянула Матильда. — Это что-то новенькое. И кто же она такая, Эрни, твоя молодая особа?
— Я не рассчитывал здесь о ней заводить разговор. Так что как ее зовут, пока неважно. У нее свой магазинчик дамских шляп. Это одно уже что-нибудь да значит. И другой такой разумной, милой девушки не сыщешь на всем свете. Мы познакомились на танцах. Ничего еще окончательно не решено, но мы уже как бы помолвлены. Гостинцы приношу. Подарил кольцо, и все такое. Но про Фанни не рассказывал, само собою. Вообще, пока в семейные дела особенно не вводил. Знает, что мы имели свое торговое заведение, что потом разорились и что отец погиб от несчастного случая — и вроде все. Но Фанни… Про Фанни будет объяснить затруднительно. Не то, чтоб я желал с ней слишком круто обойтись…
— Тоже ясно. — Матильда с молчаливым вопросом взглянула на Пру и прочла ответ на ее лице. Тогда она снова взяла письмо со стола и очень внятно произнесла: — Сто два, Брантисмор-гарденс, Эрлс Корт. — Она выговаривала эти слова с расстановкой, будто вбивая их в свою память. — Верхняя квартира, говоришь, да, Эрни?
Она повернулась ко мне.
— Теперь ты. Ты что на все это скажешь, Гарри?
— Я хочу сам повидаться с Фанни. Не верю…
— Гарри, — вскинулась мать. — Слушай! Раз и навсегда! Запрещаю. Близко к ней не позволю подойти. Я не дам тебя развращать!
— Зря, Марта, — сказала Матильда. — Бесполезное дело. Он все равно пойдет! Любой мальчишка пошел бы после такого письма, если у него есть сердце и хоть капля мужества. Сто два, Брантисмор-гарденс, Эрлс Корт, — отчеканила она. — Совсем недалеко от нас.
— Подходить к ней запрещаю, Гарри, — повторила мать. И вдруг, слишком поздно уразумев до конца, чем угрожает письмо Фанни, схватила его со стола. — Я не допущу, чтобы ей ответили на это письмо. Я сожгу его, как оно и заслуживает. И забуду о нем. Выброшу из головы. Вот!
Мать вскочила из-за стола и, издав горлом странный звук, похожий на глухое рыданье, швырнула письмо в камин, схватила кочергу и задвинула его в самый жар, чтобы оно поскорей сгорело. В молчании следили мы, как письмо свернулось, почернело и вспыхнуло ярким пламенем. Мгновение — и перед нами, потрескивая, корчился в агонии лишь черный обугленный остов. Мать возвратилась на свое место, с минуту сидела неподвижно, затем, путаясь непослушными пальцами в складках юбки, достала из кармана жалкий, грязный, старенький носовой платок и заплакала — сначала тихонько, потом вое безутешнее и горше. Пораженные этой вспышкой, мы сидели, не шелохнувшись.
— Раз мать запрещает, Гарри, значит, тебе к Фанни ходить нельзя, — проговорил наконец Эрнст ласково, но твердо.
Матильда окинула меня суровым, вопрошающим взглядом.
— Нет, пойду! — Я в ужасе почувствовал, что из моих глаз вот-вот брызнут эти проклятые слезы!
— Гарри! — захлебываясь от рыданий, всхлипывала мать. — Ты… ты разбиваешь мне сердце! Сперва Фанни! Теперь ты…
— Вот видишь! — сказал Эрнст.
Бурные рыдания чуть утихли: мать ждала, что я отвечу. Моя глупая ребяческая физиономия стала уже, должно быть, совсем пунцовой, голос не слушался, слова застревали в горле, но я ответил как надо:
— Я пойду к Фанни. Я спрошу ее напрямик, — правда, что она живет нехорошей жизнью, или нет.
— А если да? — сказала Матильда.
— Уговорю бросить. Все силы положу, чтобы ее спасти. Да-да! Пусть даже мне придется найти такую работу, чтобы и ее прокормить… Она моя сестра… — У меня вырвалось рыдание. — Я так не могу, мама! Я должен ее увидеть!
Я с трудом овладел собой.
