Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сердца и судьбы

ModernLib.Net / Уэлдон Фэй / Сердца и судьбы - Чтение (стр. 4)
Автор: Уэлдон Фэй
Жанр:

 

 


      – Шлюха! – вскричал теперь Джон Лалли, стаскивая с постели Хелен, потому что она лежала ближе к краю.
      – Право же, папа! – сказала она, вывертываясь из-под его руки, вставая и надевая комбинацию. А потом добавила в сторону просыпающегося ошеломленного Клиффорда: – Я так сожалею! Но это мой отец.
      Она заразилась у матери привычкой извиняться, и так никогда от нее и не избавилась. Однако ее мать произносила эту фразу трогательно, в надежде отвратить от себя потоки брани, Хелен же произносила ее как усталый упрек судьбам, иронически приподнимая изящную бровь. Клиффорд ошеломленно сел на постели.
      Джон Лалли обвел взглядом стены спальни и картины на них, подводившие итог пяти годам его жизни: сгнившая винная ягода на ветке, радуга, разбитая жабой, веревка с сушащимся бельем в пасти пещеры… (Я знаю, в словесном описании они ужасны, но, читатель, это вовсе не так: сейчас они висят в самых престижных галереях мира и, проходя мимо, никто не содрогается – краски настолько сильны, резки и многослойны, что кажется, будто одна реальность наложена на целую серию других), потом перевел его на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущаясь, волнуясь и злясь одновременно, а потом на сильное нагое тело Клиффорда с пушком светлых, почти белых волос на бронзовых руках и ногах (Клиффорд и Анджи недавно вернулись из Бразилии, где отдыхали, гостя во дворце коллекционера картин: мраморные полы, вызолоченные краны и так далее, и полотна Тинторетто по стенам, и палящее, выбеливающее солнце), и опять на смятую жаркую постель.
      Без сомнения, чистота сердца и самоупоенная праведность удесятерили силы Джона Лалли. Он поднял Клиффорда Вексфорда, нахального щенка или надежду Мира Искусства – это уж зависит от вашей точки зрения – за голую руку и голую ногу, причем без малейших усилий, точно это был не молодой мужчина, а тряпичная кукла, и поднял высоко. Хелен взвизгнула. Кукла ожила как раз вовремя и свободной ногой заехала Джону Лалли в пах, в самое чувствительное место. Джон Лалли взвизгнул в свою очередь, кошка, которая провела теплую, но беспокойную ночь в уголке пенопластового ложа, наконец сдалась и ускользнула тоже как раз вовремя, ибо Клиффорд Вексфорд рухнул на то место, где она была секунду назад, поскольку Джон Лалли просто разжал руки. Клиффорд, не успев упасть, сразу вскочил, зацепил молодой гибкой ногой плохо гнущуюся лодыжку Джона Лалли и дернул так, что отец его любимой упал ничком и разбил нос об пол. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, гордо и голо выпрямился над своим поверженным врагом. (Он стыдился своего тела не больше чем Хелен. Впрочем, подобно тому как Хелен предпочла бы быть одетой в присутствии отца, так и Клиффорд, находись здесь ее мать, без сомнения, поспешил бы натянуть на себя хотя бы подштанники.)
      – Твой отец скучная личность, – сообщил Клиффорд Хелен. Джон Лалли лежал ничком на полу, глаза его были открыты и прожигали келимский ковер, на котором сплетались тускло-оранжевые и матово-красные полосы. Эти цвета и узор позднее проявились в одной из самых знаменитых его картин – в «Бичевании святой Иды». (Художники, как и писатели, обладают даром использовать самые прискорбные и экстремальные события для достижения прекрасных художественных целей.) В наши дни ковры, вроде того, который был так небрежно расстелен на натертом полу клиффордовского чердака, большая редкость и стоят тысячи фунтов в универмаге «Либерти». А тогда их можно было купить фунтов за пять у любого старьевщика. Клиффорд, естественно, уже успел купить десяток прекрасных ковров – ведь его натренированный взгляд был обращен в будущее.
