— Дорогу, ребята!
Через минуту все было кончено.
— Мы думали, он идет по лестнице сзади нас, — рассказывали упомянутые «ребята», испуганные и отрезвевшие. — Мы слышали, как он пропел какой-то мотив, и потом ему, видно, пришла в голову эта затея. Он прямо пулей пролетел мимо нас.
— Вполне в его духе, — заметила м-сс Тэмп, выслушав без единой слезы рассказ о подробностях.
Впечатление было ужасающее. Не только м-р Блэйк, все население Скартмор-хауза было глубоко потрясено и взволновано этим печальным событием. Исчезновение этого обычно столь шумного субъекта вызвало на время во всем доме неловкое ощущение звуковой пустоты. Очень многие жильцы как-будто впервые обнаружили, что они тоже производят какие-то звуки, и словно испугались этого открытия. Они стали говорить шепотом или вполголоса, как будто гроб с телом стоял тут же в доме, а не в морге.
Уважение к покойнику не допускало никаких неуместных забав. Прекратились всякие игры, кроме шахмат, да и в те играли молча. Шах и мат объявлялся движением губ. Свет и краски тоже стали приглушенными. Вдовушка в митенках, так сказать, заместившая приятельницу леди Твидмен, отложила яркую спортивную фуфайку, которую вязала, и принялась за черный шарф, а глубокомысленный тридцатипятилетний мужчина, поселившийся в комнате м-ра Франкинсенза, открыто читал Библию. Что касается Гоупи, она с особенным тщанием убирала в зале и во время завтрака держала шторы закрытыми, несмотря на излишний расход газа. Пансион м-сс Дубер не мог бы оказать больших почестей покойному, даже если б это был король.
Разговор за обедом, если не считать обязательных восхищений погодой и некоторого оживления и радости по поводу тюльпанов в Риджент-парке и Королевской Академии, которые хороши, как никогда, несмотря на войну, вертелся почти исключительно вокруг добродетелей и личного обаяния покойного.
Добро притворное тебя переживет,
А истина уйдет с тобой в могилу.
Иной из обедающих мрачно жевал, что-то обдумывая, а потом произносил:
— Он (его теперь никогда не называли по имени), он всегда бывал особенно в ударе на рождество. Рождество словно вдохновляло его. Как Диккенса. Помните, какие веселые он устроил «изюминки в спирту»? Как он хорошо обставил игру — свет потушил, зажег спирт, и сколько пролилось на ковер. Всюду голубое пламя. А он резвился, как большой ребенок.
— Огонь мы тут же затоптали, — вставляла м-сс Дубер. — И старому ковру ничего не сделалось. А сколько было смеху!
— Будь он немного серьезней, он стал бы большим актером, большим комедийным актером.
— Он напоминал мне Бирбома Три. Такая же яркая комическая индивидуальность. Если б ему так же повезло, у него мог бы быть собственный крупный театр.
— Он был чувствителен, как ребенок. Слишком легко приходил в отчаяние. Это было его слабое место. Он не любил вылезать вперед. А в нашем мире без этого нельзя жить. Но он не хотел ни с кем тягаться. И ничего не жалел ради хорошей шутки. Можно сказать, не жалел себя.
— Да, в нем погиб большой человек. Но он как-то никогда не сетовал на свою судьбу. Он был такой жизнерадостный — до самого конца.
Обдумав свою партию, Эдвард-Альберт присоединялся к общему хору:
— Мне его страшно жаль. Он был такой ласковый, приветливый.
— Как приятно, наверно, было знакомство с ним, когда он был еще молод и полон надежд и обещаний.
Это замечание словно метило в м-сс Тэмп. Она, как обычно, давала намеренно бесцветные ответы:
— Да. Он много обещал тогда.
— Он был от природы проказник. Но никому не причинял вреда, кроме как самому себе.
— Вот и поплатился за это, — заметила м-сс Тэмп и больше не произнесла ни слова.
Хоровое пение возобновилось. Эдвард-Альберт повторял свою партию.