— Та-ак! — Матильда оглядела меня, пожалуй, скорее с иронией, чем с восхищением, которого я заслуживал. Потом она повернулась к матери. — Справедливей не скажешь. Марта. Я думаю, после этого тебе надо разрешить ему повидаться с Фанни. Слышала: Гарри сделает все, чтобы ее спасти. Как знать? Может быть, он и вправду заставит ее одуматься?
— Не вышло бы наоборот, — проворчала мать, утирая глаза: недолгая буря слез улеглась окончательно.
— По-моему, все же неправильно, чтоб Гарри к ней ходил, — не сдавался Эрнст.
— Во всяком случае, если и передумаешь, Гарри, смотри, чтобы не оттого, что адрес забыл, — усмехнулась Матильда. — Иначе крышка тебе. Если и отступишься от сестры, так по доброй воле, не по забывчивости. Брантисмор-гарденс, Эрлс Корт, дом сто два. Ты лучше запиши.
— Брантисмор-гарденс. Сто два.
Я решительно шагнул к угловому столику, на котором были сложены мои книги, и твердой рукой вывел адрес Фанни красивым круглым почерком на форзаце смитовской «Principia Latina».
Моя первая встреча с Фанни была совсем не похожа на те трогательные сцены, которые я воображал себе заранее. Произошла она через день после того, как Эрнст сообщил нам свою ошеломляющую новость. Я отправился к ней в половине девятого вечера, дождавшись, когда закроется аптека. Дом Фанни произвел на меня весьма внушительное впечатление. По устланной ковром лестнице я поднялся к ее квартире и позвонил. Дверь отворила сама Фанни.
Нетрудно было догадаться, что улыбающаяся молодая женщина на пороге ожидала увидеть кого-то другого, а вовсе не нескладного юнца, который молча таращил на нее глаза, и что она не имеет ни малейшего представления о том, кто я такой. Сияющая радость на ее лице сменилась выражением холодной отчужденности.
— Что вам угодно? — спросила она.
Она очень изменилась. Она стала выше ростом, хоть я к этому времени вытянулся еще больше. Ее волнистые каштановые волосы были перехвачены черной бархатной лентой, сколотой сбоку пряжкой, на которой сверкали и переливались прозрачные камушки. Цвет ее лица и губ стал теплее, чем прежде. Легкое, мягкое зеленовато-синее платье с широкими рукавами открывало ее прелестную шею и белые руки. Нежная, светлая, благоухающая, изумительная, она показалась юному дикарю с лондонских улиц сказочным существом. Ее изящество наполнило меня благоговейным страхом. Я откашлялся.
— Фанни, — хрипло проговорил я. — Неужели не узнаешь?
Она сдвинула свои красивые брови, и вдруг знакомая милая улыбка осветила ее лицо.
— О-ой! Гарри! — Она втащила меня в холл, бросилась мне на шею и расцеловала меня. — Мой маленький братик! Меня перерос! Вот замечательно!
Она обошла меня, закрыла входную дверь и взглянула на меня растерянно.
— Отчего ты не написал, что придешь? Я до смерти хочу с тобой поговорить, а ко мне с минуты на минуту должен прийти один человек… Что же нам делать? Постой-ка!
Маленький белый холл, в котором мы стояли, весело пестрел изящными японскими акварелями. В стене были сделаны шкафчики для шляп и верхней одежды. Старый дубовый сундук стоял на полу. В холл выходило несколько дверей; две из них были приоткрыты. Из-за одной виднелся диван и стол, накрытый для кофе. За другой я разглядел длинное зеркало и обитое ситцем кресло. Фанни чуть замешкалась, будто выбирая, в какую нам войти, потом подтолкнула меня к первой и закрыла за собою дверь.
— Ну что бы тебе написать, что придешь! — огорчилась она. — Умираю, хочется с тобой поговорить, а тут как раз должен прийти один человек, который умирает от желания поговорить со мной. Ладно! Поболтаем, сколько успеем. Ну-ка покажись, какой ты? Да-а, сама вижу! А учишься? Мама, мама-то как? Что с Пру? И Эрнст — такой же порох, как прежде?