      Джон Лалли не взялся бы решить, что было хуже – боль или унижение. По мере того как первая притуплялась, второе становилось все острее. Из глаз у него сочились слезы, нос кровоточил, пах мучительно ныл. Пальцы чесались. Двадцать пять лет он маниакально писал картины, но до сих пор, насколько он мог судить, без какой-либо коммерческой или практической пользы. Полотна затопляли его мастерскую, его гараж. Единственным человеком, который, казалось, отдавал им должное, был Клиффорд Вексфорд. Хуже того, как вынужден был признать художник, этот белобрысый щенок с его блудливым восприятием мира, его победительностью, касалось ли дело женщин, денег или общества, совершенно точно знал, как поощрить его талант то ободряющим словом, то аллегорическим шлепком, то движением бровей, когда во время своих периодических визитов он проглядывал полотна, сложенные на чердаке Лалли, в гараже и садовом сарае. «Да, вот это интересно. Нет, нет, недурная попытка, но все-таки не получилось, не так ли… А, да…» И молокосос Вексфорд отбирал именно те картины, которые были лучшими, как знал сам художник, ожидая поэтому, что именно ими мир и пренебрежет, и уповая, что пренебрежет, ибо тогда он получал возможность в свою очередь с большим вкусом презирать мир и пренебрегать им, – отбирал и забирал. Из рук в руки переходили пять фунтов или около того – достаточно, чтобы пополнить запас кистей и красок, но далеко не достаточно, чтобы заполнить кухонные полки, но, впрочем, об этом пусть Эвелин думает – и картины утаскивали, а в ящике для писем время от времени обнаруживался чек от «Леонардо», нежданный и непрошеный. Джона Лалли раздирал на части душевный разлад, он пылал бешенством, изнемогал от гнева, истекал кровью – такие страсти, думал Джон Лалли, уткнувшись лицом в келимский ковер, плача и кровоточа в него, могут причинить мне физический вред, то есть парализовать руку, которой я пишу. Он заставил себя успокоиться. Он перестал извиваться и стонать. Он замер.
      – Ну, если вы кончили валять дурака, – сказал Клиффорд, – то лучше встаньте и уберитесь вон, не то я потеряю терпение и запинаю вас до смерти.
      Джон Лалли продолжал лежать неподвижно, и Клиффорд небрежно пошевелил носком ноги его распростертое тело.
      – Не надо, – сказала Хелен.
      – Что захочу, то и сделаю, – ответил Клиффорд. – Посмотри, что он сделал с моей дверью! – И он отвел ногу, словно бы для могучего пинка. Он был очень зол, и не только из-за проломленной филенки, или из-за вторжения в его дом, или из-за оскорбления, нанесенного Хелен, но потому что в эту минуту он осознал, что ревниво завидует Джону Лалли, который пишет картины как ангел. А он, Клиффорд Вексфорд, по-настоящему хочет только одного: писать картины как ангел. А раз Клиффорд на это не способен, то все остальное теряет значение: деньги, честолюбие, статус – всего лишь жалкие заменители, эрзацы. Он хотел запинать Джона Лалли до смерти, вот в чем была суть.
      – Ну пожалуйста, – сказала Хелен. – Он же чуть свихнутый и ничего с собой поделать не может.
      Джон Лалли посмотрел на дочь и решил, что она ему нисколько не нравится. Самодовольная сучка, испорченная баловством (все Эвелин!), погубленная миром – дешевка, бездарная, испорченная. Он поднялся с пола.
      – Сучка, – сказал он. – Как будто мне не все равно, в чьей постели ты валяешься.
      Встал он как раз вовремя. Клиффорд разразился пинком, но промахнулся.
      – Делай что хочешь, – сказал Джон Лалли, глядя на Хелен, – только чтобы ни я, ни твоя мать больше тебя не видели.
      Вот как, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и вот как Хелен ради Клиффорда оставила своих родителей.
      Хелен не сомневалась, что они с Клиффордом поженятся в ближайшем будущем. Они созданы друг для друга. Они – две половины единого целого. Это же ясно хотя бы из того, как сливаются воедино их тела, словно обретая наконец родной дом. Вот так действует на людей любовь с первого взгляда. Худо ли, хорошо ли, но вот так.

ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД

      Клиффорд был горд и доволен тем, что открыл Хелен, а она была рада и благодарна, что нашла его. Он с изумленным недоумением оглядывался на свою дохеленовую жизнь, на случайные сексуальные эпизоды, на свою позицию «не звони мне, я сам позвоню» в любовных делах (а звонил он, разумеется, редко, едва обнаружив, что не испытывает особого интереса), на более пристойную, но столь же поверхностную брачную разведку по длинному списку более или менее подходящих невест, на частые и в конечном счете утомительные посещения с неверно выбранной спутницей верно выбранных ресторанов и ночных клубов. Как только он терпел все это? Ради чего? С прискорбием должна констатировать, что, оглядываясь назад, Клиффорд даже не подумал, скольким женщинам он причинил душевные муки или нанес социальный вред, или и то и другое вместе – он вспоминал только собственное уныние, собственную скуку.
      Ну а Хелен казалось, что до этих пор она жила в серой тени. Зато теперь! Немыслимое солнце озаряло ее дни и теплыми отблесками подсвечивало ее ночи. Глаза ее сияли; она легко розовела; она встряхивала головой, и ее каштановые кудри взметывались, точно их переполняла жизненная энергия. Она иногда отправлялась в свою крохотную мастерскую в «Сотби» и всегда возвращалась не к себе в крохотную квартирку, но в дом и постель Клиффорда. Она получала почасовую плату – маленькую, но ее устраивала свобода, которую давала эта работа. Работая, она пела. Специальностью ее была склейка старинных глиняных изделий (большинство реставраторов предпочитали твердые острые края и краски керамики, но Хелен нравилась коварная, рассыпающаяся, слоистая мягкость старинных деревенских кувшинов и кружек, ставившая перед ней трудные задачи). Она забыла друзей и знакомых, предоставив подруге, с которой делила квартиру, платить за нее и отвечать на вопросы. Она больше не верила, что деньги, или репутация, или дружба хоть что-нибудь значат. Она была влюблена. Они были влюблены. Клиффорд богат. Клиффорд оградит ее от всех забот. А подробности не важны. Не важны бешенство отца, горе матери, поднятые брови ее нанимателей, подсчитывающих часы, которые она проработала за неделю. Клиффорд навсегда заменил ей родителей и друзей, ей никто больше не нужен: он крыша над ее головой, он одежда на ней, он солнце в ее небе.
      Ну, любовь ведь не способна исцелять все, не правда ли? Иногда она представляется мне мазью, которую люди накладывают на свое раненое «это». Истинное исцеление приходит изнутри – терпеливое медленное продвижение к самопониманию, скрежет зубовный, неизбывная скука, нескончаемое раздражение, улыбки молочнику, плата за квартиру, утирание носов детишкам, умение скрывать обиду, утомление, злость – но Хелен даже слушать отказалась бы, читатель. Она была молода, она была красива, весь мир принадлежал ей. И она это знала. Она позволила любви сбить себя с ног и поглотить, а сама только воздела свои хорошенькие белые ручки к небу и сказала: «Что я могу поделать? Это сильнее меня!»

НОЖ В СПИНУ

      Утром после стычки с Джоном Лалли Клиффорд вошел в свой кабинет в «Леонардо» с расшибленным кулаком и в сквернейшем настроении.
      Первой в этот день у него была встреча с Гарри Бластом, нерыцарственным ведущим с телевидения, который умудрился не проводить Анджи домой после приема в честь Босха – его репортаж должен был стать заключением программы, носившей название «Монитор», Гарри робел и был уязвим. Клиффорд знал это.
