Почти три четверти человечества говорит на английском языке или на его наречиях: испано-американском, индийском, негритянском и «пиджине»
[3]. На континенте, если не считать некоторых малораспространенных рудиментарных языков, существуют только три языка: немецкий, распространенный до Салоник и Генуи и вытесняющий смешанное испано-английское наречие в Кадиксе, офранцуженный русский, смешивающийся с индо-английским в Персии и Курдистане и «пиджином» в Пекине, и французский, по-прежнему блестящий, изящный и точный, сохранившийся наряду с англо-индийским и немецким на берегах Средиземного моря и проникший в африканские диалекты вплоть до Конго.
По всей земле, покрытой городами-великанами, кроме территории «черного пояса» тропиков, введено почти одинаковое космополитическое общественное устройство, и повсюду, от полюсов до экватора, раскинулись владения Грэхэма. Весь мир цивилизован, люди живут в городах, и весь мир принадлежит ему, Грэхэму. В Британской империи и Америке его власть почти неограниченна; на конгресс и парламент все смотрят как на смешной пережиток старины. Влияние его весьма значительно даже в двух других огромных государствах — России и Германии.
В связи с этим вставали важные проблемы, открывались богатые возможности, но, как ни велико было его могущество, эти две отдаленные страны еще не были всецело в его власти. О том, что творится в «черном поясе» и какое вообще могут иметь значение те земли, Грэхэм даже не задумывался. Как человек девятнадцатого столетия, он не представлял себе, что в этих областях земного шара может гнездиться опасность для всей новейшей цивилизации.
Внезапно из глубин подсознания всплыло воспоминание о давно минувшей угрозе.
— Как обстоит дело с желтой опасностью? — спросил он Асано и получил обстоятельный ответ. Призрак китайской опасности рассеялся. Китайцы уже давно дружат с европейцами. В двадцатом веке было научно установлено, что средний китаец не менее культурен и что его моральный и умственный уровень выше, чем у среднего европейского простолюдина. В результате этого повторилось в более широком масштабе явление, имевшее место в семнадцатом веке, когда шотландцы и англичане слились в единую семью.
— Они стали обдумывать этот вопрос, — пояснил Асано, — и пришли к выводу, что в конце концов мы ничем не отличаемся от белых людей.
Но вот Грэхэм снова взглянул на развернувшуюся перед ним панораму, и мысли его приняли другое направление.
На юго-западе в мглистой дымке сверкали причудливым блеском Города Наслаждений, о которых он узнал из кинематографа-фонографа и от старика на улице. Странные места, вроде легендарного Сибариса, города продажного искусства и красоты, удивительные города, где царит праздность, где не прекращаются танцы, не смолкает музыка, куда удаляются все, кому благоприятствует судьба в той жестокой бесславной экономической борьбе, что свирепствует там, внизу, в залитом электрическим светом лабиринте построек.
Он знал, что борьба эта беспощадна. Это видно из того, что английская жизнь девятнадцатого столетия кажется теперь идиллической, почти идеальной. Смотря вниз, Грэхэм старался представить себе сложную промышленность Лондона новых дней.
Он знал, что к северу расположены керамические фабрики, изготовляющие не только фаянсовые, глиняные и фарфоровые изделия, но и те разнообразные материалы, которые открыла минералогическая химия, а также статуэтки, стенные украшения и самую разнообразную мебель; там же находятся фабрики, где охваченные лихорадкой соревнования авторы сочиняют речи и объявления для фонографа, обдумывают сценические конфликты и создают фабулы злободневных кинематографических драм. Отсюда растекаются по всему свету воззвания, лживая информация, здесь изготовляются валы телефонных машин, заменяющих прежние газеты.
К западу, за разрушенным домом Белого Совета, находились грандиозные здания городского контроля и правительственные учреждения; к востоку, в сторону порта, — торговые кварталы, колоссальные общественные рынки, театры, дома для собраний, ночлежные дома, тысячи зал для игры в бильярд, в футбол и бейсбол, зверинцы, цирки и бесчисленные храмы, как христианские, так и сектантские, магометанские, буддистские, храмы гностиков, спиритов, почитателей инкуба, вещепоклонников и т.д. К югу — огромные ткацкие фабрики и заводы, изготовляющие вина, маринады и консервы.