Я еле успевал отвечать. Я попытался описать ей Матильду Гуд; обиняками, осторожно дал ей понять, как страстно и непримиримо настроена матушка, потом стал рассказывать про свою аптеку и только собирался прихвастнуть успехами в латыни и химии, как вдруг она отстранилась от меня и замерла, прислушиваясь.
Кто-то открывал ключом входную дверь.
— Вот и второй гость пожаловал. — Фанни на миг помедлила в нерешительности, но в следующую секунда ее уже не было в комнате. Я с любопытством огляделся по сторонам и стал рассматривать кофейную машинку, которая булькала на столе… Дверь осталась чуть приоткрытой, и до меня явственно долетел звук поцелуя, а вслед за ним — мужской голос. По-моему, довольно-таки приятный голос — сердечный, живой…
— Устал я, Фанни, маленькая! Уф! До смерти устал. Новая газета — это бес какой-то. Начали все не так. Но я ее вытяну! О боги! Если б не эта тихая заводь, где я могу вкусить отдохновение, я бы уж давно слетел с катушек! В голове — ничего, одни заголовки. Возьми пальто, будь добра. Чую запах кофе!
Раздалось какое-то движение: должно быть, Фанни остановила гостя у самой двери той комнаты, в которой сидел я. Потом она торопливо что-то сказала. «…брат», — донеслось до меня.
— Ах, проклятье! — с чувством произнес голос. — Неужели еще один? Сколько у тебя братьев, Фанни? Выпроводи его. У меня всего-навсего час какой-нибудь, милая…
Тут дверь быстро притворили: должно быть, Фанни обнаружила, что она полуоткрыта, — и о чем они говорили дальше, я не слышал.
Немного погодя Фанни появилась снова, порозовевшая, с блестящими глазами — и скромница скромницей. Как видно, ее снова расцеловали.
— Гарри! — сказала она. — Ужас как жалко, но придется мне попросить, чтобы ты пришел в другой раз. Этот гость… с ним я ведь раньше условилась. Не обижаешься, Гарри? До чего мне не терпится как следует посидеть с тобой и наговориться вдоволь! Ты по воскресеньям не работаешь? Тогда, знаешь что: приходи в это воскресенье к трем, я буду одна-одинешенька, и мы с тобой устроим чай: честь честью, по всем правилам! Не обидишься, а?
Я ответил, что ничуть. В этой квартирке понятия о морали выглядели совсем по-иному, чем за ее стенами.
— Потому что тебе правда надо бы сначала написать, — продолжала Фанни. — А то свалился, как снег на голову…
Она проводила меня до двери. Холл был пуст. Даже пальто и шляпы гостя нигде не было видно.
— Поцелуй меня, Гарри.
Я с готовностью поцеловал ее.
— Честно — не сердишься?
— Ни капельки! Конечно, надо было написать. — Я пошел вниз по устланной ковром лестнице.
— Так значит, в воскресенье в три! — крикнула она мне вдогонку.
— В воскресенье, в три, — отозвался я с площадки.
Внизу был расположен общий вестибюль, откуда вела лестница во все квартиры, тут пылал камин и сидел человек, готовый по первому требованию кликнуть для вас кэб или вызвать такси. Это богатство, этот комфорт произвели на меня большое впечатление: я был очень горд, что выхожу на улицу из такого прекрасного дома… И лишь отойдя на порядочное расстояние, я начал понимать, какой неудачей обернулись все мои планы на этот вечер. Я не спросил, ведет ли она нехорошую жизнь. Я даже не подумал уговаривать ее. А сцены, заранее разыгранные мною? Сильный, простодушный и твердый младший брат избавляет легкомысленную, но прелестную сестру от чудовищного порока? Едва только отворилась дверь и я увидел Фанни, как они вылетели у меня из головы! И вот — пожалуйста: впереди еще целый вечер, а что я скажу дома? Что мечта и действительность — совсем разные вещи? Нет. Лучше вообще пока ничего не говорить, а погулять где-нибудь подольше, хорошенько разобраться, как обстоит дело с Фанни, и вернуться домой поздно, чтобы мать уже не смогла сегодня учинить мне допрос с пристрастием…
Я повернул к набережной Темзы: здесь было и пустынно, и торжественно, и каждый поворот мог порадовать внезапной красотой. Самое подходящее место, чтобы побродить и поразмыслить.