      Интервью проводилось в величественном отделанном панелями кабинете сэра Ларри Пэтта с видом на Темзу. Камеры Би-Би-Си были большими и громоздкими. По полу во всех направлениях извивались кабели. Сэр Ларри Пэтт робел не меньше Гарри. Клиффорд был еще настолько согрет жаром постели Хелен и своей победы над жалким пропащим художником, что не испытывал ни малейших сомнений в себе. Он впервые выступал перед камерами, но никто об этом не догадался бы. Собственно говоря, именно это интервью и вывело Клиффорда Вексфорда на его особую залитую светом прожекторов дорогу, по которой он достиг положения звезды в сферах искусства. Клиффорд Вексфорд говорит это, Вексфорд говорит то, сошлитесь на великого KB, и ваше дело в шляпе. То есть если у вас хватало духа обратиться к нему, рискуя медленным изничтожением или стремительным взлетом, заранее ничего предсказать было нельзя – быстрый взгляд блестящих темно-голубых глаз распознавал в вас того, кого следует выслушать, или отметал, причислив к легиону ничтожеств. Он обладал той правильностью черт, которую обожают телекамеры, и ясным находчивым умом, вдребезги разбивавшим лицемерность и самоупоение, хотя отнюдь от них не свободным, – как раз наоборот.
      – Ну а теперь, – без обиняков начал Гарри Бласт, ведущий, когда камеры перестали любоваться панелями XVII века на стенах, зданием Совета Большого Лондона за рекой и полотном Гейнсборо над широким камином XVIII века и перешли к делу (вопрос этот он явно заготовил заранее.). – Существует мнение, что Совет по искусствам, под которым мы подразумеваем злополучных налогоплательщиков, взял на себя слишком большую долю расходов на выставку Босха, а «Леонардо» оговорил слишком большую долю прибыли. Что скажете на это вы, мистер Вексфорд?
      – Это же ваше мнение, – парировал Клиффорд. – Почему вы не высказали его прямо и просто? Что «Леонардо» обирает налогоплательщиков…
      – Ну-у… – сказал Гарри Бласт, растерявшись, а его огромный нос розовел все больше и больше, как бывало с ним всегда в минуты стресса. Хорошо еще, что цветное телевидение тогда не вступило в свои права, не то его многообещающая карьера оборвалась бы в самом начале. Ведь стрессы неотъемлемы от жизни тех, на ком держатся средства массовой информации.
      – И как нам судить о подобных вещах? – спросил Клиффорд. – Как можем мы количественно установить, в чем заключается прибыль, когда речь идет об искусстве? Если «Леонардо» делает искусство доступным для изголодавшейся по нему широкой публики, чего государственные учреждения сделать не позаботились, так неужели же мы не заслуживаем, пусть не награды, так, скажем, небольшого поощрения? Вы видели очереди на улице. Надеюсь, вы не поленились навести на них свои камеры. Говорю вам, народ в нашей стране изголодался по прекрасному…
      Ну и, разумеется, Гарри Бласт не позаботился снять очереди. Клиффорд это знал.
      – Что до точного соотношения суммы, предоставленной «Леонардо» Советом по искусствам, мне кажется, фонды распределяются на паритетных началах. Ведь так, сэр Ларри? Здесь он – финансовый король.
      И по мановению Клиффорда камеры повернулись к сэру Ларри Пэтту, а он, естественно, не мог ответить, не заглянув в соответствующие документы, и пробормотал что-то невнятное, вместо того чтобы громко и внятно оповестить мир о своей неосведомленности, как было бы разумнее. Сэр Ларри совершенно не годился для выступлений по телевидению: лицо у него было слишком морщинистым и несло печать излишеств, которыми он себя баловал, – отвислые брови и смакующие губы. У него тоже было беспокойное утро. На заре его разбудил звонок госпожи Бузер из Амстердама.
      – Что за страна ваша Англия? – возмущенно осведомилась она. – Или вы настолько отвергаете цивилизацию, что у вас мужа соблазняют на глазах у жены, а муж женщины, которая соблазняет, никакого внимания не обращает?
      – Сударыня, – сказал сэр Ларри Пэтт, – не понимаю, о чем вы говорите.
