Расширение пространства борьбы
ModernLib.Net / Современная проза / Уэльбек Мишель / Расширение пространства борьбы - Чтение
(Весь текст)
Мишель Уэльбек
Расширение пространства борьбы
Часть первая
Глава 1
«Ночь прошла, а день приблизился;
итак отвергнем дела тьмы
и облечемся в оружия света.»
Послание к Римлянам
В пятницу вечером я побывал в гостях у коллеги. Нас там было человек тридцать, не меньше, и все – служащие среднего звена, возрастом от двадцати пяти до сорока лет. И вот в какой-то момент одна дуреха начала раздеваться. Сняла майку, потом лифчик, потом юбку, и всё это – с немыслимым кривлянием. Оставшись в одних трусиках, она несколько секунд вертелась, а потом, не зная, что делать дальше, принялась одеваться. Между прочим, эта девица ни с кем не спит. Что лишь подчеркивает нелепость ее поведения.
После четвертой рюмки водки я почувствовал себя неважно, и мне пришлось растянуться на подушках, наваленных на полу за диваном. Чуть погодя явились две девицы и уселись на диван. Не то чтобы красотки – две толстухи из отдела обслуживания. Они вместе ходят обедать, читают книжки о развитии речи у детей и всякую такую ерунду.
Девушки тут же принялись обсуждать свежую новость: одна из сотрудниц отдела явилась на работу в мини-юбке, ну совсем уж мини, только что ягодицы прикрывает.
И как же они к этому отнеслись? Решили, что это замечательно. Их причудливо растянутые тени четко вырисовывались на стене надо мной. Казалось, что их голоса нисходят с огромной высоты точно Святой Дух. Да, мне было порядком-таки скверно, это ясно.
Потом еще минут пятнадцать они изрекали одну пошлость за другой. Что она имеет право одеваться как хочет, что она вовсе не стремится соблазнять мужчин, просто ей так удобно, она желает нравиться самой себе и так далее, и тому подобное. Последние, удручающие остатки рухнувшего феминизма. В какую-то минуту я даже произнес это вслух: «Последние, удручающие остатки рухнувшего феминизма», но они меня не услышали.
Я тоже обратил внимание на эту девушку. Еще бы: ее трудно было не заметить. Даже начальник отдела обслуживания возбудился.
Я заснул и не услышал окончания беседы, но мне приснился кошмар. Две толстухи прогуливались по коридору мимо отдела обслуживания, задирая ноги кверху и распевая во все горло:
Я гуляю с голым задом Не для ваших жадных взглядов! Мохнаты ноги выставляю, Потому что так желаю!
Девушка в мини-юбке стояла в дверном проеме, но на сей раз на ней было длинное черное платье, строгое и таинственное. Она с улыбкой смотрела на них. На плече у нее сидел огромный попугай: это был начальник отдела. Время от времени она как бы небрежно, но умело поглаживала ему перья на животе.
Проснувшись, я понял, что меня вырвало на ковер. Вечеринка подходила к концу. Я закрыл блевотину подушками, встал: надо было попытаться добраться до дому. И тут я обнаружил, что потерял ключи от машины.
Глава 2
Среди сплошных Марселей
Послезавтра было воскресенье. Я вернулся в этот квартал, но так и не смог найти мою машину. Честно говоря, я забыл, где ее поставил; то ли на этой улице, то ли на соседней – все улицы были похожи друг на друга. Улица Марселя Самба, улица Марселя Дассо… кругом Марсели. Прямоугольники домов, в которых живут люди. Всё ужасно одинаковое. Но где же моя машина?
Бродя среди этих Марселей, я почувствовал, что порядком устал от машин и от всего, что творится на белом свете. С того дня, как я купил «пежо-104», от него были одни неприятности: частый, непонятно для чего нужный ремонт, постоянные столкновения с другими машинами… Конечно, водители делают вид, будто для них это – пустяк, идут на полюбовное соглашение, говорят: «Ладно, о'кей», но при этом сверлят тебя ненавидящим взглядом; это крайне неприятно.
И потом, если вдуматься, на работу я все равно добирался на метро; уезжать из города на выходные почти перестал, поскольку ехать, собственно, было некуда и незачем; для отпуска я все чаще выбирал организованный, иногда клубный отдых. «Так на что мне эта машина?» – с досадой говорил я себе, сворачивая на улицу Эмиля Ландрена.
И однако я уже успел дойти до авеню Фердинана Бюиссона, когда мне наконец пришло в голову заявить о краже автомобиля. Сейчас угоняют так много машин, особенно на окраинах города; история с угоном встретит понимание и доверие у всех – и в страховой компании, и у моих коллег. В самом деле, разве можно признаться, что ты потерял машину? Сразу прослывешь любителем глупых розыгрышей, или даже ненормальным, либо просто кретином; это было бы очень опрометчиво с моей стороны. Такими вещами шутить не принято; именно в таких обстоятельствах складываются репутации, завязываются или прекращаются дружеские отношения. Я знаю жизнь, у меня есть опыт. Признаться, что ты потерял машину, – значит практически поставить себя вне общества; нет, решено: заявляем о краже.
Поздно вечером одиночество стало физически ощутимым, причиняющим боль. Листки бумаги, слегка запачканные соусом от тунца по-каталански, усеивали кухонный стол. Это были наброски к диалогам животных; диалоги животных – литературный жанр не хуже, а может даже получше всех прочих. Данный опус назывался «Диалоги коровы и кобылы»; его можно было бы определить как размышление об этике, а навеян он был краткой служебной командировкой в Бретань, в область Леон. Вот показательный отрывок из этого диалога:
«Вначале взглянем на бретонскую корову: круглый год она пасется, ни о чем другом не помышляя, ее лоснящаяся морда опускается и поднимается с удивительной регулярностью, и никакая тревога не затуманит проникновенный взгляд ее светло-карих глаз. Всё это вызывает полное доверие, всё это как будто свидетельствует о глубоком экзистенциальном единстве, о завидном совпадении бытия в мире и бытия в себе. Увы, в данном случае философ попадет впросак, его доводы, хоть и основанные на безошибочной и тонкой интуиции, окажутся несостоятельными, ежели только он не озаботится заранее навести справки у природоведа. Ибо природа бретонской коровы двойственна. В течение года наступают периоды (предусмотренные неумолимой логикой генетического программирования), когда во всем ее существе происходит разительная перемена. Мычание становится громче, протяжнее, меняется даже его гармоническая структура, и порою оно до странности напоминает жалобные звуки, издаваемые сынами человеческими. Движения становятся более нервными, порывистыми, иногда она припускает рысцой. А ее гладкая, лоснящаяся морда, прежде казавшаяся идеальным воплощением первозданной мудрости, искажается, кривится от мучительного воздействия некоего властного, необоримого желания.
Разгадка этой тайны весьма проста: бретонская корова желает (надо отдать ей справедливость: это желание – единственное в ее жизни), чтобы ее, как выражаются на своем циничном жаргоне скотоводы, «покрыли». И ее покрывают, когда напрямую, а когда нет; ведь шприц для искусственного осеменения может, пусть и не без некоторого эмоционального ущерба, заменить в этом деле половой член быка. В обоих случаях корова успокаивается и возвращается в свое исконное состояние глубокой задумчивости, с одной лишь поправкой: через несколько месяцев она произведет на свет хорошенького теленочка. В чем, заметим между делом, и состоит интерес скотовода».