Любопытно вспомнить сейчас, как постепенно менялось мое душевное состояние в тот вечер. На первых порах я все еще витал в радужном мире, откуда только что вернулся. Фанни в довольстве и благополучии, очаровательная, приветливая, уверенная в себе… Светлая, со вкусом обставленная квартира… Дружеский и твердый голос в холле… Эти факты заявляли о себе настойчиво и упрямо, с ними нельзя было не считаться. Какое облегчение после двух лет неизвестности и зловещих догадок хоть на минутку увидеть любимую сестру торжествующей, несломленной, окруженной любовью и заботой! Как весело предвкушать долгое свидание с нею в воскресенье, обстоятельную беседу о том, что было со мной за это время и что я собираюсь делать. Очень может быть, что они и женаты, эти двое, но просто по какой-то неведомой мне причине не имеют возможности открыто объявить о своем браке. Как знать, не это ли собирается поведать мне Фанни в воскресенье — под строжайшим секретом, разумеется? И я смогу, возвратившись домой, ошеломить и пристыдить свою матушку, шепнув ей на ухо тайну Фанни… Но пока я развивал эту мысль и тешился ею, в моем сознании крепла ясная, холодная, трезвая уверенность в том, что все не так, что они вовсе не женаты, и чувство осуждения, годами взращенное в моей душе, словно мрачная тень, затмило светлый образ гнездышка сестры. С каждой минутой я был все больше недоволен ролью, которая выпала в тот вечер на мою долю. Со мною обошлись так, будто я не брат, не опора в трудную минуту, а какой-нибудь мальчишка! Меня попросту выставили за дверь! Непременно следовало сказать ей что-то — пусть в нескольких словах, утвердиться на позициях нравственного превосходства! А этот… этот Гнусный Соблазнитель, без сомнения, притаившийся в комнатке с зеркалом и ситцевым креслом?! Разве не обязан я был поговорить с ним как мужчина с мужчиной? Он уклонился от встречи — не посмел взглянуть мне в лицо! И с этой новой точки зрения я начал мысленно рисовать себе совсем иную сцену: я обличаю, я избавитель! Как полагалось бы начать разговор с Гнусным Соблазнителем? «Итак, сэр, мы с вами встретились наконец…»
Да, что-нибудь в этом роде.
Я дал волю воображению. Я фантазировал увлеченно, вдохновенно, безудержно. Вот Гнусный Соблазнитель в «безукоризненном фраке» (каковой, судя по прочитанным мною романам, являл собою неотъемлемую принадлежность матерого, закоренелого развратника) корчится под потоками моего бесхитростного красноречия. «Вы увели ее, — скажу я, — из нашего дома, небогатого, но честного и чистого. Вы разбили сердце ее отцу». Да-да! Именно этими словами! «И чем вы сделали ее? Своею куклой, своей игрушкой. Чтоб холить и ласкать, пока вы не натешитесь ею, а после — бросить!» Или, может быть, «отшвырнуть»?
Да, «отшвырнуть», пожалуй, лучше.
Я шел по набережной Темзы, размахивая руками, и бормотал вслух…
— Но ты ведь понимал кое-что? — спросила Файрфлай. — Даже тогда?
— Понимал. Но так уж мы привыкли рассуждать в те стародавние времена.
— Однако, — сказал Сарнак, — моя вторая встреча с Фанни, подобно первой, тоже была полна неожиданностей и непредвиденных переживаний. Ковер на великолепной лестнице, казалось, заглушил тяжеловесную поступь моей всесокрушающей морали, а когда открылась дверь и я снова увидел свою дорогую Фанни, приветливую, радостную, я начисто забыл все пункты строгого допроса, с которого предполагал начать нашу беседу. Фанни взъерошила мне волосы, чмокнула меня, забрала у меня шапку и пальто, объявила, что я невозможно вытянулся, померилась со мною ростом и втолкнула в свою веселенькую гостиную, где был уже накрыт чай. Чай! Я ничего подобного не видывал! Маленькие сандвичи с ветчиной, сандвичи с какой-то вкусной штукой, которые назывались «Пища богов и джентльменов», клубничное варенье, два разных торта, а на случай, если еще останется пустое местечко в животе, печенье.