Единственным, кто как будто не участвовал в этой общей церемонии возложения венков, была м-сс Тэмп. Сперва это объясняли глубокой скорбью: она не в состоянии говорить о нем. Потом стали шептаться, что она хочет его кремировать, а не похоронить прилично в просторной могиле и что она уедет из Лондона.
Для Эдварда-Альберта мысль о кремации была чем-то новым. Она вызывала в его воображении страшные образы.
— А нехорошо это — быть кремированным, — заметил он. — Что ж от тебя останется ко дню воскресения из мертвых? Кувшин с пеплом — и все.
— Это нарушит всю вашу литературную работу, — сказал старый м-р Блэйк вдове, увидев однажды, что она сидит задумавшись, в одиночестве.
Она пристально посмотрела на него. Потом ответила совершенно спокойно, но с таким видом, будто освобождалась от чего-то давно ее тяготившего:
— Теперь я могу сказать вам, что вовсе не занимаюсь литературной работой. Это он выдумал. Он, видите ли, был честолюбив. И стыдился, что у него жена — простая портниха и трудится до изнеможения в мастерской, полной всякими вертихвостками. Вот кто я. Он был щепетилен — в этом пункте. Теперь это уже прошлое, и ему не может быть обидно.
— Я думал… — начал было м-р Блэйк.
— Ну, вы, наверно, догадывались. А теперь я могу поехать в Торкэй и открыть какое-нибудь небольшое скромное предприятие. Меня всегда тянуло в Торкэй.
— Почему же вы не сделали этого раньше?
— Потому что это недостаточно выгодно, и потом он непременно стал бы лезть на женский пляж в пьяном виде, и были бы неприятности, и, кроме того, знаете, ему бы захотелось иметь сезонный билет, чтобы ездить в Лондон.
Она умолкла на мгновение, потом пожала плечами:
— Незачем говорить теперь об этом.
М-р Блэйк долго думал о том, что она ему сообщила, и через некоторое время сказал Эдварду-Альберту, поскольку в тот момент не было никого другого, с кем ему можно было бы поделиться своими соображениями:
— Эта миссис Тэмп — довольно черствая женщина. Довольно черствая. Видимо, он стал неудачником из-за того, что она расхолаживала его. Если б она больше верила в него и показывала ему, что верит…
— Мне кажется, она не должна кремировать его, — ответил Эдвард-Альберт. — Я обязательно скажу это…
Чем больше м-р Блэйк раздумывал о своем отношении к Харольду Тэмпу, тем больше оно из довольно откровенного недружелюбия превращалось в глубокое понимание и симпатию. Как добры мы бываем к мертвым! Как легко и незаметно становятся они нашими союзниками! Мы можем приписывать им лестные для нас отзывы, которых они никогда не произносили. Старый м-р Блэйк хорошо знал, что значит пережить крушение своих жизненных планов и оказаться устраненным от дел людьми недостойными. Вот и Харольд Тэмп при благоприятных обстоятельствах и соответствующей поддержке мог бы стать действительно великим человеком. Но эта черствая женщина сыграла в его жизни роковую роль.
К этому заключению, которое он впервые сообщил Эдварду-Альберту, а потом высказал и другим подходящим слушателям, его привело, разумеется, и свойственное старым холостякам женоненавистничество.
До самого своего отъезда м-сс Тэмп была окружена глухим недоброжелательством. Было ясно, что она оказалась не на высоте в смысле своих супружеских обязанностей и, быть может, даже сознательно тянула вниз замечательного человека, которого никогда как следует не понимала.
Известная, выражаясь мягко, бесчувственность, которая была ей свойственна, позволила ей оставить без внимания две-три попытки довести эту мысль до ее сведения.