Разумеется, скотовод символизировал Господа Бога. Испытывая необъяснимую симпатию к кобыле, Господь обещал ей уже со следующей главы нескончаемое блаженство со множеством жеребцов, в то время как корова, повинная в грехе гордыни, в итоге должна будет довольствоваться унылыми утехами искусственного оплодотворения. Надрывное мычание двурогих не смогло смягчить приговор Великого Зодчего. Депутацию овец, отправившуюся к Нему из солидарности, постигла та же участь. Как мы видим, Господь, изображенный в этом небольшом сочинении, милосердным богом не был.
Глава 3
Трудность в том, что просто жить по правилам – недостаточно. Предположим, вам удается (иногда еле-еле, каким-то чудом, но в целом все же удается) жить по правилам. Вы аккуратно отчитываетесь по налогам, не утаивая ни гроша. Вовремя платите по счетам. Никогда не выходите из дому без удостоверения личности (и маленького кошелечка с кредитной карточкой!…).
И тем не менее у вас нет друзей.
Правила сложны и многообразны. Помимо времени, проводимого на работе, надо еще успевать делать покупки, брать деньги из банкоматов (а перед ними так часто приходится стоять в ожидании). Но главное – вы должны представлять множество документов в организации, управляющие различными аспектами вашей жизни. И вдобавок ко всему этому вы еще можете заболеть, что влечет за собой и дополнительные расходы, и новые формальности.
И все же у вас остается свободное время. Чем заняться? На что его потратить? Посвятить себя служению ближнему? Честно говоря, до ближнего вам нет никакого дела. Слушать пластинки? Когда-то это было приемлемым решением, но с годами приходится признать, что музыка волнует вас все меньше и меньше.
Какое-нибудь хобби, в самом широком смысле слова, может стать выходом из положения. Но по правде говоря, ничто не сможет избавить вас от тех все чаще повторяющихся минут, когда ваше абсолютное одиночество, ощущение вселенской пустоты и предчувствие в грядущем какой-то ужасной, разрушительной личной катастрофы сливаются воедино, причиняя вам жестокие страдания.
И однако вам все еще не хочется умирать.
Раньше у вас была жизнь. Случались минуты, когда у вас была жизнь. Разумеется, вы уже не очень хорошо это помните; но у вас остались фотографии. Надо думать, это происходило в ранней юности или чуть позже. Какой же у вас тогда был аппетит к жизни! Казалось, в будущем вас ждет масса богатейших возможностей. Вы могли бы стать певцом в варьете; вы могли бы уехать в Венесуэлу.
И что еще более удивительно, у вас было детство. Взгляните на семилетнего малыша, который играет в оловянные солдатики на полу гостиной. Прошу вас, понаблюдайте за ним повнимательнее. Его родители развелись, и теперь у него нет отца. Он редко видит мать, которая занимает ответственную должность в фирме, производящей косметику. Однако он возится с оловянными солдатиками, и эта игра в окружающий мир, игра в войну, вызывает у него, по-видимому, живейший интерес. Уже сейчас ему недостает любви и тепла, это ясно; но посмотрите, как он интересуется окружающим миром!
И вы тоже заинтересовались окружающим миром. Это было давно; я прошу вас вспомнить об этом. Вам стало тесно в пространстве, ограниченном правилами; вы не могли больше жить в пространстве, ограниченном правилами; поэтому вы должны были вступить в пространство борьбы. Я прошу вас снова перенестись в ту самую минуту. Это было давно, не правда ли? Вспомните: вода была холодной.
И вот вы уже далеко от берега; о, как вы далеко от берега! Долгое время вы верили, будто существует другой берег; теперь уже не верите. Но все же вы продолжаете плыть, и каждое движение приближает вас к гибели. Вы задыхаетесь, у вас болят легкие. Вода кажется все более холодной, а главное, все более соленой. Вы уже не столь молоды. Скоро вы умрете. Но это не страшно. Я с вами. И я вас не брошу. Читайте дальше.
И вспомните еще раз, как вы вступили в пространство борьбы.
Последующие страницы представляют собой роман; то есть некую цепь событий, героем которых являюсь я сам. Но я не ставил себе цель рассказать собственную биографию; просто у меня нет другого выхода. Если я не буду писать о том, что видел, мои страдания не утихнут, а может быть и станут немного сильнее. Да, лишь немного, я настаиваю на этом. Писание не приносит большого облегчения. Оно придает очертания, оно выделяет смысл. Оно сообщает всему некое подобие связности, некие признаки вещественности. Вы все еще бредете в кровавом тумане, но уже различаете какие-то ориентиры. Хаос отодвигается от вас на несколько метров. Не слишком-то большой успех, по правде говоря.
Какой контраст с безмерной, чудодейственной властью чтения! Если бы я мог провести всю жизнь за чтением, мне ничего другого и не хотелось бы; я знал это уже в семь лет. Ткань окружающего мира ранит и отталкивает; и непохоже, чтобы ее можно было смягчить. Право же, я думаю, что мне больше подошла бы жизнь, проводимая за чтением.
Но такая жизнь мне не досталась.
Недавно мне исполнилось тридцать. Учился я поначалу небрежно, но в итоге получил хорошее образование: сегодня я – специалист среднего звена. Работаю аналитиком-программистом в фирме по обслуживанию компьютеров, получаю заработную плату в два с половиной раза больше минимальной, что обеспечивает неплохую покупательную способность. Есть шансы получить и более высокооплачиваемую должность в этой же фирме; если только не решусь, как многие мои коллеги, поступить в какую-нибудь контору консультантом по компьютерам. В общем, я не могу пожаловаться на мой социальный статус. В плане секса мои успехи, напротив, оставляют желать лучшего. У меня было несколько связей с женщинами, но каждый раз это длилось недолго. Я не отличаюсь ни красотой, ни обаянием, у меня часто бывают приступы депрессии: я не обладаю теми качествами, которые женщины ставят превыше всего. Так, всякий раз, когда женщины подпускали меня к своим органам, я чувствовал, что они делают это без особой охоты; в сущности, я был для них лишь выходом из положения. Согласитесь, это нельзя назвать идеальным началом для длительной любовной связи.
За два года, прошедших после разрыва с Вероникой, у меня, можно считать, не было ни одной женщины; вялые и нерешительные попытки, сделанные мной в этом направлении, как и следовало ожидать, ни к чему не привели. Кажется, что два года – срок долгий. На самом деле они пролетают быстро – особенно если работаешь. Любой человек вам подтвердит: они пролетают быстро.
Может статься, любезный друг-читатель, что вы сами – женщина. Не расстраивайтесь, такое случается. Впрочем, это нисколько не повлияет на то, что я собираюсь вам сказать. У меня широкий охват.