По механическим путям проносятся бесчисленные массы людей. Гигантский человеческий улей, на который работает без устали ветер и символом, гербом которого является ветряной двигатель.
Грэхэм думал о бесчисленном населении, которое, как вода губками, впитано залами и галереями, о тех тридцати трех миллионах жизней, из которых каждая разыгрывает свою маленькую драму там, внизу, и чувство самодовольства, порожденное ясным днем, ширью и красотой открывшегося вида, мало-помалу испарялось и исчезало. Глядя на город с высоты, он впервые ясно представил себе чудовищную цифру в тридцать три миллиона и понял, какую ответственность берет он на себя, принимая власть над этим человеческим Мальстремом.
Он попытался представить себе жизнь отдельного индивида. Его удивляло, как мало изменился средний человек, несмотря на такие разительные перемены. Благодаря прогрессу науки и общественному устройству, жизнь и имущество почти по всей земле были ограждены от всяких случайностей; эпидемические заразные болезни исчезли; каждый имел достаточно пищи и одежды, находился в тепле и был защищен от непогоды. Толпа, как он уже успел убедиться, осталась все той же беспомощной толпою, состоящей из трусливых и жадных особей, но становящейся неодолимой силой в руках демагога и организатора. Он вспомнил бесчисленные фигурки в синем холсте. Он знал, что миллионы мужчин и женщин ни разу не покидали города и не выходили из узкого круга своих повседневных дел и низменных удовольствий. Он думал о надеждах своих исчезнувших с лица земли современников, об утопическом Лондоне Морриса, изображенном в его романе «Вести ниоткуда», о блаженной стране Гудсона, расцветающей на страницах его «Кристального века». Все это кануло в небытие. Он думал и о собственных надеждах.
В течение последних лихорадочных дней своей жизни, которая теперь осталась далеко позади, он твердо верил, что человечество добьется свободы и равенства. Вместе со своим веком он надеялся, что придет время, когда перестанут приносить в жертву массы людей ради немногих, когда каждый рожденный женщиной будет иметь свою неотъемлемую долю во всеобщем счастье. И теперь, через двести лет, та же неисполнившаяся надежда волнует огромный город. Вместе с ростом городов возросли бедность, безысходный труд и прочие бедствия его времени.
Он бегло ознакомился с историей истекших веков. Узнал об упадке нравственности, последовавшем за утерей народными массами веры в сверхъестественное, об утрате чувства чести, о растущей власти капитала. Потеряв веру в бога, люди продолжали верить в собственность, и капитал правил миром.
— Его спутник, японец Асано, излагая историю последних двух столетий, привел удачный образ семени, разъедаемого паразитами. Сначала семя было здоровое и быстро прорастало. Затем появились насекомые и положили яички под кожицу. И что же? Вскоре от семени осталась оболочка, внутри которой копошилась куча новых паразитов. Затем туда же отложили свои яички другие паразиты, вроде наездников. И вот первые паразиты обратились в пустые скорлупки, в которых копошились новые живые существа, внешняя же оболочка семени по-прежнему сохранила свою форму, и большинство людей думало, что это — жизнеспособное, полное соков семя.
— Ваше время, — сказал Асано, — можно уподобить такому семени с выеденной сердцевиной.
Владельцы земли — бароны и дворянство — появились во времена короля Иоанна; последовал промежуток — остановка в процессе, затем они обезглавили короля Карла и кончили Георгом, который был не более как скорлупкой былой королевской власти. Подлинная власть сосредоточилась в руках парламента. Но парламент, орган дворян-землевладельцев, недолго сохранял власть. Центр тяжести стал перемещаться, и непросвещенные безымянные городские массы уже в девятнадцатом столетии тоже получили право голоса. В результате возникла предвыборная борьба, и громадное влияние приобрели партии. Уже во времена Виктории власть в значительной степени перешла в руки тайной организации заводчиков и фабрикантов, подкупавших избирателей. Вскоре власть захватил банковский капитал, финансировавший машиностроительную промышленность.
Наступило время, когда страной правили две небольшие партии богатых, влиятельных людей, захвативших газеты и всю избирательную машину; сначала они боролись друг с другом, а потом объединились.
Оппозиция действовала нерешительно и робко. Было написано множество книг; некоторые из них изданы были еще в то время, когда Грэхэм впал в летаргический сон; реакция породила богатую литературу.
Но представители оппозиции, казалось, погрузились в изучение этой литературы и действовали решительно и отважно только на бумаге.