После кремации Гоупи позволила всем в доме вздохнуть свободнее. Харольд Тэмп почти сразу стал исчерпанной темой. М-р Блэйк еще проявлял легкий оттенок неодобрения по адресу м-сс Тэмп до ее отъезда, за которым вскоре последовал и его собственный. После этого никто уже больше не говорил о Тэмпах, и постепенно пансион м-сс Дубер наполнился новым поколением жильцов, которые ничего не знали о Харольде. Послышались новые шутки, которые утвердились в доме и вошли в обиход. Новые голоса замычали в ванной.
Так вслед за м-ром Франкинсензом и прочими из поля зрения Эдварда-Альберта исчезли также супруги Тэмп и м-р Блэйк и на место их явились другие, с которыми он уже мог держаться солидней.
6. Мистер Чэмбл Пьютер
М-р Чэмбл Пьютер, тот тридцатипятилетний господин, который занял комнату м-ра Франкинсенза, был усердным книгочеем. Он любил старые, солидные, добротные книги и говорил, что, услышав о новой книге, он всякий раз принимается за чтение какой-нибудь старой. Чтение и беседа о прочитанном были для него особой формой самоутверждения. Внешний мир мог жить своей жизнью — жизнь эта неизменно оказывалась ничтожной. И если Эдвард-Альберт мечтал потрясти весь пансион отбытием на таинственный званый вечер в «безупречно сшитом фраке», то м-р Чэмбл Пьютер достигал этого желанного эффекта демонстрированием «основательно зачитанного» Горация.
Расцвет Блумсбери[10] еще не наступал, и м-ру Пьютеру еще только предстояло столкнуться с нахальным фактом существования движения, традиционного и модернистического в одно и то же время. Поэтому все его слова и поступки, связанные с м-ром Т.-С.Элиотом и м-ром Олдосом Хаксли, к сожалению, выпадают из нашего повествования.
На Эдварда-Альберта эта страсть к книгам произвела именно то впечатление, на которое она была рассчитана, и наградой ему была готовность м-ра Чэмбла Пьютера беседовать с ним. М-ру Чэмблу Пьютеру было необходимо с кем-нибудь беседовать: он не мог говорить пространно и запальчиво, потому что это было бы вульгарно, а в лице Эдварда-Альберта он имел чрезвычайно покорного собеседника. Эдвард-Альберт не всегда улавливал смысл того, что говорит м-р Чэмбл Пьютер, но, поскольку беседа велась вполголоса, достаточно было сидеть и кивать, делая вид, будто понимаешь.
— Боюсь, — говорил м-р Чэмбл Пьютер, произнеся какое-нибудь особенно невразумительное изречение, — что я грешу избытком юмора. Но как бы мог я без него обойтись в этом нелепом мире?
Иногда Эдварду-Альберту казалось, что этот юмор сродни получившей всемирное распространение удобной скептической формуле «так ли это?», но, не будучи твердо в этом уверен, он все же не решался употреблять названную формулу в разговоре с м-ром Чэмблом Пьютером.
Излюбленной мишенью конфиденциальных реплик м-ра Чэмбла Пьютера был молодой светловолосый студент-американец, полный энтузиазма ко всему, что здоровым консервативным чутьем Эдварда-Альберта и м-ра Чэмбла Пьютера решительно осуждалось как порочные и зыбкие изобретения и открытия современной науки. Его формой самоутверждения была осведомленность, его лейтмотивом — «Вы не можете себе представить». Одно время в пансионе м-сс Дубер нельзя было раскрыть рта, не услыхав в ответ: «Теперь все это изменилось». Заходил разговор о музыке — он заявлял, что только теперь удалось добиться чистого звучания, что скоро новые замечательные инструменты придут на смену обыкновенному оркестру. Не сегодня-завтра прежняя музыка станет казаться тусклой, жалкой и невыразительной. Мы будем слушать пластинки и удивляться. Придется полностью переоркестровать все, что в прежней музыке сколько-нибудь достойно внимания… Шла речь о кино, которое порядочные люди стали признавать хотя и довольно вульгарным, но все же развлечением благодаря Чарли Чаплину и Мэри Пикфорд, — наш юноша тотчас пускался в рассуждения о звуковых, цветных и объемных фильмах, которые вот-вот завоюют наши экраны.