Я не ставлю себе целью увлечь вас тонкими психологическими наблюдениями. Не стремлюсь сорвать аплодисменты, демонстрируя проницательность и чувство юмора. Есть писатели, расходующие свой талант на тщательное выписывание различных состояний души, черт характера и т.п. Я не вхожу в их число. Все это нагромождение реалистических деталей, призванных придать персонажам индивидуальность, всегда казалось мне, извините за выражение, полнейшей чушью. Даниэль – друг Эрве, но он недолюбливает Жерара. Мечты Поля находят свое воплощение в Виргинии, моя кузина едет в Венецию… и так до бесконечности. С тем же успехом можно наблюдать, как омары в аквариуме ползают друг по другу (для чего достаточно зайти в рыбный ресторан). Впрочем, я редко встречаюсь с человеческими существами.
Для достижения куда более важной в философском отношении цели, которую я поставил перед собой, мне потребуется, напротив, отказаться от всего лишнего. Упростить. Исключить массу деталей, одну за другой. Сам ход истории поможет мне в этой задаче. На наших глазах мир обретает все большее единообразие; бурно развиваются телекоммуникационные средства; в жилых помещениях появляется новая аппаратура. А человеческие отношения постепенно становятся невозможными, что весьма способствует уменьшению количества историй и происшествий, которые в сумме составляют чью-то жизнь. И мало-помалу перед нами возникает лик Смерти во всем ее великолепии. Третье тысячелетие обещает быть чудесным.
Глава 4
Бернар, о Бернар
В понедельник, придя на работу, я узнал, что моя фирма продала новые компьютерные программы министерству сельского хозяйства, а обучать сотрудников министерства, работать с ними поручено мне. Эту новость сообщил Анри Ла Бретт (он настаивает на том, что его фамилия пишется в два слова). Анри Ла Бретт, которому, как и мне, тридцать лет, – мой непосредственный начальник; отношения наши проникнуты глухой враждебностью. Вот и на сей раз он прямо с порога, словно ему не терпелось позлить меня, заявил, что при этой работе надо будет часто выезжать в командировки: в Руан, в Ларош-сюр-Ион, не знаю, куда-то там еще. Командировки для меня всегда были кошмаром; Анри Ла Бретту это известно. Я мог бы вспылить: «Ах так? Я увольняюсь!» Но я этого не делаю.
Задолго до того, как это выражение вошло в моду, наша фирма ввела у себя настоящую корпоративную культуру (создание собственного логотипа, раздача сотрудникам фирменных маек, семинары в Турции по изучению потребительского спроса). Фирма процветает, в своей области она пользуется завидной репутацией; в общем, со всех точек зрения это стоящая контора. Сами понимаете: я не могу уволиться под влиянием минутного настроения.
Десять часов утра. Я сижу в тихой комнате с белыми стенами, напротив одного парня чуть моложе меня, который только недавно поступил в нашу фирму. Кажется, его зовут Бернар. Его посредственность действует на меня тяжело. Он только и говорит что о деньгах и об инвестициях: паевые фонды, французские облигации, кредиты на жилье… в итоге ничего не остается. Он рассчитывает на регулярное увеличение заработной платы, которое хоть чуть-чуть опережало бы рост инфляции. Он немного утомляет меня; я не знаю, что отвечать. Его усы шевелятся.
Когда он выходит из комнаты, снова воцаряется тишина. В квартале, где мы работаем, снесены все старые здания, и окружающий пейзаж напоминает поверхность Луны. Это в тринадцатом округе, если не ошибаюсь. Когда выходишь из автобуса, можно подумать, что здесь была Третья мировая война. Но нет: это, напротив, торжество урбанизма.
Наши окна выходят на громадный, необозримый пустырь, покрытый грязью, ощетинившийся заборами. Каркасы нескольких жилых домов. Неподвижные краны. Холод и покой.
Бернар возвращается. Чтобы оживить атмосферу, я рассказываю ему, что у меня в доме стало скверно пахнуть. Людям обычно нравятся истории про вонь, я это заметил; в самом деле, сегодня утром, спускаясь по лестнице, я почувствовал нестерпимый смрад. И куда смотрит уборщица, ведь она всегда такая старательная?
Он говорит: «Наверно, где-то валяется дохлая крыса». Неизвестно почему, но такая перспектива его забавляет. Усы слегка подрагивают.
Бедняга он, в сущности, этот Бернар. Что ему делать со своей жизнью? Покупать лазерные диски в магазине ФНАК? Такому, как он, следовало бы иметь детей; будь у него дети, из этого выводка маленьких Бернаров могло бы выйти что-нибудь путное. Но он даже не женат. Бесплодная смоковница.
А впрочем, не стоит так уж его жалеть, добряка Бернара, симпатягу Бернара. Пожалуй, он даже счастлив, – в той мере, в какой ему отпущено; в его, Бернаровой, мере.
Глава 5
Установление контакта
Позже я связался с министерством сельского хозяйства, и мне сказали, что меня примет сотрудница по имени Катрин Лешардуа. А программа называлась «Сикомор». На самом деле сикомор – это дерево, чья древесина весьма ценится мебельщиками, вдобавок оно дает сладкий сок, а произрастает в отдельных районах умеренной климатической зоны; в частности, весьма распространено в Канаде. Программа «Сикомор» написана на языке «паскаль», некоторые типовые моменты – на «C++». Паскаль – это французский писатель XVII века, автор знаменитой книги «Мысли». А еще так называется широко структурированный язык программирования, особенно удобный для обработки статистических данных, которым я в свое время сумел овладеть. С помощью программы «Сикомор» должны были выплачиваться государственные субсидии фермерам – за это и отвечала Катрин Лешардуа, точнее, в этой области она была ответственной за информатику. В общем, для меня речь шла об «установлении контакта».
В работе инженера-программиста самое привлекательное – именно контакт с клиентами; по крайней мере, так утверждают наши начальники за рюмочкой инжирной настойки (я несколько раз случайно слышал их разговоры у бассейна во время последнего семинара в Кушадасы).
Что до меня, то я всегда испытываю страх перед первой встречей с новым клиентом; ведь мне придется привыкать к общению с разнообразными человеческими существами, собранными под крышей того или иного учреждения; а это нерадостная перспектива. Разумеется, вскоре я на опыте убедился, что мне придется иметь дело с людьми пусть и не вполне одинаковыми, но, во всяком случае, очень схожими по своим привычкам, взглядам и вкусам, по отношению к жизни. То есть, по идее, бояться нечего, тем более что профессиональный характер этих встреч в принципе гарантирует их безобидность. Однако у меня была возможность узнать и то, что человеческие существа нередко считают своим долгом различаться между собой, проявляя какие-нибудь мелкие, досадные особенности, изъяны, черты характера и тому подобное, – вероятно, с целью заставить собеседников воспринимать их как полноценные личности. Один, видите ли, любит теннис, другой не может жить без верховой езды, третий увлекается гольфом. Некоторые начальники отделов обожают селедку; другие ее терпеть не могут. Соответственно и судьбы складываются по-разному, и будущее у каждого намечается свое. Поэтому если общие рамки «установления контакта с клиентами» очерчены четко, то внутри их, к сожалению, всегда остается полоса неизвестности.