— Ты умник, что пришел, Гарри. Хотя я так и чувствовала: что б ни случилось, ты придешь.
— Мы ведь с тобой всегда вроде держались друг за друга.
— Всегда, — согласилась она. — Правда, я думаю, и Эрни с матерью могли бы черкнуть мне хоть слово. Возможно, напишут еще… Электрический чайник ты видел когда-нибудь, Гарри? Ну, смотри! Штепсель вставляется вот сюда…
— Зна-аю. — Я включил чайник. — А в корпусе скрыты сопротивления. Я кое-что смыслю в электричестве. И в химии тоже. Научился на городских курсах. Всего мы проходим шесть предметов или, может, семь. А потом, на Тотхилл-стрит есть магазин, и там в витрине полно таких приборов…
— Наверное, ты в них отлично разбираешься, — сказала Фанни. — Ты уж, чего доброго, все науки превзошел!
Так мы заговорили о самом главном: какие науки я изучаю и чем мне заняться в будущем.
Ах, что это за удовольствие — беседовать с человеком, который способен по-настоящему понять твою неодолимую тягу к знаниям! Я рассказывал о себе, о своих мечтах и замыслах, а руки мои тем временем опустошали уставленный яствами стол, подобно стае прожорливой саранчи: я ведь и вправду рос как на дрожжах… Фанни поглядывала на меня с улыбкой и задавала вопросы, возвращая меня к тому, что было ей особенно интересно. А когда мы вдоволь наговорились, она показала, как обращаться с пианолой, и я поставил валик Шумана, хорошо знакомый мне по концертам мистера Плейса, и с невыразимым наслаждением проиграл его сам! Управляться с пианолой, как я убедился, было совсем не трудно; вскоре я так наловчился, что мог уже играть с выражением.
Фанни похвалила меня за сообразительность. Пока я возился с пианолой, она приняла посуду со стола, потом уселась рядом, я мы стали слушать, обмениваясь впечатлениями, и обнаружили, что научились гораздо лучше разбираться в музыке с тех пор, как расстались. Выяснилось, что мы оба поклонники Баха (оказывается, совсем неправильно называть его «Бач», а я и не знал) и Моцарта, имя которого следовало тоже произносить немножко иначе! Затем Фанни принялась расспрашивать меня, какое дело я хотел бы избрать себе в жизни.
— Незачем тебе больше торчать у этого старичка в аптеке, — объявила она.
Что, если мне поступить на работу, связанную с книгами? Устроиться продавцом в книжный магазин или помощником библиотекаря, а может быть, в типографию или издательство, выпускающее книги и журналы?
— А сам писать не думал? — спросила Фанни. — Люди иногда начинают самостоятельно…
— Пробовал как-то сочинять стихи, — признался я. — И статью раз послал в «Дейли Ньюс». О вреде спиртных напитков. Да не напечатали…
— Ну, а серьезные вещи писать никогда не хотелось?
— Что — книги? Как Арнольд Беннет[18]. Еще бы!
— Только не знал, с какой стороны подступиться, да?
— Начать трудно, понимаешь, — объяснил я, будто только в этом и была вся загвоздка.
— Да, надо аптекаря бросать, — повторила Фанни. — А если мне поговорить кое с кем из знакомых — вдруг для тебя нашлось бы место получше, а, Гарри? Пойдешь?
— Можно! — протянул я.
— Почему не «конечно»? — перебила Файрфлай.
— Что ты! У нас было принято говорить «можно»! Эдакая сдержанная небрежность… Но вы видите, как непростительно я снова отклонился от заранее выработанных позиций? Так мы с Фанни и проболтали весь вечер! Устроили себе отличный холодный ужин в ее хорошенькой столовой; Фанни научила меня готовить дивный салат: взять луковицу, нарезать тонко-тонко, добавить немножко сахару и приправить белым вином… А после — опять это чудо — пианола, ну, а потом с большой неохотой я наконец отправился восвояси. И, очутившись на улице, я, как и в первый раз, вновь испытал уже знакомое чувство, будто внезапно перенесся в другой мир, холодный, унылый, суровый мир, в котором господствуют совсем иные представления о морали… Снова мне было невмоготу идти прямо домой, где меня встретят градом бесцеремонных вопросов и омрачат и испортят мне этот вечер. И когда наконец мне все-таки пришлось вернуться, я солгал:
— У Фанни квартирка — загляденье, и счастлива она — дальше некуда. Точно не знаю, но по ее словам я так понял, что этот дядька думает скоро на ней жениться.