— Чепуха, — шептал м-р Чэмбл Пьютер. — Ни в чем нет меры. Просто смешно.
Толковали об авиации — он рассказывал о самолетах, которые будут летать с грузом гигантских бомб через Атлантический океан на Берлин, подниматься к границе атмосферы, облетать земной шар меньше чем в сутки. А? Что вы на это скажете? Чэмбл Пьютер поймал взгляд Эдварда-Альберта.
— А на луну? — прошептал он.
Особенно нелепое впечатление производили разговоры молодого человека о таких новомодных бреднях, как психоанализ, теория относительности и новые промежуточные звенья между человеком и обезьяной.
— Какой-то горшок со старыми, сгнившими костями, — заметил Чэмбл Пьютер, — и уже господу богу — отставка?
Американский юноша, кажется, чувствовал глухую враждебность м-ра Чэмбла Пьютера и держался начеку. Наконец он кинулся в драку — и оказался побитым.
Следуя своей раздражающей привычке, он отравлял аппетит обедающим назойливыми рассказами о якобы найденном в Родезии новом «предке человека».
— Вы немножко отстали с этими разговорами о человеческих предках, — заметил м-р Чэмбл Пьютер своим ласковым, издевательским тоном. — В наше время это называлось дарвинизмом, если не ошибаюсь.
— Что ж из этого? — сказал молодой американец.
— Но ведь вы всегда так ультрасовременны. Простите, что я улыбаюсь — у меня некоторая склонность к юмору, — но ведь вы, конечно, знаете, что дарвинизм уже много лет тому назад был разгромлен.
— Первый раз слышу об этом, — ответил слегка ошеломленный американец.
— Никто из нас не всеведущ, даже молодежь, — продолжал м-р Чэмбл Пьютер.
— Но что вы понимаете под словом «разгромлен»?
— Да то, что все под этим понимают. Превратился в развалины. Так что ничего не осталось.
— И кто же его разгромил?
— Вам, конечно, следовало бы это знать. Но у каждого свои пробелы… Какой-то профессор из Монпелье — я забыл фамилию… что-то там насчет птиц и пресмыкающихся — установил полную несостоятельность. Вам стоит познакомиться. Меня, откровенно говоря, эти споры никогда особенно не интересовали. Но это факт.
— Что вы рассказываете! — воскликнул молодой человек. — Ни один серьезный зоолог не пытался оспорить эволюцию органического мира и выживание либо отмирание видов в результате естественного отбора — с тех самых пор, как Дарвин выдвинул эту идею. Конечно, отдельные частности в отношении вариаций, например…
М-р Чэмбл Пьютер глядел на него с откровенной насмешкой.
— С тех пор как я в первый раз услыхал про эволюцию, мне было всегда совершенно ясно, что это чистейший вздор. Так что к чему тут препираться о частностях?
— Вы знакомились с доказательствами?
— Нет, — ответил м-р Чэмбл Пьютер.
У молодого человека даже дух захватило.
— Может быть, я человек отсталый и все такое, — продолжал м-р Чэмбл Пьютер, помолчав, — но я предпочитаю библейскую легенду о сотворении мира этой странной выдумке мистера Дарвина, будто большая обезьяна слезла с дерева, вся облысела и стала бродить по земле, пока не встретила другую обезьяну, самку, которой, по странной случайности, пришло такое же желание — очень, очень любопытное совпадение, если вдуматься как следует, — и что они вместе дали начало человечеству. По-моему, это невероятно до абсурда.
— Разумеется. Потому что это карикатура. Но вы знакомились с теорией? Знаете, как вопрос стоит на самом деле?
— А зачем это мне? Как и все разумные люди, я верю, что мир был сотворен, что мужчина и женщина вышли прямо из рук божиих, были созданы богом по образу его и подобию. Как же иначе мир мог возникнуть? С чего он начался? У нас имеются многовековые предания — великое произведение под названием Библия. Отвечайте мне прямо: вы отрицаете сотворение мира? Иными словами, отрицаете Творца?