И вот вам пример: когда я пришел в комнату 6017, Катрин Лешардуа не оказалось на месте. Она, как мне сообщили, «занята установочными работами в главном компьютерном центре». Мне предложили сесть и подождать, что я и сделал. Разговор вертелся вокруг взрыва, который произошел вчера на Елисейских Полях. Бомбу подложили под диванчик в кафе. Два человека погибли. Еще одной женщине раздробило ноги и вырвало пол-лица; она стала калекой и потеряла зрение. Я узнал, что этот взрыв был не первым: несколькими днями раньше бомба взорвалась на почте возле Ратуши: пятидесятилетнюю женщину разорвало на куски. Еще я узнал, что эти бомбы были подложены арабскими террористами, требующими освобождения других арабских террористов, которые сидят во французских тюрьмах за многочисленные убийства.
Около пяти часов я ушел: мне надо было в префектуру полиции, подать заявление об угоне автомобиля. Катрин Лешардуа так и не появилась, в разговоре я почти не участвовал. Надеюсь, установление контакта состоится в другой раз.
Инспектор, принявший мое заявление, был примерно моего возраста. Явно родом из Прованса, на пальце – обручальное кольцо. Я подумал: хорошо ли в Париже его жене, детям, если они у него есть, ему самому? Может быть, жена работает на почте, а детей отдали в ясли? Кто знает.
Как и следовало ожидать, в его голосе звучали горечь и скепсис: «Угоны… с утра до вечера заявления несут… но надежды никакой… их ведь сразу же отпускают…» Я сочувственно кивал в ответ на эти простые и правдивые слова, итог каждодневных наблюдений; но я ничего не мог сделать, чтобы облегчить его бремя.
Под конец, однако, сквозь эту горечь пробились оптимистичные ноты: «Ну ладно, до свидания! Может быть, мы все-таки найдем вашу машину! Чего не бывает!…» Думаю, он охотно сказал бы еще что-нибудь; но больше сказать было нечего.
Глава 6
Еще один шанс
На следующее утро я узнаю, что совершил ошибку. Мне обязательно надо было встретиться с Катрин Лешардуа; то, что я ушел без всяких объяснений, в министерстве сельского хозяйства восприняли плохо.
Я узнаю также – и это для меня неожиданность, – что моя работа по предыдущему контракту оставляла желать лучшего. До сих пор мне не говорили об этом, но мной были недовольны. А сейчас, поручив контракт с министерством сельского хозяйства, дали в некотором смысле еще один шанс. Мой начальник принимает суровый вид, отчего становится похож на героя американского телесериала, и говорит мне: «Знаете, мы ведь на службе у клиентов. В нашей профессии, увы, редко получаешь еще один шанс…»
Мне жаль, что я огорчил этого человека. Он очень красив. Лицо чувственное и в то же время мужественное, седые волосы коротко подстрижены. Белая рубашка из превосходной, очень тонкой ткани, через которую просвечивает мускулистая загорелая грудь. Галстук в косую полоску. Непринужденные и полные силы движения, признак безупречной физической формы.
Единственное оправдание, какое приходит в голову (и даже мне самому кажется малоубедительным), у меня угнали машину. Я даю понять, что нахожусь на грани нервного срыва, но постараюсь справиться с этим состоянием. И тут в душе у начальника что-то происходит; он явно шокирован тем, что у меня угнали машину. Он не знал; он не мог такого предположить; теперь он все понимает. Прощаясь, стоя в дверях кабинета на пушистом светло-сером ковре, он прочувствованно желает мне «держаться».
Глава 7
Катрин, милая Катрин
«Good times are coming
I hear it everywhere I go
Good times are coming
But they're coming slow.»1
Neil Young
2
Девушка в приемной министерства сельского хозяйства сегодня опять в кожаной мини-юбке; но на сей раз я не нуждаюсь в ее помощи, чтобы найти комнату 6017. С первых же минут встречи с Катрин Лешардуа все мои опасения подтверждаются. Ей 25 лет, у нее высшее технологическое образование и гнилые передние зубы; ее агрессивность достойна удивления:
– Хочу надеяться, что с этой вашей программой не будет проблем! Не как с предыдущей, которую мы у вас купили… та была просто кошмар. Конечно, ведь у нас не я решаю, что покупать. Зато потом, когда надо исправлять чужие промахи, бегут ко мне… – и т.д.
Объясняю ей, что я в нашей фирме тоже не решаю, что продавать. Или что производить. На самом деле я вообще ничего не решаю. Ни она, ни я не принимаем никаких решений. Я просто пришел помочь, передать несколько экземпляров печатной инструкции, попробовать вместе запустить учебную программу… Но Катрин невозможно унять. Ярость ее неистова и безмерна. Теперь она говорит о методологии. По ее мнению, всем бы надо придерживаться строгой методологии, основанной на широко структурированном программировании; а вместо этого царит анархия, программы пишутся как попало, каждый в своем углу творит что хочет, не думая о других, нет взаимодействия, нет общей перспективы, нет согласованности, Париж – это жуткий город, люди не общаются друг с другом, равнодушны даже к работе, всё сплошная показуха, закончена работа или нет – каждый в шесть вечера рвется домой, и всем на всё плевать.
Она предлагает вместе выпить кофе. Я, разумеется, соглашаюсь. Кофе надо наливать из автомата. У меня нет мелочи, и она дает мне два франка. Кофе отвратительный, но это не останавливает ее словоизвержения. В Париже хоть сдохни посреди улицы – всем на тебя наплевать. У нее на родине, в Беарне, совсем не так. Каждый уик-энд она возвращается к себе на родину, в Беарн. А по вечерам посещает курсы повышения квалификации, чтобы продвинуться по службе. Возможно, через три года она получит диплом инженера.
Инженера. Я – инженер. Я должен что-то сказать. Слегка осипшим голосом интересуюсь:
– Какие курсы?
– Курсы экономического менеджмента, факторного анализа, программирования, ведения финансовой отчетности.
– Сколько работы… – осторожно замечаю я.
Да, работы много, но она работы не боится. Часто засиживается у себя в кабинете до полуночи, чтобы доделать домашние задания. Да и как иначе, ведь в жизни надо бороться, если хочешь чего-то достичь, она всегда так считала.
Мы снова поднимаемся по лестнице в ее кабинет. «Что ж, борись, милая Катрин…» – размышляю я с грустью. Она не блещет красотой. Помимо гнилых зубов, у нее еще и тусклые волосы, и маленькие, сверкающие злобой глазки. Грудь плоская, равно как и зад. Да, Господь Бог обошелся с ней неласково.
Думаю, мы с ней отлично поладим. По-видимому, она решила сама всё организовать, всё взять в свои руки, мне останется только приходить и давать ей необходимые пояснения. Это меня вполне устраивает; мне совсем не хочется с ней спорить. Вряд ли она в меня влюбится; у меня создалось впечатление, что она вообще не способна сблизиться с мужчиной.
К одиннадцати часам в кабинет шумно врывается новое лицо. Это некий Патрик Леруа, очевидно, он сидит в одной комнате с Катрин. Цветастая рубашка, джинсы, туго обтягивающие ягодицы, на поясе – связка ключей, звякающая при ходьбе. Он сообщает нам, что здорово вымотался. Провел ночь в джазовом клубе с приятелем, и им удалось «снять двух телок». В общем, он доволен.
Все время до обеда он будет звонить по телефону. Разговаривает он громко.