Основным выводом из всех социальных теорий начала двадцатого столетия как в Америке, так и в Англии был призыв к устранению и аресту узурпаторов власти. В Америке этот процесс начался несколько раньше, чем в Англии, хотя обе страны проделали один и тот же путь.
Но революция не наступала. Ее никак не удавалось организовать. Старомодная сентиментальность, вера в справедливость уже не имели власти над людьми. Всякая организация, влиятельная на выборах, скоро распадалась из-за внутренних раздоров или подкупалась кучкой ловких и богатых дельцов. Социалистические и народные, реакционные и пуританские партии — все в конце концов сделались чем-то вроде биржи, где торговали убеждениями. Понятно, что капиталисты поддерживали неприкосновенность собственности и свободу торговли так же, как в средние века феодализм отстаивал свободу войны и грабежа. Весь мир стал сплошною ареною, полем сражения дельцов; финансовые крахи, инфляции, тарифные войны причиняли человечеству в течение двадцатого века больше вреда, чем война, мор и голод в самые мрачные годины древних времен, ибо быстрая смерть легче ужасной жизни.
Его собственная роль в историческом развитии была для него ясна. В результате развития механической цивилизации возникла новая сила, руководившая этим развитием, — Совет Опекунов. Поначалу, когда слились капиталы Уорминга и Избистера, это была лишь частная коммерческая компания, порожденная прихотью двух бездетных капиталистов, но вскоре, благодаря коллективному таланту первоначального своего состава. Совет приобрел громадное влияние и мало-помалу, прикрываясь различными фирмами и компаниями, с помощью купчих, ссуд и акций проник в государственные организмы Америки и Англии.
Пользуясь колоссальным влиянием. Совет очень быстро принял вид политической организации. Капитал он использовал для своих политических целей, а политическую власть — для увеличения капитала. В конце концов все политические партии обоих полушарий оказались в его руках; он стал тайным руководящим центром. Последнюю борьбу ему пришлось выдержать с крупными еврейскими банкирскими домами. Но их родственные связи были слабы; порядок наследования всегда мог оторвать от них часть капитала, легкомысленная женщина или безумец, браки и завещания отторгали от их богатств сотни тысяч. С Советом не могло быть ничего подобного: он рос упорно и непрерывно.
Первоначальный Совет состоял из двенадцати не только способных, но почти гениальных дельцов. Он смело захватил в свои руки не только богатства, но и политическую власть; с удивительной предусмотрительностью тратил он громадные суммы на опыты по воздухоплаванию, скрывая результаты их до известного срока. Помимо законов о патентах, он пользовался разными полулегальными способами, чтобы поработить непокорных изобретателей. Он не упускал случая использовать способного человека. Он не жалел денег. Его политика была энергична, дальновидна. Совет встречал лишь случайный, неорганизованный отпор отдельных капиталистов, действовавших вразброд.
Через сто лет Грэхэм оказался почти неограниченным властелином Африки, Южной Америки, Франции, Англии и всех ее территорий в Северной Америке, а затем и Америки в целом. Совет закупил и организовал по-своему Китай, захватил Азию, задушил империи старого мира: сначала подорвал их финансы, а затем забрал в свои руки.
Этот захват всего мира проводился так ловко, что, прежде чем большинство людей заметило надвигающуюся на них тиранию, она была уже совершившимся фактом. Белый Совет, как Протей, искусно маскировал свои операции под видом разных банков, компаний, синдикатов. Совет никогда не колебался и не терял времени даром. Пути сообщения, земли, постройки, правительства, муниципалитеты, территориальные компании тропиков — все предприятия одно за другим прибирались к рукам. Совет обучал и дисциплинировал своих служащих, образовал свою собственную полицию, охрану на железных и шоссейных дорогах, предприятиях, при прокладке кабелей и каналов и при всяких работах в сельской местности. С рабочими союзами Совет не боролся, но разлагал их подкупами. В конце концов он купил весь мир. Последний же, решающий удар был нанесен развитием авиации.