Молодой человек ясно почувствовал вокруг себя холод отчуждения.
— Я отрицаю сотворение мира, — ответил он.
— Значит, вы отрицаете Творца?
— Ну что ж, если хотите — да.
Среди присутствующих пробежал ропот негодования.
— Вы не должны говорить так, — воскликнула вдовушка в митенках. — Не должны!
— Да, вы не должны так говорить, — решительно поддержал ее Эдвард-Альберт.
М-сс Дубер пробормотала что-то неопределенное, как того требовало положение, и даже ее загнанная, не имеющая права голоса племянница присоединила к общему хору свой слабый протест.
— Простите, что я улыбаюсь, — сказал м-р Чэмбл Пьютер. — Все моя несносная склонность к юмору; Я думаю, в ней сказывается мое чувство пропорции. Но раз уж я заговорил, позвольте мне сказать вам прямо, что вы, ученые, были бы просто невыносимы, если бы ваши домыслы имели хоть малую долю того значения, которое вы им придаете. Ну подумайте только. Вспомните о церквах, о соборах, о бесчисленных добрых делах, о мучениках, о святых, о великом наследии искусства и красоты, о музыке, которая черпает свое вдохновение из божественного источника, потому что всякая музыка в истоках своих религиозна, о семейных устоях, целомудрии, любви, духе рыцарства, королевской власти, верности, крестовых походах, бенедиктине, шартрезе, французских винах, больницах, благотворительных учреждениях, обо всем многообразном содержании христианской культуры. Отнимите это у нас — и что же нам останется? Дрожать от холода в пустоте? Да, сэр, в пустоте. В бездушном мире обезьян. Из-за того только, что несколько выживших из ума старых джентльменов нашли какие-то кости и принялись над ними фантазировать. И они между собой даже не могут сговориться! Возьмите этот странный журнал «Природа». Что вы там увидите? Хороша наука, которая на каждом шагу сама себе противоречит!
— Но…
Молодой американец неоднократно пытался остановить этот поток красноречия. Но всякий раз ему необычайно кротко и необычайно нагло мешала сделать это новая жилица в митенках.
— Пожалуйста, дайте ему кончить, — умоляла она. — Пожалуйста.
— Скажите мне, когда кончите, — объявил наконец слишком передовой юноша.
— Когда прикончу вас, — резко оборвал свою речь м-р Чэмбл Пьютер.
И дерзкий юноша не нашелся что ответить. Он слишком самонадеянно утверждал себя в пансионе Дубер, и теперь оказалось, что все жители пансиона сплотились против него. Ни одного слушателя не удалось ему завербовать в свой лагерь. Даже белокурая мисс Пулэй, которая иной раз как будто не без интереса слушала его, теперь не обнаружила ни малейшего признака сочувствия.
— Ну, — произнес он, — с таким невежеством я, признаться, встречаюсь впервые. Речь идет об идеях, которые революционизировали все мировоззрение человечества, а вы не только понятия о них не имеете, но даже и не желаете иметь.
М-р Чэмбл Пьютер пил кофе, насмешливо глядя на молодого американца, но тут поставил чашку на стол.
— Именно, — заявил он. — Не желаем.
— И не надо, — ответил юноша.
М-р Чэмбл Пьютер пожал плечами. Наступило глубокое молчание.
— Перед самым обедом ко мне на подоконник прыгнула такая миленькая черная кошечка, — начала вдовушка в митенках, чтобы разрядить атмосферу.
— Говорят, черные кошки приносят счастье, — поддержала м-сс Дубер.
Арсенал передовых идей медленно поднялся и в задумчивости покинул комнату. Прения не возобновлялись.
Через некоторое время м-сс Дубер услыхала, как он вышел, изо всех сил хлопнув дверью; на основании многолетнего опыта она поняла, что он отправился искать другой пансион.