Тема третьего разговора сама по себе весьма печальна: одна их общая знакомая, его и его собеседницы, погибла в автомобильной аварии. И есть отягчающее обстоятельство – за рулем был другой их общий знакомый, которого он называет «этот самый Фред». Так вот, этот самый Фред совершенно не пострадал.
Все это по идее очень прискорбно, но циничная вульгарность его манер, задранные на стол ноги и идиотский жаргон заставляют забыть, о чем, собственно, речь: «Натали была такая классная… Такая клевая… Да, лажа вышла… Ты была на похоронах? Я на похороны не хожу, мне чего-то страшно. И потом, не вижу смысла… Хотя для стариков, может, и есть смысл. А этот самый Фред был? Ну и ну, до чего он везучий, этот педик».
Когда начался обеденный перерыв, я вздохнул с облегчением.
Во второй половине дня я должен был явиться к начальнику «отдела разработок по информатике». Не знаю зачем. Мне, во всяком случае, нечего было ему сказать.
Я прождал полтора часа в пустом полутемном кабинете. Зажигать свет не хотелось, отчасти из боязни выдать свое присутствие.
Перед тем как проводить в кабинет, мне вручили объемистый доклад под названием «Директивный план основных задач в области информатики по министерству сельского хозяйства». Опять-таки непонятно, с какой целью. Этот документ не имел ко мне никакого отношения. Он был посвящен, если верить вступительной главе, «попытке предварительной выработки определения для различных архетипических сценариев, создаваемых с установкой на конкретные задания». Такими конкретными заданиями – которые, в свою очередь, должны быть «подвергнуты более тщательному анализу для уяснения их целесообразности» – были, например: разработка различных аспектов государственной помощи фермерам; выведение смежных отраслей на европейский уровень конкурентоспособности; изменение торгового ассортимента в сторону увеличения доли свежих продуктов… Я быстро перелистал доклад, подчеркнул карандашом нелепые фразы. Например, такие:
«Достижение стратегического уровня возможно при создании глобальной системы информации, интегрирующей в себе гетерогенные подсистемы».
Или:
«Представляется необходимым срочно преобразовать действующую каноническую модель взаимосвязей в новую организационную динамику, которая позволит создать базу данных, ориентированную на объект».
Наконец пришла секретарша и сообщила, что совещание еще не кончилось и что ее начальник, к сожалению, не сможет сегодня меня принять.
Что ж, ладно… Я отправился домой. Мне за это платят, а в остальном – мое дело маленькое.
В метро, на станции «Севр-Бабилон», я увидел странную надпись, выведенную кем-то на стене:
«Бог предусмотрел неравенство между людьми, но отнюдь не несправедливость».
Я подумал: кто же он, этот человек, так хорошо осведомленный о замыслах Всевышнего?
Глава 8
Обычно в выходные я ни с кем не общаюсь. Сижу дома, занимаюсь уборкой; впадаю в легкую депрессию.
Однако в эту субботу, между восемью и одиннадцатью часами вечера, у меня назначена встреча. Я ужинаю с моим другом-священником в мексиканском ресторане. Ресторан хороший; с этим всё нормально. Но вот мой друг… По-прежнему ли он мне друг?
Мы вместе учились; нам было по двадцать лет. Совсем молодые люди. Теперь нам тридцать. Он, получив диплом инженера, пошел в семинарию – выбрал свой путь. Сейчас он приходский священник в Витри. Приход не из легких.
Я ем лепешку с красной фасолью, а Жан-Пьер Бюве говорит со мной о сексуальности. По его мнению, интерес, который наше общество якобы испытывает к эротизму (уделяя ему столько места в рекламе, в иллюстрированных журналах, во всех средствах массовой информации вообще), на самом деле чисто напускной. В действительности большинству людей эта тема быстро приедается; но они утверждают обратное: такое вот занятное ханжество наизнанку.
И он принимается излагать мне свою теорию. Наша цивилизация, говорит он, страдает от истощения жизненной силы. В век Людовика XIV, когда аппетит к жизни был велик, официальная культура упорно и последовательно ниспровергала наслаждение, отрицала власть плоти, настойчиво напоминала о том, что мирская жизнь может дать только несовершенные радости, что единственный источник истинного счастья – в Боге. Сегодня, утверждает он, никто не стал бы и слушать подобные суждения. Мы не можем обойтись без пикантных историй о любви, без эротизма, ибо нам необходимо снова и снова слышать, как упоительна и волнующа жизнь: потому, разумеется, что сами мы в этом слегка сомневаемся.
У меня такое впечатление, что он видит во мне яркий пример этого самого истощения жизненной силы. Ни сексуальности, ни честолюбия, ни даже простой тяги к развлечениям. Не знаю, что ему ответить; по-моему, все кругом такие же. Я считаю себя нормальным. Ну, может, и не полностью, но кто же полностью нормален, а? Скажем так нормальным на восемьдесят процентов.
Поскольку я должен что-то ответить, я замечаю, что в наше время каждый человек в тот или иной момент своей жизни неизбежно ощущает себя неудачником. Тут наши мнения совпадают.
Разговор не клеится. Я через силу ем слипшуюся вермишель. Он советует мне обратиться к Богу либо сходить к психоаналитику; от такого сближения меня передергивает. Он развивает свою мысль, моя ситуация его беспокоит; очевидно, ему кажется, что я – на пороге беды. Я одинок, слишком уж одинок; а это, по его мнению, противно природе.
Мы выпиваем по рюмке, и он раскрывает карты. Он считает, что выход – это Иисус, источник жизни. Жизни наполненной, живой. «Ты должен признать свою божественную природу!» – восклицает он; люди за соседним столиком оборачиваются. Я чувствую усталость; у меня впечатление, что мы с ним зашли в тупик. На всякий случай я улыбаюсь. У меня не так уж много друзей, и этого друга терять не хотелось бы. «Ты должен признать свою божественную природу…» – повторяет он уже не так громко; я обещаю, что постараюсь превозмочь себя. Говорю еще какие-то фразы, пытаюсь восстановить консенсус.
Напоследок – чашка кофе, и мы расходимся по домам. В сущности, это был приятный вечер.
Глава 9
Шесть человек сидят за овальным столом, стол красивый, под красное дерево. Темно-зеленые шторы на окнах задернуты, словно находишься в небольшой гостиной. У меня вдруг возникает предчувствие, что совещание продлится все утро.
У первого представителя министерства сельского хозяйства голубые глаза. Он молод, носит маленькие круглые очки, надо полагать вчерашний студент. Несмотря на свою молодость, он производит более чем серьезное впечатление. Во время совещания он будет постоянно делать какие-то записи, иногда в самые неожиданные моменты. Это явно начальник, если не сейчас, так в будущем.
Второй представитель министерства – мужчина средних лет, со шкиперской бородкой, как у строгих наставников в детском комиксе «Клуб Пяти». Похоже, он имеет большое влияние на Катрин Лешардуа, сидящую рядом с ним. Это теоретик. Во всех своих выступлениях он будет призывать нас к порядку, напоминать, сколь важна методология, а если взять шире – как важно всё обдумать перед тем, как начать действовать. В данной ситуации эти призывы непонятны: что тут обдумывать, если программное обеспечение уже куплено, – однако я не решаюсь высказаться. Я сразу почувствовал, что не нравлюсь этому человеку. Как завоевать его расположение? И я решаю: при каждом его выступлении буду ему поддакивать с глуповато-восторженным видом, как будто он раскрыл передо мной бездны премудрости. Тогда он наверняка подумает, что я – очень исполнительный молодой человек, готовый по его приказу устремиться в нужном направлении.