Однажды Белый Совет во время конфликта с рабочими в одной из своих гигантских монополий прибег к незаконным способам борьбы и, отвергнув лицемерную комедию подкупов, бросив вызов старику Закону, возбудил против себя большое недовольство, чуть не восстание. Но не было ни армий, ни военных флотов — на земле давно царил мир. Единственный флот состоял из огромных паровых судов Союза Морской Торговли. Силы полиции — железнодорожной, морской, сельской, городской — превосходили в десять раз армию прежних времен и силы муниципалитетов. В этот момент Совет ввел в действие летательные машины. Еще есть в живых люди, которые помнят яростные дебаты в лондонской палате общин, где партия противников Белого Совета, хотя она и была в меньшинстве, дала ему последний бой, и в конце концов все члены палаты выходили на террасу, чтобы взглянуть на необыкновенных крылатых чудовищ, плавно реявших у них над головой. Белый Совет победил. Исчезли последние остатки демократического строя, и воцарился всемогущий капитал.
По прошествии ста пятидесяти лет от начала летаргического сна Грэхэма Белый Совет сбросил маску и стал управлять миром от своего имени. Выборы сделались простой формальностью, торжественной комедией, разыгрывавшейся раз в семь лет, простым пережитком древности. Собиравшийся время от времени парламент представлял собою такое же утратившее всякое значение собрание, каким был церковный собор во времена Виктории, а лишенный трона, слабоумный, спившийся король Англии кривлялся на сцене второразрядного мюзик-холла.
Так рассеялись пышные сны девятнадцатого столетия, возвышенные мечты о всеобщей свободе и о всеобщем счастье, и над утратившим чувство чести, вырождающимся, морально искалеченным человечеством, преклоняющимся перед золотым тельцом, отравленным привитой с детства бессмысленной религиозной враждой, при содействии подкупленных изобретателей и беспринципных дельцов, воцарилась тирания — сперва тирания воинствующей плутократии, а потом одного верховного плутократа. Совет уже не заботился о том, чтобы его декреты санкционировались конституционной властью, и вот Грэхэм — неподвижное, осунувшееся, обтянутое желтой кожей, безжизненное тело — стал единственным всеми признанным Правителем Земли. И теперь он проснулся, чтобы получить наследство, чтобы встать здесь, под пустым безоблачным небом, и взглянуть вниз на свои беспредельные владения.
Для чего же он проснулся? Разве этот город, этот улей, где день и ночь трудились миллионы рабочих, не опровергает его былые мечты? Или огонь свободы, тот огонь, что теплился в далекие времена, все еще тлеет там, внизу? Он вспомнил пламенные, вдохновенные слова революционной песни. Неужели эта песня не более как выдумка демагога, которую забудут, когда минет в ней надобность? Неужели мечта, которая и теперь еще живет в нем, — только воспоминание о прошлом, остаток исчезнувшей веры? Или мечте суждено осуществиться и человечеству суждена лучшая будущность? Для чего же он пробудился? Что должен он делать?
Человечество внизу раскинулось перед ним, как на карте. Он подумал о миллионах человеческих существ, которые возникают из тьмы небытия и исчезают во тьме смерти. Какова же цель жизни? Цель должна быть, но она выше его понимания.
Впервые в жизни он почувствовал себя таким маленьким и бессильным, ощутил во всей полноте трагическое противоречие между извечными стремлениями нашего духа и слабостью человеческой. В эти краткие мгновения он осознал все свое ничтожество и по контрасту — всю глубину и силу своих устремлений. И внезапно ему стало прямо невыносимо это сознание собственного ничтожества, полной своей неспособности осуществить маячившую перед ним великую цель, и ему страстно захотелось молиться. И он начал молиться. Он молился сумбурно, бессвязно, то и дело противореча самому себе; душа его, стряхнув оковы времени и пространства, отрешившись от бурной, кипучей земной суеты, устремлялась ввысь, к какому-то неведомому существу, которому он не находил даже имени, но знал, что оно одно может понять и принять и его самого и его заветные чаяния.
Внизу, на городской кровле, стояли мужчина и женщина, наслаждаясь свежестью утреннего воздуха. Мужчина вынул подзорную трубу и, наведя ее на дом Белого Совета, показывал своей спутнице, как пользоваться ею. Наконец любопытство их было удовлетворено; ни малейших следов кровопролития не могли они заметить со своего места. Поглядев в пустынное небо, женщина навела трубу на Воронье Гнездо и увидела две черные фигурки, такие крошечные, что с трудом можно было поверить, что это люди. Один стоял неподвижно, другой жестикулировал, простирая руки к безмолвным пустынным небесам.