И к чему только споры! Всегда этим кончается. А ведь он так аккуратно платил и был такой тихий, никого не беспокоил.
Эдвард-Альберт был восхищен. Им овладела жажда послушничества. Именно так он хотел бы говорить и действовать, если б потребовали обстоятельства. Он постарался тут же запомнить наиболее удачные выпады м-ра Чэмбла Пьютера, чтобы потом воспользоваться ими. Но он никогда не мог и в отдаленной степени достигнуть такого блеска. В дальнейшем вы увидите, что Эдвард-Альберт часто бросал скептические замечания, как, например: «Вздор», «Чушь», «Пустые бредни», «Это вам так кажется», «Откуда вы взяли?», «Не убедите» и т.п. Он даже доходил до формулы: «Простите, но мое чувство юмора не позволяет мне переварить такую белиберду».
Это были внешние средства защиты все более укоренявшегося в нем невежества. Он инстинктивно ненавидел всякую новую мысль, особенно такую, которая ставила его в тупик или брала под сомнение то, что им было принято на веру. Но прежде он этих идей пугался, а теперь стал их презирать, как нечто бессильное. Во всем этом он вел себя как настоящий англичанин. Торжества по случаю перемирия наполнили душу Homo Тьюлера Англикануса огромным чувством успокоения. Мандарины, руководившие в странах победоносных союзников делом народного просвещения, укрылись еще на четверть столетия за китайской стеной самодовольства, и стремительно растущая современная наука, не имея чувства юмора, роптала в тщетном негодовании. Мы только что видели, что из этого получилось. С этими новыми идеями и явлениями необходима осторожность. Лучше быть от них подальше. Как начнешь в них разбираться, непременно запутаешься, попадешь в ловушку — и пропал. Надо прятать их от своего сознания и свое сознание от них. Строго держаться простого здравого смысла. Завтрашний день всегда будет более или менее похож на сегодняшний. По крайней мере до сих пор всегда был более или менее похож. Правда, в последнее время бывали толчки…
Надо стараться не замечать толчков.
«Не ищи беды — сама найдет».
7. Приходят — уходят
Так обстановка в пансионе м-сс Дубер беспрестанно менялась, оставаясь все время прежней, а для нашего Эдварда-Альберта между тем забрезжило пасмурное утро возмужалости. Пансион м-сс Дубер был для него центром мира — до тех пор, пока непредвиденные обстоятельства не вырвали его оттуда. Но за его стенами мимо Эдварда-Альберта плыл иной человеческий поток, искушая нашего героя и нарушая устойчивость его взглядов на жизнь. В «Норс-Лондон Лизхолдс» в его отделе работали одни мужчины, и в обращении с сослуживцами он держался позы человека, стоящего «несколько выше», скорее снизошедшего до работы по найму, чем вынужденного к ней обстоятельствами. Он видел, что одет лучше, чем они. Он старался облечь вопрос о своем местожительстве некоторой тайной. У него было больше денег на расходы. Сослуживцы в большинстве своем жили в семье и отдавали деньги домой. Но если его высокомерие и задевало их, они скрывали свою досаду, а ему было приятней ходить с ними вместе завтракать в ресторан, чем сидеть одному. И они там встречались с «девушками».
Девушки были еще более дешевым человеческим товаром, чем конторские служащие; они трудились в другом отделе, возясь с конвертами и всякого рода корреспонденцией. За завтраком они очень весело проводили время с молодыми людьми. Каждая имела определенную цель — «завести хорошего кавалера», и у юношей это желание находило естественный отклик. Возникала взаимная тяга, которая при тогдашней пониженной оплате женского труда выливалась в форму совместного посещения кафе, кино или даже мюзик-холла, причем юноша платил за девушку. Только к концу первой мировой войны для молодых женщин начало обозначаться что-то вроде экономического равенства. Так что девушкам из «Норс-Лондон Лизхолдс» некоторая надменность манер Эдварда-Альберта не только не казалась обидной, но даже нравилась, а он довольно охотно отвечал на их заигрывания. Эти отношения были легче, проще и не такие длительные, как в пансионе Дубер. Он узнал о существовании «флирта» — этой взаимной игры двух самолюбий.