      Он и правда не понял. Не находя в своей жене ничего привлекательного, он никак не предполагал, что у других мужчин может возникнуть влечение к ней. Сэр Ларри принадлежал к поколению и сословию, которые на женщин смотрели косо. Жену он себе выбрал елико возможно похожую на мальчика (как однажды Клиффорд указал Ровене, отчего она заплакала). Ему нельзя было вовсе отказать в воображении, но от эмоций ему становилось не по себе, и свои восторги он приберегал для искусства, вместо любви, для картин, вместо секса. Что само по себе было достаточным основанием для довольства собой – ведь по происхождению он принадлежал к среде, гордящейся своим филистерством, и, кажется, продемонстрировал достаточно решимости. Он знал, что у него есть все причины уважать себя. В трубке внезапно и к счастью воцарилась тишина, словно у госпожи Бузер ее трубку вырвали из рук. Его это не удивило. Истерика. С женщинами это часто случается. Он пошел в комнату Ровены и увидел, что она мирно спит в своей плоскогрудой манере. Беспокоить он ее не стал – во избежание истерики уже не из Голландии. Но в собственном доме. Он чувствовал себя неважно. Гарри Бласту стало ясно, что сэр Ларри принадлежит прошлому. Да и как же иначе? Ведь Клиффорд принадлежал будущему, а телевидение требует полярностей. Хороший – плохой, старый – новый, левый – правый, смешной – трагичный. Пэтт выходил в тираж, Вексфорд шел вверх. Вот так телесъемка стала началом падения сэра Ларри Пэтта, вершиной, от которой уходил вниз длинный пологий склон, и Клиффорд в тот день весьма охотно подтолкнул его в спину. Сэр Ларри ничего не заметил. Клиффорд заглянул в будущее и увидел, что оно сулит возникновение династии. Чтобы сделать Хелен королевой, ему прежде надо было стать королем. Значит, он должен самодержавно править «Леонардо», а фирме надлежит расти и меняться, преображаясь в один из тех сложных комплексов могущества и власти, которые столь быстро становятся слагаемыми современного мира. Ему придется проделать это украдкой, вести политическую игру и действовать на манер королей и императоров – требовать верности и добиваться вассальной преданности, никого не подпускать к себе близко, стравливать своих фаворитов, оставляя за собой власть над жизнью и смертью (власть нанимать и увольнять – нынешний эквивалент той власти), оказывая нежданные милости, обрекая нежданным карам; и улыбка его будет знаменовать благоденствие, а нахмуренные брови – горе и нужду. Он будет Вексфордом «Леонардо». Он, никчемный, дерганый, честолюбивый, беспокойный сын волевого отца перестанет быть аутсайдером, перестанет быть вращающейся вокруг солнца планетой, но сам будет солнцем. Ради Хелен он вывернет мир наизнанку.
      Он вздохнул и потянулся, – каким могучим он себя чувствовал! Камеры Бласта ухватили вздох и потягивание, сделали из них заставку, которая обеспечила успех программе да так и осталась любимым кадром каждого художественного редактора для сюжетов, связанных с внутренними механизмами Мира Искусства. Что-то в нем было такое… прямо-таки ощущения миропомазания, того якобы исполненного мистической сути мгновения, когда корона в руках архиепископа впервые касается чела нового монарха. Вот что поймали камеры Гарри Бласта, сами того не ведая.

МАТЬ И ДОЧЬ

      А пока Клиффорд Вексфорд взвешивал свое будущее и упорядочивал, профессионализировал и даже освящал то, что до тех пор было лишь смутными честолюбивыми устремлениями, девушка его мечты, Хелен Лалли, сидела напротив своей матери и прихлебывала чай из трав в «Крэнксе» – новом диетическом ресторане на Карнеби-стрит. «Крэнкс» стал прототипом миллиона таких заведений, пропагандирующих здоровое питание, что в следующие двадцать пять лет как грибы повырастали по всему миру. Натуральная пища + чай из трав = душевному и физическому здоровью. В то время это была абсолютная новинка, и Эвелин прихлебывала свой чай из окопника лекарственного с некоторой подозрительностью. (Теперь окопник внутрь не употребляется, как возможный канцероген, и используется только в мазях, так что инстинкт ее, видимо, не обманывал.)