Под пристальным, недобрым взглядом матери у меня запылали щеки и уши.
— Она сама сказала?
— Не то, чтоб сама, но вообще-то… — сочинял я. — Скорее это я из нее вытянул.
— Так ведь уж он женат!
— Да, что-то такое есть…
— Что-то! — презрительно бросила мать. — Она украла чужого мужа. Он принадлежит другой, и навсегда. Что бы ни говорили плохого о его жене, — все едино. «Кого бог сочетал, человек да не разлучает!» Так меня учили, так я и верую. Пусть он старше ее, пусть он ее совратил, но пока они свиты одной веревочкой, что на него грех пятно кладет, то и на нее. Видел ты его?
— Его там не было.
— Совести не хватило. Хоть это можно к их чести приписать. Что ж, ты еще туда собираешься?
— Да вроде бы обещал…
— Против моей воли идешь, Гарри. Сколько раз ты будешь с ней, столько раз меня ослушаешься. Так и знай. Пусть это будет ясно, Гарри, раз и навсегда.
— Она мне сестра, — упрямо буркнул я.
— А я мать. Хотя что нынче детям мать? Так, тьфу… Женится! Как бы не так! Да с какой стати? Очень ему надо. Получше найдет! Давай-ка, Пру, выгреби вон уголек из камина и пошли спать.
— А теперь, — сказал Сарнак, — я должен рассказать вам об удивительном заведении, именуемом «Сандерстоун-Хаус», и о знаменитой фирме «Крейн и Ньюберри», ради которых по настоянию Фанни я навсегда покинул мистера Хамберга и раззолоченные бутыли с водой из-под крана. «Крейн и Ньюберри» была издательской фирмой, выпускавшей книги, газеты и журналы, а Сандерстоун-Хаус — своего рода бумажным фонтаном, извергавшим нескончаемый каскад разнообразного чтива на потребу английской публике.
Помните: я веду рассказ о мире, каким он был две тысячи лет назад. Все вы, конечно, были умные детки и прилежно читали учебники истории. Однако на расстоянии двух тысячелетий события как бы сжимаются в перспективе. Иные сдвиги осуществлялись на протяжении нескольких поколений, в густом тумане сомнений, заблуждений, вражды — нам же представляется, будто они происходили легко и просто. Мы слышали в школе, что научный подход к явлениям прежде всего утвердился в сфере конкретных вещей, лишь впоследствии распространившись на область психологии и социальных отношений. Таким образом, широкое производство стали, автомобилей, летающих аппаратов, строительство железных дорог, развитие телеграфной связи — словом, все материальные основы новой эпохи были заложены за век или полтора до того, как изменились применительно к новым потребностям социальные, политические и воспитательные методы и идеи… Бурный и непредвиденный подъем мировой торговли, рост народонаселения, конфликты, волнения, неистовый социальный гнет, революции, массовые войны — вот что понадобилось для того, чтобы перестройка социальных отношений на научной основе стала хотя бы общепризнанной необходимостью. Куда как просто выучить все это в общих чертах — значительно труднее уяснить, какой ценою достались людям эти проделанные вслепую преобразования; скольких тревог, страданий, горя стоили они бесчисленным миллионам, брошенным судьбою в клокочущий водоворот переходной эры… Когда, оглядываясь назад, я воскрешаю в памяти атмосферу той моей прежней жизни, невольно возникает картина: толпа людей, затерявшихся в тумане на улицах старого Пимлико… Никто не имел ясного представления о цели; всякий неуверенно, медленно нащупывал путь от одной едва» различимой вехи к другой. И почти каждый был неуверен и раздражен…