Женщина передала трубу мужчине, который, взглянув, воскликнул:
— Неужели это он? Да. Я не ошибся. Это действительно он, наш властелин! — Опустив трубу, он взглянул на женщину. — Он простирает руки к небу, как будто молится. Странно. Ведь в его время уже не было огнепоклонников. Не правда ли? — Он снова посмотрел в трубу. — Теперь он стоит спокойно. Вероятно, он случайно принял такую позу… — Мужчина опустил трубу и задумался. — Что ему делать, как не наслаждаться жизнью? Острог будет править. Он приберет к рукам этих глупцов-рабочих с их песнями. Подумать только! Сделаться обладателем всего на свете благодаря сну! Как это удивительно!
15. Избранное общество
Апартаменты начальника ветряных двигателей и архитектура их показались бы Грэхэму очень сложными и запутанными, если бы он вошел туда под свежим воспоминанием жизни девятнадцатого столетия, но теперь он уже успел освоиться со стилем нового времени. Это был своего рода лабиринт арок, мостов, проходов и галерей, то разъединяющихся, то соединяющихся в одном большом зале.
Через уже ставшую привычной скользящую дверь в стене Грэхэм вышел на площадку, откуда вела вниз широкая роскошная лестница, по которой спускались и поднимались разряженные мужчины и женщины.
Отсюда хорошо были видны матово-белые, розовато-лиловые и пурпурные архитектурные украшения, сложный узор переходов, соединенных мостами, которые, казалось, были сделаны из фарфора и серебра филигранной работы; в глубине зала стояли туманные, полупрозрачные таинственные экраны.
Взглянув наверх, он увидел громоздившиеся ярусами галереи, откуда на него смотрел народ. Воздух дрожал от гула бесчисленных голосов, звуков веселой, бравурной музыки, раздававшейся откуда-то сверху, откуда — он никак не мог понять.
Хотя центральный зал был переполнен, места хватало всем; собралось несколько десятков тысяч. Все были одеты роскошно, даже причудливо, не только женщины, но и мужчины. Пуританская простота и строгость мужского костюма уже давно отошли в область преданий. Волосы у большинства мужчин были короткие и тщательно завитые, лысых совсем не было. Такие прически привели бы в восхищение Россетти, а один из кавалеров, приставленный к Грэхэму под таинственным титулом «амориста», носил женскую прическу, пышные косы в стиле Маргариты. У многих были косички, как у китайцев, быть китайцем уже не считалось зазорным. Одежды были самые разнообразные. Статные мужчины щеголяли в коротких, до колен, панталонах. Встречались буфы, колеты с разрезами, короткие плащи, длинные мантии.
Преобладал стиль времен Льва X, а также костюмы в восточном вкусе. Чопорность мужской одежды, плотно облегающей фигуру, и на все пуговицы застегнутые вечерние костюмы сменились изящной грациозностью свободно лежащих складок. Грэхэму, чопорному человеку чопорного времени, все эти мужчины казались не только утонченными, но и чересчур экспансивными. Они бурно жестикулировали и непринужденно выражали удивление, интерес, восхищение, отнюдь не скрывая тех чувств, какие возбуждали в них дамы.
С первого взгляда было видно, что женщины преобладали. Они отличались от мужчин одеждой, походкой и манерами, менее выразительными, но зато более вычурными. Некоторые носили классические одеяния со складками стиля ампир, их обнаженные плечи и руки сверкали белизной. Были и плотно облегающие фигуру платья, без швов и пояса, а также длинные одеяния, ниспадавшие пышными складками. Минуло уже два столетия, но мода на вечерние откровенные туалеты, очевидно, не прошла. Движения и жесты поражали своей пластичностью.
Грэхэм заметил Линкольну, что все эти люди напоминают ему персонажи на рисунках Рафаэля. Линкольн ответил, что в богатых семьях при воспитании детей на изящество жестов обращают большое внимание.
Появление Грэхэма было встречено сдержанными рукоплесканиями. Впрочем, он быстро убедился в благовоспитанности этой публики: вокруг него никто не теснился, его не засыпали вопросами. Грэхэм спокойно спустился по лестнице в зал. Он уже знал от Линкольна, что здесь собралось высшее общество Лондона. Почти все были важными государственными людьми или их близкими. Многие приехали из европейских Городов Наслаждения с единственной целью приветствовать его. Здесь были командиры воздушных флотилий, чей переход на сторону Грэхэма способствовал падению Совета, инженеры Управления Ветряных Двигателей и высшие чины Пищевого Треста. Контролер Европейских Свинарников отличался меланхолической внешностью и утонченно циническими манерами. Мимо прошел в полном облачении епископ, беседуя с джентльменом, одетым в традиционный костюм Чосера, с лавровым венком на голове.