Третий представитель министерства – Катрин Лешардуа. Сегодня она, бедненькая, вроде как погрустнела; от ее прежней воинственности ничего не осталось. Маленькое некрасивое личико насуплено, она то и дело протирает очки. Не исключено даже, что она плакала; вполне могу представить себе, как утром, одеваясь в одиночестве, она вдруг разражается рыданиями.
Четвертый представитель министерства – прямо карикатура на деятеля социалистической аграрной партии; он в сапогах и в теплой куртке с капюшоном, словно только что вернулся с полевых работ; у него окладистая борода, он курит трубку; не хотелось бы мне быть его сыном. На столе перед ним выложена напоказ книга под названием «Освоение новых технологий в сыроваренной промышленности». Не понимаю, что он тут делает, – ведь явно ничего не смыслит в обсуждаемой теме; должно быть, это представитель рядовых аграриев. Как бы там ни было, он, по-видимому, поставил себе целью накалить атмосферу и спровоцировать конфликт частыми замечаниями насчет «бесполезности таких совещаний, которые в итоге ничего не дают», или же «компьютерных программ, которые подбирают в министерстве кабинетные работники и в которых совершенно не учитываются реальные потребности тружеников полей».
Напротив него сидит сотрудник моей фирмы, который неутомимо – и на мой взгляд, довольно-таки неуклюже – парирует его замечания, притворяясь, будто думает, что тот нарочно всё преувеличивает, то есть просто-напросто шутит. Этот человек – один из моих начальников; кажется, его зовут Норбер Лежайи. Я не знал, что он будет на этом совещании, и не могу сказать, чтобы меня радовало его присутствие. Физиономия и манеры у него в точности как у свиньи. Он не упускает ни малейшей возможности посмеяться – долгим сальным смехом. Когда он не смеется, то не спеша потирает руки. Он полный, даже тучный, и обычно я с трудом переношу его ничем не оправданное самодовольство. Но сегодня утром я чувствую себя очень хорошо, и раза два я даже рассмеюсь вместе с ним, когда он сострит.
Во время совещания в комнате будет эпизодически появляться еще один, седьмой участник, внося оживление в рабочую обстановку. Это начальник «отдела разработок по информатике» министерства сельского хозяйства, с которым я разминулся позавчера. Кажется, что он прямо-таки задался целью воплотить в себе особо динамичный тип молодого, напористого руководителя. В этом отношении он намного превзошел всё, что мне когда-либо приходилось видеть. Рубашка у него расстегнута, словно ему некогда было даже застегнуться, галстук сбился набок, словно от стремительного движения вперед. В самом деле, он не ходит по коридорам, а носится. Он бы летал, если бы мог. Лицо у него лоснится от пота, волосы взлохмаченные и влажные, как будто он только что вылез из бассейна.
Войдя в комнату в первый раз, он замечает меня и моего начальника; и каким-то непостижимым образом мгновенно оказывается рядом с нами; честное слово, он преодолел расстояние в десять метров меньше чем за пять секунд – во всяком случае, я не успел проследить за его перемещением в пространстве.
Он кладет мне руку на плечо и ласково заговаривает со мной, бесконечно извиняясь за то, что позавчера заставил прождать зря; я лучезарно улыбаюсь и говорю, что это пустяки, что я все понимаю, что я уверен: рано или поздно наша встреча состоится. Я вполне искренен. Трогательный момент: он наклоняется ко мне, ко мне одному; можно подумать, мы – влюбленная пара, которую жизнь соединила вновь после долгой разлуки.
До конца совещания он появится еще дважды, но не войдет, а останется на пороге и будет обращаться исключительно к молодому человеку в очках. И каждый раз первым делом с чарующей улыбкой извинится, что помешал; он стоит на пороге, держась за дверные створки, балансируя на одной ноге, словно распирающая его кипучая энергия не позволяет ему долго оставаться в неподвижности.
Само совещание мне почти не запомнилось; во всяком случае, там не было принято никаких конкретных решений, разве что в последние пятнадцать минут, наспех, перед самым обедом, когда был установлен график подготовительных занятий в провинции. Меня это прямо касается, поскольку выезжать туда предстоит мне; поэтому я быстро записываю даты и места проведения занятий на листке бумаги, который потеряю вечером того же дня.
Всё в целом мне заново объяснят на следующий день, на брифинге у теоретика. Я узнаю, что речь идет о сложной трехступенчатой системе подготовки, разработанной министерством (то есть, если я правильно понял, им самим). Задача системы – оптимальным образом соответствовать нуждам пользователей, последовательно проводя их по трем взаимодополняющим, но органически независимым друг от друга ступеням. Весь замысел несёт на себе несомненную печать выдающегося интеллекта.
Конкретно это выражается в том, что мне предстоит серия командировок: сначала на две недели в Руан, потом на неделю в Дижон и, наконец, на четыре дня в Ларош-сюр-Ион. Я уеду первого декабря и вернусь к Рождеству, что позволит мне «провести праздник в кругу семьи». Таким образом, не забыт и фактор «внимательного отношения к человеку». Потрясающе.
Я узнаю также – и это для меня неожиданность, – что буду вести занятия не один. Моя фирма решила послать двух человек. Стало быть, работа в тандеме. В течение двадцати четырех минут, при напряженном молчании аудитории, теоретик излагает преимущества и недостатки преподавательской работы в тандеме. В итоге преимуществ, по-видимому, оказывается все же больше.
Я не имею понятия, кого пошлют вместе со мной. Наверное, это будет кто-то, кого я знаю. Остается строить догадки – ведь никто не счел нужным предупредить меня.
Ловко обыгрывая только что сделанное им замечание, теоретик выражает сожаление, что этот второй человек (чье имя до конца будет сохраняться в тайне) не присутствует на брифинге и что никто не счел нужным пригласить его. Развивая эту тему, он намекает, что при таких обстоятельствах мое присутствие здесь бесполезно, ну, во всяком случае, не очень полезно. Я ровно того же мнения.
Глава 10
Степени свободы по Ж.-И.Фрео
Затем я возвращаюсь в офис моей фирмы. Встречают меня ласково; по-видимому, мне удалось укрепить свое положение.
Начальник отдела отводит меня в сторону; он объясняет, насколько важен этот контракт. Он знает, что я – парень, на которого можно положиться. Горько и трезво высказывается он о краже моей машины. Такой вот мужской разговор возле автомата с горячими напитками. Чувствуется, что это высокий профессионал по части управления человеческими ресурсами; в душе я тихо млею. Он кажется мне все более и более красивым.
Ближе к вечеру я принимаю участие в прощальном застолье в честь Жан-Ива Фрео. В его лице, подчеркивает начальник отдела, фирма теряет ценного работника – техника высокой квалификации. Надо думать, в своей будущей карьере он добьется, уж во всяком случае, не меньших успехов, чем на данный момент; это худшее, чего начальник отдела может ему пожелать. И пусть он заходит в любое время, мы с ним выпьем по стаканчику по-дружески! Первая работа – это не забывается, заключает он игривым тоном, это все равно что первая любовь. Тут я задаюсь вопросом: не слишком ли он много выпил?