      – Он тебя подкрепит, мам, – с надеждой сказала Хелен. В подкреплении Эвелин явно нуждалась. Глаза у нее покраснели и опухли. Она выглядела некрасивой, отчаявшейся и старой – комбинация не из лучших. Вернувшись домой из дома № 5 «Кофейня», Джон Лалли подтвердил жене, что нога ее дочери Хелен больше не переступит порога «Яблоневого коттеджа», добавил, что девчонка, конечно, не его дочь, иначе она не вела бы себя так, и заперся в гараже. Внутри стен какового, предположительно, бешено накладывал краски на холст. Эвелин время от времени ставила на подоконник гаража еду и питье. Еда принималась – окно приоткрывалось и тут же со стуком опускалось, но питье демонстративно оставлялось на подоконнике. В гараже хранилось домашнее вино, и ничего другого ему, видимо, не требовалось. Из-под дверей гаража словно сочилась черная ярость.
      – Это нечестно, – сказала Эвелин дочери, точно была ребенком, а не матерью. – Это нечестно!
      Да так оно, бесспорно, и было. С ней, которая столько сделала для мужа, которая всю жизнь посвятила ему одному, с ней обходятся подобным образом!
      – Я стараюсь не показывать тебе, как меня это травмирует, – сказала она. – Но ведь ты уже взрослая, да и что поделать – такова жизнь.
      – Только, если ты сама допускаешь, чтобы она была такой! – возразила Хелен, черпая спокойствие и уверенность в своей новообретенной любви, твердо зная, что ей-то теперь предстоит жить счастливо во веки веков, аминь.
      – Если бы ты только вела себя чуть тактичнее, – сказала Эвелин, впервые позволив себе даже такое подобие упрека. – Ты совершенно не умеешь вести себя с отцом так, чтобы не раздражать его.
      – О, – сказала Хелен, – я так сожалею! Наверное, вина моя. Но ведь он все время запирается. Прежде на чердаке, а теперь вот в гараже. Не понимаю, почему ты расстраиваешься. Ведь это же в порядке вещей. А если бы ты поменьше расстраивалась, он бы и не запирался.
      Она старалась взглянуть на дело как можно серьезнее, хотя ее мать не услышала в ее словах ничего, кроме легкомыслия. Но ведь от нее ничего не зависит. Она любит Клиффорда Вексфорда. И пусть ее отец умрет от гнева, а мать, горюя, обречет себя на безвременный конец – она, Хелен, любит Клиффорда Вексфорда, и юность, энергия, будущее, здравый смысл и жизнерадостность на ее стороне. Вот, собственно, и все тут.
      Эвелин скоро совладала с собой и подобающим образом восхитилась необычным интерьером ресторана – некрашеные сосновые доски под деревенский стиль, и согласилась с дочерью, что все идет так уже двадцать пять лет. И дальше, наверное, будет идти так же еще долгое время. Хелен совершенно права. Расстраиваться причин нет никаких, ей просто надо взять себя в руки.
      – Боже мой, – сказала Эвелин, беря себя в руки, – какие у тебя чудесные волосы. Такие кудрявые!
      И Хелен, которая могла позволить себе быть доброй, не принялась тотчас приглаживать волосы за ушами, но встряхнула головой, чтобы они распушились, как нравилось ее матери. Самой Хелен нравилось, чтобы волосы у нее были прямыми, приглаженными, шелковистыми и послушными, задолго до того, как такое вошло в моду. Хотя бы в этом любовь была на стороне Эвелин, придав волосам ее дочери пышность и волнистость.
      – Я влюблена, – сказала Хелен. – Может быть, причина в этом.
      Эвелин поглядела на нее с изумлением. Каким образом жизнь в «Яблоневом коттедже» породила такую наивность?
      – Во всяком случае, – сказала она, помолчав, – не поступай опрометчиво только потому, что жизнь дома была такой жуткой.