— Кто это? — спросил Грэхэм.
— Лондонский епископ, — ответил Линкольн.
— Нет, тот, другой…
— Поэт-лауреат.
— Неужели до сих пор…
— О нет, он не пишет стихов. Это кузен Уоттона, одного из советников. Но он придерживается традиций роялистов Красной Розы — это один из лучших клубов.
— Асано говорил мне, что здесь есть король.
— Не король, он уж давно изгнан. Вероятно, он говорил о ком-нибудь из Стюартов, но их…
— Разве их много?
— Даже чересчур.
Грэхэм не совсем понял, но не стал расспрашивать, видимо, все это было в порядке вещей. Он любезно раскланялся с человеком, которого ему представили. Очевидно, даже в этом собрании существует своя иерархия и лишь некоторые, наиболее важные персоны будут представлены ему Линкольном. Первым подошел начальник аэрофлота, обветренное, загорелое лицо которого резко выделялось среди изысканной публики. Отпадение от партии Белого Совета сделало его весьма важною особою.
Простотой своего обращения он выгодно отличался от большинства присутствующих. Он заявил о своей лояльности, сделал несколько общих замечаний и участливо справился о состоянии здоровья Правителя Земли. Он держал себя непринужденно и говорил не так отрывисто, как остальные. Он назвал себя «воздушным бульдогом», и выражение это не казалось бессмыслицей, это был мужественный человек старого закала, не претендующий на большие познания и сведущий только в своем деле. Откланявшись без малейшего подобострастия, он удалился.
— Я рад видеть, что такие люди еще не перевелись, — сказал Грэхэм.
— Фонографы и кинематографы, — слегка презрительно заметил Линкольн. — А этот прошел суровую школу жизни.
Грэхэм посмотрел вслед аэронавту. Эта мужественная фигура напомнила ему прежние времена.
— Как бы там ни было, мы подкупили его, — сказал Линкольн. — Отчасти подкупили, отчасти же он боялся Острога. С его переходом дело быстро пришло к концу.
Он повернулся, чтобы представить Грэхэму главного инспектора Школьного Треста. Это был высокий изящный человек в голубовато-сером костюме академического покроя. Он поглядывал на Грэхэма сквозь старомодное пенсне и сопровождал каждое свое замечание жестом холеной руки. Грэхэм справился о его обязанностях и задал несколько самых элементарных вопросов. Главного инспектора, по-видимому, забавляла полная неосведомленность Правителя Земли. Он вкратце рассказал о монополии треста в деле воспитания; монополия эта возникла вследствие контракта, заключенного трестом с многочисленными муниципалитетами Лондона; он с энтузиазмом говорил об огромном прогрессе в области воспитания за последние двести лет.
— У нас нет заучивания и зубрежки, — сказал он, — никакой зубрежки. Экзамены окончательно упразднены. Вы довольны, не правда ли?
— Как же вы добились этого? — спросил Грэхэм.
— Мы делаем учение увлекательным, насколько это возможно. А если что-нибудь не нравится ученикам, то мы пропускаем это. У нас ведь обширное поле для изучения.
Он перешел к деталям, и разговор затянулся. Инспектор с большим почтением упомянул имена Песталоцци и Фребеля, хотя, по-видимому, не был знаком с их замечательным учением.
Грэхэм узнал, что лекционный метод преподавания еще существует, но в несколько измененной форме.
— Есть, например, особый тип девиц, — пояснил словоохотливый инспектор, — которые желают учиться, не слишком себя утруждая. Таких у нас тысячи. В настоящий момент, — произнес он с наполеоновским жестом, — около пятисот фонографов в различных частях Лондона читают лекции о влиянии Платона и Свифта на любовные увлечения Шелли, Хэзлитта и Бориса. Потом они на основании этой лекции напишут сочинение, и имена наиболее достойных станут широко известны. Вы видите, как далеко мы шагнули. Безграмотные массы ваших дней отошли в область преданий.