Краткие аплодисменты. Вокруг Ж.-И.Фрео возникает движение; он медленно поворачивается, озираясь с довольным видом. Я немного знаю этого парня; три года назад мы одновременно пришли сюда работать, сидели в одной комнате. Как-то раз мы с ним рассуждали о цивилизации. Он говорил – и в каком-то смысле действительно в это верил, – что увеличение информационного потока внутри общества само по себе благотворно. Что свобода – это и есть возможность установить разнообразные взаимосвязи между людьми, проектами, организациями, службами. По его мнению, максимум свободы выражается в максимуме выбора. Пользуясь метафорой, заимствованной из механики твердых тел, он называл эти варианты выбора степенями свободы.
Помню, мы с ним сидели возле центральной компьютерной. Тихо жужжал кондиционер. Он сравнивал общество с мозгом, а людей – с мозговыми клетками, между которыми и в самом деле желательно установить максимум взаимосвязей. Но на этом аналогия заканчивалась. Потому что он был либералом и не особенно одобрял то, что мозгу необходимо: идею унификации.
Его собственная жизнь, как я узнал позже, была сугубо функциональной. Он жил в однокомнатной квартире в пятнадцатом округе. Стоимость отопления была включена в квартирную плату. Домой он приходил, можно сказать, только спать, потому что работал очень много, а в нерабочее время часто еще читал журнал «Майкро-системз». Лично для него эти пресловутые степени свободы сводились к выбору ужина по «минителю» (у себя дома он пользовался этой новой по тем временам услугой: доставкой горячих блюд в нужный срок, и вдобавок достаточно быстро).
Мне нравилось смотреть, как он составляет себе меню по «минителю», стоящему на левом углу письменного стола. Я шутливо интересовался, не заказывает ли он на дом интимные услуги; на самом деле я убежден, что он был девственником.
По-своему он был счастлив. С полным основанием считал себя одним из участников компьютерной революции. Каждый прорыв в информационно-коммуникационных технологиях, каждый новый шаг к глобализации Интернета он рассматривал как личную победу. Он голосовал за социалистов. И, удивительное дело, обожал Гогена.
Глава 11
Мне не довелось снова встретиться с Жан-Ивом Фрео; да и к чему, собственно? В сущности, у нас с ним было мало общего. Так или иначе, в наше время люди вообще редко встречаются снова, даже в том случае, если когда-то почувствовали расположение друг к другу с первого взгляда. Бывает, завязывается оживленный разговор на темы, далекие от повседневности; порой встреча заканчивается плотским соитием. Конечно, при такой встрече обмениваются телефонами; но потом, как правило, никто никому не звонит. А если все-таки звонит, то при новой встрече радость быстро сменяется разочарованием. Поверьте мне, я знаю жизнь; прошлое забыто и заперто на замок.
Это постепенное ослабление связей между людьми представляет известные проблемы для романиста. В самом деле, как теперь рассказать о бурной страсти, растянувшейся на долгие годы, последствия которой ощущают порой несколько поколений? Мы далеко ушли от «Грозового перевала», и это еще мягко сказано. Жанр романа не приспособлен для того, чтобы описывать безразличие или пустоту; надо бы изобрести какую-то другую модель, более ровную, более лаконичную, более унылую.
Если отношения между людьми мало-помалу становятся невозможными, то дело тут, конечно же, в множественности степеней свободы – явлении, восторженным провозвестником которого выступал Жан-Ив Фрео. У него самого не было никаких связей, я уверен в этом; он обладал максимальной свободой. Я говорю это без всякой издевки. Как я уже сказал, это был счастливый человек; однако я не завидую его счастью.
Порода мыслителей-компьютерщиков, к которой принадлежал Жан-Ив Фрео, встречается чаще, чем можно было бы подумать. В каждой средних размеров фирме есть один, реже – два таких человека. Кроме того, большинство людей безотчетно допускают, что всякая связь, в особенности связь между людьми, сводится к обмену информацией (конечно, если в понятие информации включить сообщения не только делового характера, но и другие, то есть затрагивающие чувства). При таких условиях мыслитель-компьютерщик быстро превратится в мыслителя, наблюдающего за переменами в обществе. Суждения его часто будут блестящими, а потому убедительными; в них даже может присутствовать и некоторая эмоциональность.
На следующий день – опять-таки во время прощального застолья, но на сей раз в министерстве сельского хозяйства – мне довелось побеседовать с теоретиком, которого, как обычно, сопровождала Катрин Лешардуа. Сам он никогда не встречался с Жаном-Ивом Фрео и не имел шансов встретиться в будущем. Но если бы такая встреча состоялась, дискуссия, надо думать, велась бы на высоком уровне и с утонченной любезностью. Вероятно, они пришли бы к единому мнению насчет таких ценностей, как свобода, открытость, а также систематизация человеческих контактов, охватывающая всю совокупность общественной жизни.
Поводом для вечеринки был уход на пенсию одного из сотрудников, человека небольшого роста, лет шестидесяти, седого и в очках с толстыми стеклами. Коллеги скинулись и купили ему в подарок спиннинг – японскую модель, чудо техники, с трехскоростной катушкой и кнопкой, регулирующей длину удилища, – но он об этом еще не знал. Он стоял на видном месте, возле бутылок с шампанским. Все поочередно подходили к нему, чтобы дружески похлопать по плечу, а то и напомнить что-нибудь из прошлого.
Затем начальник отдела разработок по информатике взял слово. Чудовищно трудно, заявил он без предисловий, рассказать в коротком выступлении о тридцати годах жизни, всецело отданных делу информатизации сельского хозяйства. Луи Лендон, напомнил он, еще застал героическую эпоху информатики: перфокарты! перебои в питании! магнитные барабаны! При каждом восклицании он широко раскидывал руки, словно призывая присутствующих мысленно перенестись в ту давнюю эпоху.
Виновник торжества многозначительно улыбался, покусывал усы, что выглядело несколько неэстетично, но в целом держался хорошо.
Луи Лендон, с энтузиазмом завершил свою речь начальник отдела, внес неоценимый вклад в информатизацию сельского хозяйства. Без него компьютерный центр министерства был бы не вполне таким, каким стал сейчас. И это факт, которого не сможет отрицать ни один из его теперешних, да и будущих (тут его голос слегка зазвенел) коллег.
Затем раздались дружные аплодисменты, длившиеся с полминуты. Девушка, избранная среди самых непорочных, вручила новоиспеченному пенсионеру его спиннинг. Он радостно, но осторожно взмахнул подарком. Это послужило сигналом, и все двинулись к столу. Начальник отдела подошел к Луи Лендону, обхватил его рукой за плечи и неторопливо пошел рядом, чтобы тепло и задушевно сказать ему несколько слов наедине.
Тут теоретик, улучив момент, шепнул мне, что Луи Лендон все же принадлежал к другому поколению компьютерщиков. Он писал программы, руководствуясь не методом, а скорее интуицией; ему всегда было трудно следовать принципам функционального анализа; многое в методе «Дикая вишня» осталось для него мертвой буквой. Все его программы следовало бы переписать заново; в последние два года ему мало что поручали, он был в общем-то не у дел. Его человеческие качества тут совершенно ни при чем, с жаром добавил теоретик. Просто всё в мире меняется, и это нормально.