      – Мамочка, она вовсе не была такой уж жуткой, – запротестовала Хелен, хотя часто она бывала именно жуткой. «Яблоневый коттедж» был старинным и прелестным, но черные настроения ее отца действительно ядовитым газом просачивались под дверями и сквозь щели, где бы он ни запирался и ради жены с дочерью (чтобы оберечь их от себя), и ради собственной особы (чтобы оберечь себя от их женского филистерства и предательства вообще), а глаза ее матери слишком уж часто бывали красными, и это каким-то образом заставляло тускнеть блеск медных развешанных по кухонным стенам кастрюль, так чудесно отражавших свет, пробивавшийся сквозь жалюзи. В такие дни Хелен томилась желанием уехать, просто уехать куда-нибудь. Но ведь в другие дни они были дружной семьей, делившей мысли, чувства, надежды, и обе женщины, храня незыблемую верность гению Джона Лалли, с радостью терпели невзгоды и безденежье, понимая, что артистический темперамент столь же мучителен для него самого, как и для них. Но потом Хелен уехала – учиться в Школе художеств, приобщаться к таинственной лондонской жизни, а Эвелин осталась испытывать на себе всю ничем не разбавленную силу, о нет, не внимания мужа (им он ее не баловал), но его циклической гневной энергии, и мало-помалу поняла, что он-то и его картины останутся жить, а вот она, Эвелин, навряд ли. Она чувствовала себя не по годам старой и истомленной. А к тому же твердо знала, что, окажись Джон Лалли перед выбором – живопись или она, он без промаха выберет живопись. Если он ее и любил, сказала она Хелен в момент вполне извинительной вспышки гнева, то как человек на деревянной ноге любит эту ногу: обойтись без нее он не может, как ни хотел бы.
      Теперь она ласково улыбнулась Хелен, похлопала маленькую белую, твердую руку дочери своей большой и дряблой, а потом сказала:
      – Я так рада, что ты это сказала!
      – Ты всегда делала все, что могла, – ответила Хелен и добавила панически: – Почему ты говоришь так, словно мы прощаемся навсегда?
      – Раз ты с Клиффордом Вексфордом, – сказала Эвелин, – оно так в сущности и есть.
      – А зачем он ворвался к нам таким образом? Конечно нехорошо, что Клиффорд его ударил, но он же его спровоцировал!
      – Не это главное, – сказала Эвелин.
      – Он отойдет, – сказала Хелен.
      – Нет, – сказала ее мать. – Тебе правда надо выбирать.
      Тут Хелен пришло в голову, что раз у нее есть ее любовник Клиффорд, так зачем ей отец?
      – Мамуся, а почему ты не уедешь из дома, – сказала она, – и не оставишь папу наедине с его гением? Неужели ты не видишь, какая это нелепость: жить с человеком, который от тебя запирается и берет еду с подоконника гаража?
      – Но, деточка, – ответила Эвелин, – он же пишет!
      И Хелен поняла, что ее уговоры бесполезны, да это и к лучшему. Одно дело посоветовать своим родителям разойтись – многие так и поступают, – но как ужасно, если они вдруг последуют твоему совету.
      – Пожалуй, лучше всего, – сказала Эвелин своей дочери, – чтобы ты некоторое время держалась от него подальше.
      И Хелен вновь обрадовалась, что у нее есть Клиффорд, потому что ее захлестнули обида и ужас, и их надо было побороть. На мгновение ей показалось, что мать от нее отрекается. Но, конечно, это была чепуха. Они попробовали новинку – обдирный хлеб и медовую лепешку. И то и другое Эвелин понравилось, она уплатила свою долю счета, а на улице они улыбнулись друг другу, поцеловались и разошлись, каждая в свою сторону: Эвелин уже без дочери, а Хелен уже без матери.

ПРЕВЕНТИВНОЕ ИЗЪЯТИЕ

      – Господи! – сказал Клиффорд в тот же вечер, когда Хелен рассказала ему про их разговор. – Ни в коем случае не подталкивай свою мать уйти из дома!
      Они ужинали в постели, стараясь не запачкать черные простыни липким тарамасалатом, который Клиффорд сотворил из филе трески, лимонного сока и сливок, что было дешевле, чем купить готовый. Даже любовь не вынудила Клиффорда отказаться от привычки экономить – некоторые называли это скаредностью, но почему бы не употребить более мягкое слово? Клиффорд любил ни в чем себе не отказывать, но получал большое удовольствие и от того, что никогда не тратил на это ни единого пенни сверх необходимого.