Для всей этой молодежи брак был чем-то далеким и невероятным, так что здесь «ухаживали» и выражали всякие любовные чувства с полной гарантией их неосуществимости. Это была игра в самоутверждение, далекая от всякой мысли об Этом — мысли, тревожившей его сны и тайные помыслы.
У него было несколько эфемерных романов — с Эффи, с Лаурой, с Молли Браун, единственной, которую он знал по фамилии, и еще с несколькими, чьи имена ускользнули у него из памяти. Отношения с Молли Браун приобрели даже некоторые черты реальности. В один солнечный воскресный день он повез ее в Рикмэнсуорс, погулять за городом. Они пили пиво и ели ветчину в какой-то гостинице. Потом пошли в лесок и сели в тени больших папоротников. Смотрели друг на друга с безотчетным желанием.
— Покурим, — предложила она.
— А если кто увидит? — возразил он.
— Никто не увидит.
И они закурили и продолжали смотреть друг на друга.
— Ну вот, — сказала она, кончив курить.
Они услыхали хихиканье и легкий визг в соседних кустах.
— Он ее щекочет, — сказала она.
Эдвард-Альберт не предпринимал никаких шагов.
Она лениво вытянулась на земле и посмотрела на него.
— Поцелуй меня, Тэдди.
И поцеловала его! Поцелуй был приятный.
— Нравится?
Они поцеловались еще раз.
— Обними меня. Вот так… Прижмемся друг к другу покрепче.
Он нерешительно обнял ее.
— Ах, если б было темно! Вот тогда можно было бы обняться. Давай дождемся здесь темноты и потом будем обниматься.
— Ах, я н-не знаю. Может быть, мы нарушаем правила? Кто-нибудь пройдет и увидит.
— А что ж в этом такого? Здесь все обнимаются. Некоторые еще и не то делают.
Он что-то промямлил в ответ. Он весь дрожал. Ее поцелуи и объятия распалили его. Ему хотелось сжать ее изо всех сил и в то же время хотелось убежать. Он был в страшной тревоге, что его могут увидеть, и напряжение чувств привело к тому, что все тайные пружины его чувственности пришли в действие. Она поцеловала его в третий раз, и он окончательно потерял самообладание. Его руки сомкнулись вокруг нее; он подмял ее под себя и сжимал, сжимал изо всех сил, задыхаясь, пока вдруг не почувствовал удовлетворения. Тогда он сразу сел и оттолкнул ее от себя.
Она с самого начала сопротивлялась его натиску.
— Пусти, — твердила она яростным шепотом. — Пере-стань, слышишь?
Она откатилась от него и тоже села. У нее свалилась шляпа с головы, волосы растрепались, юбка завернулась до колен, глаза сверкали гневом. Оба были красные тяжело дышали, и у обоих был растерянный вид.
Щекотание, видимо, прекратилось: ничего не было слышно, кроме ветерка в папоротниках.
Она оглянулась по сторонам. Потом тихо сказала:
— Честное слово, ты меня всю изломал.
— Я… мне было приятно, Молли.
— А мне нет. Ты был груб. Посмотри, в каком виде мои волосы!
Она оправила свое измятое платье и отодвинулась еще дальше от него.
— Тебе придется помочь мне отыскать мои шпильки. Я подумала, ты просто спятил.
— Это ты виновата.
— Вот это мне нравится!
— Ты довела меня.
— Ну, уж постараюсь больше не доводить тебя, мой милый. Ты был так груб. Просто ужас.
— Но ведь это только так, Молли. Я не хотел ничего плохого.
Ярдах в двадцати от них зашелестел кустарник — еще одна парочка искала укромного уголка.
— Если б они появились как раз в ту минуту?.. — сказала Молли, держа во рту три шпильки и приводя в порядок шляпу.