— А общественные начальные школы? — спросил Грэхэм. — Вы ими заведуете?
— Конечно, — ответил главный инспектор.
Грэхэм, давно занимавшийся, как демократ, этим вопросом, заинтересовался и начал расспрашивать. Он вспомнил несколько случайных фраз болтливого старика, с которым столкнулся на темной улице. Главный инспектор подтвердил слова старика.
— У нас нет заучивания, — повторил он, и Грэхэм понял эту фразу в том смысле, что теперь нет напряженного умственного труда. Инспектор вдруг ударился в сентиментальность.
— Мы стараемся сделать начальную школу интересной для маленьких детей. Ведь их в недалеком будущем ждет работа. Несколько простых правил: послушание, трудолюбие.
— Значит, вы учите их немногому?
— Разумеется. Излишнее учение ведет к недовольству и смуте. Мы забавляем их. Вот теперь повсюду волнение, агитация. Откуда только наши рабочие нахватались всех этих идей; друг от друга, вероятно. Повсюду социалистические бредни, анархия! Агитаторам предоставлено широкое поле деятельности. Я глубоко убежден, что главная моя обязанность — это бороться с недовольством народа. Зачем народу чувствовать себя несчастным?
— Удивляюсь, — проговорил Грэхэм задумчиво. — Многое мне еще непонятно.
Линкольн, который в течение разговора внимательно следил за выражением лица Грэхэма, поспешил вмешаться.
— Другие ждут, — сказал он вполголоса.
Главный инспектор церемонно откланялся.
— Быть может, — заметил Линкольн, уловив случайный взгляд Грэхэма, — вы хотели бы познакомиться с дамами?
Дочь управляющего свинарниками Европейского Пищевого Треста оказалась очаровательной маленькой особой с рыжими волосами и блестящими синими глазами. Линкольн отошел в сторону. Девушка сразу же заявила, что она поклонница «доброго старого времени» — так назвала она то время, когда он впал в летаргию. Она улыбалась, кокетливо прищурив глаза.
— Я не раз пыталась, — болтала она, — представить себе это старое романтическое время, которое вы помните. Каким странным и шумным должен был показаться вам наш мир! Я видела фотографии и картины того времени — маленькие домики из кирпичей, сделанных из обожженной глины, черные от копоти ваших очагов, железнодорожные мосты, простые наивные объявления, важные, суровые пуритане в странных черных сюртуках и громадных шляпах, поезда, железные мосты, лошади, рогатый скот, одичавшие собаки, бегающие по улицам… И вдруг чудом вы перенеслись в наш мир.
— Да, — машинально повторил Грэхэм.
— Вы вырваны из прежней жизни, дорогой и близкой вам.
— Старая жизнь не была счастливой, — ответил Грэхэм. — Я не жалею о ней.
Она быстро посмотрела на него и сочувственно вздохнула.
— Нет?
— Нет, не жалею, — продолжал Грэхэм. — Это была ничтожная, мелкая жизнь. Теперь же… Мы считали наш мир весьма сложным и цивилизованным. Но хотя я успел прожить в этом новом мире всего четыре дня, вспоминая прошлое, я ясно вижу, что это была эпоха варварства, лишь начало современного мира. Да, только начало. Вы не поверите, как мало я знаю.
— Что ж, расспросите меня, если угодно, — улыбнулась девушка.
— В таком случае скажите мне, кто эти люди. Я до сих пор никого не знаю. Никак не могу понять. Что это, генералы?
— В шляпах с перьями?
— Ах, нет. Вероятно, это важные должностные лица. Кто, например, вот этот внушительного вида человек?
— Этот? Очень важная особа. Морден, главный директор Компании Противожелчных Пилюль. Говорят, его рабочие производят в сутки мириад мириадов пилюль. Подумайте только — мириад мириадов!
— Мириад мириадов. Не мудрено, что он так гордо на всех посматривает, — сказал Грэхэм. — Пилюли! Какое странное время! Ну, а этот, в пурпурной одежде?
— Он не принадлежит, собственно говоря, к нашему кругу. Но мы любим его. Он очень умен и забавен. Это один из старшин медицинского факультета Лондонского университета. Вы, конечно, знаете, что все медики — члены Компании Медицинского Факультета и носят пурпур. Для этого нужны знания. Но, конечно, раз им платят за их труд… — И она снисходительно улыбнулась.