Для нас с вами вполне очевидно, что эпоха темных, малограмотных работников миновала еще в далеком девятнадцатом веке: их заменили машины. Новый мир, куда более изобильный, богатый, но вместе с тем и несравненно более сложный, опасный, настоятельна требовал новых людей — людей подготовленных, развитых и нравственно и духовно. Однако в те дни эту потребность сознавали еще весьма неясно. «Просвещенные» сыны обеспеченных классов лишь нехотя соглашались открыть бурно растущим массам хотя бы незначительный доступ к знаниям. Они считали, что образование следует осуществлять особыми путями, в специальных школах нового типа. Я рассказывал вам, в чем заключалось мое, с позволения сказать, «обучение»: письмо, чтение, элементарные арифметические действия, «реки Англии» и так далее. Лет в тринадцать, то есть как раз, когда только начинают пробуждаться интерес к учению и любознательность, этот процесс обычно прерывался поступлением на работу, чем в подавляющем большинстве случаев и исчерпывалось образование простых мужчин и женщин в первые десятилетия двадцатого века. Появилось великое множество людей, кое-как обученных грамоте, легковерных, невзыскательных, любопытных, — людей, которым хотелось видеть и знать, какая она, жизнь. Увы! Общество ничуть не заботилось о том, чтобы удовлетворить их смутную тягу к знаниям, с легкой душой предоставив «частным предпринимателям» использовать неясные стремления пробуждающихся масс в целях личной наживы. Итак, «начальное образование» породило нового читателя, а чтобы выкачивать из этого читателя барыши, были созданы крупные издательские фирмы.
Людей во все века занимали рассказы о жизни. Юноша требует, чтобы ему показали сцену, на которой он начинает играть свою роль, поведали в яркой и живой форме о возможностях и шансах на успех, чтобы можно было и помечтать и заранее наметить план действий. И даже человек, который уж простился с юностью, всегда стремится восполнить то, что не пришлось пережить самому, расширить свой кругозор, читая были и предания, мысленно участвуя в спорах… Едва возникла письменность, как появилась и литература — впрочем, она зародилась еще раньше: когда язык стал средством изложения связной мысли, средством повествования. И во все века литература рассказывала человеку лишь то, что он был готов и склонен воспринять, сообразуясь в выборе темы скорее с запросами и чаяниями слушателя или читателя (иными словами, того, кто платит), нежели с требованиями некредитоспособной и многоликой жизненной правды. А потому львиную долю литературного наследия каждой эпохи составляют вульгарные и легковесные поделки, способные в более поздний период заинтересовать разве что историка или психолога — и то лишь как наглядное свидетельство устремлений и духовных возможностей того или иного века. Что же касается популярной литературы времен Гарри Мортимера Смита, то столь плодовитой, цинично-фальшивой, столь праздной, дешевой и пустой стряпни еще не видывал мир!
Вы обвинили бы меня в грубой пародии, вздумай я описать вам карьеру одного из многочисленных дельцов, которые сколотили огромные состояния на поставках духовной пищи, рассчитанной на то, чтобы унять духовный голод нового многомиллионного читателя, наводнившего собою чудовищно разросшиеся города Атлантического мира. Так, по преданию, некий Ньюнесс, читая однажды вслух в семейном кругу забавную статью, присовокупил: «Ну, чем не лакомый кусочек!» Удачно найденное словцо навело Ньюнесса на мысль основать еженедельник и печатать в нем надерганные отовсюду занимательные отрывки: фрагменты из книг, выдержки из газетных статей — словом, всякую всячину. Так и возник журнал «Тит-битс» — «Лакомые кусочки», — состряпанный из ломтиков, которые были надерганы из тысяч разных источников усердными и не слишком высоко оплачиваемыми сотрудниками. Изголодавшаяся толпа, нетерпеливая и любопытная, с жадностью проглотила закуску, а Ньюнесс разбогател и получил титул баронета. Воодушевленный первым успехом, он предпринял ряд новых экспериментов. Он угостил публику ежемесячником, в котором были собраны рассказы различных авторов. На первых порах успех нового издания казался сомнительным, но затем в нем начал печататься некий доктор Конан-Дойль, снискавший славу себе и журналу рассказами о раскрытии преступлений. Всякий мыслящий, вернее, просто всякий человек в те дни с большим интересом относился к убийствам и прочим преступлениям, которые все еще совершались в изобилии.