— Ведь они не появились, — ответил Эдвард-Альберт уже с раздражением.
— Если бы…
— Чего ж долбить одно и то же? — огрызнулся он.
Остаток дня был проведен в атмосфере молчаливых упреков. Они вернулись домой задолго до темноты. Она решила проститься с ним и идти с матерью в церковь.
— Пока, — произнес он вместо обычного нежного «доброй ночи».
И задумчиво побрел в Скартмор-хауз. Он думал о том, что путь настоящей любви всегда тернист.
Он считал, что влюблен в Молли: иначе почему бы он так желал ее и мог до такой степени потерять голову?
Ему уже опять хотелось обнять ее, и в то же время он боялся мысли об этом. Но при следующей встрече она как будто забыла свою прежнюю настойчивость, и он был сильно разочарован. Они сидели на скамейке у дороги на Хэмпстед-Хис, причем не было и речи об объятиях, и он распространялся на излюбленную тему — о своем таинственном незаконном происхождении.
— Я не знаю, ни кто был мой отец, ни чем он был. Понимаешь, меня похитили…
Трудность заключалась в том, чтобы, сочиняя эту историю, избегать всяких намеков на Большие Надежды. Потому что необходима осторожность. Она слушала как будто без особого интереса, а когда он попросил ее поцеловать его, чуть дотронулась губами до его щеки.
— Пойдем погуляем в тех кустах, — предложил он.
Она отрицательно покачала головой.
— Поласкаемся немножко, — настаивал он.
— Ты не знаешь меры. Я не люблю… как тогда. Помнишь? В воскресенье.
Следующая встреча была более обнадеживающей. Он повел ее в кино, и они сидели там рядышком, держась за руки — совсем по-старому. Потом он угощал ее лимонадом и сандвичами в новой маленькой закусочной, и они слегка повздорили по вопросу о чарах Рудольфа Валентине, но помирились после того, как она признала правильным замечание Эдварда-Альберта, что в Рудольфе есть что-то неанглийское, и заявила, что ей совершенно непонятно, как англичанка может испытывать «что-нибудь» к иностранцу.
— Для меня это все равно, что с китайцем. Но она, правда, была полумексиканка…
Таким образом, все уладилось. Они продолжали встречаться. Но она не допускала его к себе ближе, чем на расстояние протянутой руки, и оба они были слишком молчаливы, чтобы касаться сложного вопроса о том, что значит «переступать границу».
Пыл его физического влечения к ней угас.
Это был существенный эпизод в воспитании его чувств. Он сделал две-три попытки найти интерес в других девушках, но из этого ничего не вышло. Его отношение к ней прослоилось чувством оскорбленной гордости. Она сама его довела. Он со злобой думал об этом. Уступила, а потом оттолкнула. Некоторое время они еще появлялись вместе, чтобы не дать другим повода для разговоров, хотя сами не отдавали себе в этом отчета. Раз или два перед окончательным разрывом он ревниво попытался вернуть прежнее, узнав, что она встречается с другим молодым человеком. Она была по-прежнему «мила» с ним, но все более и более уклончива.
«Ладно, — рассуждал сам с собой разочарованный Эдвард-Альберт. — Он тоже многого не добьется».
В Имперском Колледже Коммерческих Наук у Эдварда-Альберта было очень мало знакомых. Там училось несколько молодых женщин, с которыми он был бы не прочь пофлиртовать, но он не мог придумать способа, как подойти к ним; и вторым, главным фактором в возмужании Эдварда-Альберта явилось общение с прежними школьными товарищами, продолжавшими жить в районе Кэмден-тауна.
Школа помещалась на прежнем месте. Раз или два он мельком видел на горизонте м-ра Майэма, но уклонился от созерцания его укоризненной волосатой физиономии, свернув за угол. Один из мальчиков, фамилию которого Эдвард-Альберт позабыл, встретив его как-то на улице, сообщил ему, что старик запретил ученикам с ним разговаривать.