      – А почему, Клиффорд?
      Иногда Клиффорд ставил Хелен в тупик, как ставил и Анджи, но у Хелен хватало сообразительности и здравого смысла просить объяснения. И лишенная упрямства Анджи, она схватывала все на лету. А какой хорошенькой выглядела она в этот вечер – просто обворожительной! Тоненькие мягкие руки, пухленькие обнаженные плечи, кремовая шелковая комбинация едва прикрывает округлые груди, а сама изящно грызет ровными зубками соленое печенье, пытаясь не капнуть на простыню тарамасалатом, – Клиффорд его взбил, пожалуй, чуть жидковато.
      – Потому что твоя мать – источник вдохновения для твоего отца, – ответил Клиффорд. – И хотя для твоей матери это тяжкий крест, искусство требует жертв. Искусство важнее индивида, даже важнее художника, который его творит. Твой отец первым это признает, хоть он и чудовище. Кроме того, художнику требуется его гештальт – особое сочетание обстоятельств, которое помогает ему выразить свое особое видение вселенной. Гештальт твоего отца, как ни печально, включает «Яблоневый коттедж», твою мать, ссоры с соседями, параноическое отношение к Миру Искусства вообще и ко мне в частности. И до последних дней он включал тебя. Теперь ты из него вырвана. Это само по себе огромный шок, который загнал его в гараж. Если повезет, в его стиле, когда он оттуда выйдет, обнаружатся изменения. Будем надеяться, что коммерчески он превзойдет прежние.
      Он осторожно отобрал у Хелен печенье, положил на край покрывала и поцеловал ее соленые губы.
      – Но, наверное, – сказала Хелен, – ты поселил меня тут не только для того, чтобы картины моего отца обрели сбыт?
      Он засмеялся, – но после крохотной паузы, как будто не был так уж в этом уверен. По-настоящему преуспевающие люди часто поступают по велению инстинкта, который работает на них: им не надо строить планы, рассчитывать шансы. Они просто следуют своему чутью, и жизнь сама склоняется перед ними. Клиффорд любил Хелен. Разумеется, любил. И все же – дочь Джона Лалли! Часть гештальта, нуждавшегося в шоке, толчке, встряске…
      Но вскоре они позабыли про все это, а Клиффорд, кроме того, забыл рассказать, что отец Анджи Уэлбрук звонил ему на неделе из Йоханнесбурга.
      «Решил предупредить вас, – гудел печальный могучий голос. – Моя дочка вышла на тропу войны».
      «Из-за чего?» – Клиффорд был спокоен и небрежен.
      «Бог знает! Ей не нравятся Старые Мастера, кричит, что будущее за нынешними. Говорит, что «Леонардо» швыряет деньги на ветер. Что вы натворили? Натянули ей нос? Нет, не отвечайте. Я ничего знать не хочу. Только не забывайте, что хоть я и главный держатель акций «Леонардо», в Соединенном Королевстве меня представляет она, и узды на нее нет никакой. Девочка она умная, хоть и гвоздь в заднице».
      Клиффорд поблагодарил его и обещал прислать ему чудесные отзывы о Босхе плюс сообщения прессы о неслыханных очередях, заверил, что капитал его помещен абсолютно надежно и что «Леонардо» все больше становится источником содействия современному искусству и поддержки такового, – иными словами, что Анджи катается по тонкому льду. Затем он позвонил Анджи и пригласил ее позавтракать вместе. Об этом он тоже забыл сказать Хелен. Он оставил ее распростертой на постели в столь сладкой истоме, что прийти в себя она могла только к вечеру, к его возвращению.
      Анджи и Клиффорд встретились в «Кларидже». Мини-юбки только-только входили в моду. Анджи явилась в бежевом брючном костюме из мягкой шагрени и попросила, чтобы ее проводили к столику Клиффорда. Утро она провела в косметическом салоне, но рука парикмахерши, наклеивавшей фальшивые ресницы, дрогнула, один глаз покраснел, и ей пришлось надеть темные очки, Клиффорд же, как она знала, темные очки презирал, делая исключение только для катания на лыжах в горах. А потому она уже кипела.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24