Задвинув Луи Лендона во тьму былых времен, теоретик плавно перешел к излюбленной теме: по его мнению, производство и распространение информации должны пройти ту же эволюцию, что и производство-распространение пищевых продуктов, то есть переход от мелкого хозяйства к крупной промышленности. В области производства информации, с горечью отметил он, мы еще далеки от «нулевой погрешности»; обилие ненужных деталей при отсутствии необходимой точности наблюдается сплошь и рядом. Сети, обеспечивающие доступ к информации, еще недостаточно развитые, отличаются слабой эффективностью и старомодностью (так, негодующе заявил он, «Франс Телеком» все еще публикует свои ежегодники на бумаге!) К счастью, молодым требуется все больше информации со все большей степенью надежности; к счастью, им снова и снова не хватает скорости при работе в сети; но нам предстоит еще пройти долгий путь к обществу будущего, где информация станет абсолютно полной, открытой и всепроникающей.
Он развивал еще и другие идеи; Катрин Лешардуа держалась рядом с ним. То и дело она приговаривала: «Да, вот это важно». У нее были накрашены губы и подсинены веки. Юбка, доходящая только до середины ляжек, черные колготки. Я вдруг подумал, что она, наверно, носит трусики, может быть, даже совсем короткие, в виде узенькой полосочки; шум голосов в комнате стал чуть громче. Я представил себе, как она покупает себе в «Галери Лафайет» бразильские трусики из ярко-красных кружев, и ощутил острый приступ жалости.
В эту минуту к теоретику подошел один из его коллег. Отойдя от нас на шаг, они угостили друг друга «панателлой».3 Катрин Лешардуа и я остались вдвоем. Воцарилось молчание. Затем она нашлась: заговорила об упорядочении рабочих контактов между обслуживающей фирмой и министерством, то есть между мной и ею. Она подошла ко мне еще ближе – теперь между нашими телами было расстояние сантиметров в тридцать, не больше. В какой-то миг явно безотчетным движением она взялась двумя пальцами за отворот моего пиджака.
Катрин Лешардуа нисколько не возбуждала меня; я не имел ни малейшего желания ее трахнуть. Она улыбалась мне, пила шипучее вино, она храбрилась, как могла; но все же – я знал это – ей очень, очень было нужно, чтобы ее трахнули. Дырка, которая была у нее между ног, должна была казаться ей такой бесполезной. Член все же можно себе отрезать; но как заставить себя забыть о пустом влагалище? Ее положение казалось мне безнадежным, и я чувствовал, что галстук начинает сдавливать мне шею. После третьего бокала я чуть было не предложил ей уйти вдвоем и перепихнуться в одном из кабинетов, на столе или на полу; я готов был проделать все необходимое для этого. Но я промолчал; да, думаю, она и не согласилась бы; или мне надо было бы сначала обнять ее за талию, сказать ей, что она прекрасна, коснуться ее губ нежным поцелуем. Нет, ситуация была безвыходной. Я поспешно извинился и пошел в туалет, где меня стошнило.
Когда я вернулся, рядом с ней стоял теоретик, и она его покорно слушала. В общем, ей удалось взять себя в руки; наверно, для нее так было лучше.
Глава 12
Эта прощальная вечеринка стала жалким апофеозом моих отношений с министерством сельского хозяйства. Я получил все необходимые сведения, чтобы подготовиться к работе; больше нам незачем было встречаться. У меня оставалась неделя до отъезда в Руан.
Грустная неделя. Был конец ноября, время, которое все люди единодушно определяют как грустное. Мне казалось нормальным, что за отсутствием более ощутимых событий перемены погоды занимают важное место в моей жизни; утверждают же, что старики просто не в состоянии говорить ни о чем, кроме погоды.
Я так мало прожил, что склонен воображать, будто смерть придет не скоро; трудно представить себе, что человеческая жизнь сведется к такой малости; и почему-то хочется думать, будто рано или поздно что-нибудь произойдет. Это большая ошибка. Жизнь вполне может быть пустой и вместе с тем короткой. Дни уныло текут один за другим, не оставляя ни следа, ни воспоминания; а потом вдруг останавливаются.
Раньше у меня иногда возникала идея, что я смог бы долгое время вести призрачную жизнь. Что скука, состояние относительно безболезненное, позволила бы мне выполнять каждодневный житейский ритуал. Еще одна ошибка. Скуку нельзя терпеть долго; рано или поздно она перерождается в череду болезненных ощущений, в настоящую боль. Именно это со мной сейчас и стало происходить.
Возможно, подумал я, эта поездка в провинцию проветрит мне мозги; вряд ли она меня порадует, зато мозги проветрит, это уж точно; по крайней мере, будет хоть какой-то поворот, хоть какая-то встряска.
Часть вторая
Глава 1
Вблизи Баб-эль-Мандебского пролива под обманчиво недвижной гладью моря скрываются обширные коралловые рифы, разделенные неравномерными промежутками и представляющие серьезную опасность для морехода. Их можно распознать лишь по выступающим кое-где на поверхность красноватым верхушкам, по едва заметно изменившемуся цвету воды. А если случайный путешественник при этом еще вспомнит о необычайно высокой популяции акул, характерной для этой части Красного моря (и достигающей, если мне не изменяет память, около двух тысяч особей на квадратный километр), то он, как нетрудно понять, ощутит легкий озноб, несмотря на давящий, почти нереальный зной, от которого чуть подрагивает вязкий воздух вблизи Баб-эль-Мандебского пролива.
К счастью, небо явило милость в другом: погода здесь всегда хорошая, даже слишком хорошая, и раскаленный горизонт никогда не утрачивает той слепящей белизны, какую можно увидеть на металлургическом заводе при третьей фазе переработки железной руды (я говорю о минуте, когда перед глазами возникает словно повисший в воздухе и странным образом родственный этому воздуху поток жидкой стали). Вот почему капитаны в большинстве своем благополучно одолевают эту преграду и вскоре уже тихо плывут к спокойным, отливающим радужным блеском водам Аденского залива.
Иногда, впрочем, подобное происходит и наблюдается наяву. Сейчас утро понедельника, первого декабря; мне холодно, я жду Тиссерана на вокзале Сен-Лазар, у платформы, откуда поезда отправляются на Руан, под электронным табло; я замерзаю все сильнее и все сильнее злюсь. Тиссеран появляется в последнюю минуту; нам трудно будет найти свободные места в вагоне. Если только он не взял себе билет в первый класс; это было бы вполне в его духе.
В нашей фирме четверо или пятеро сотрудников, с любым из которых я мог бы составить тандем, и выбор пал на Тиссерана. Меня это не слишком радует. Тиссеран, напротив, уверяет, что он – в восторге. «Мы с тобой вдвоем – классная команда, – заявляет он сразу, – я знаю, мы отлично сработаемся…» (Он округло разводит руками, словно желая символически изобразить наше будущее взаимопонимание.)
Я знаю этого парня; мы с ним часто беседовали у автомата с горячими напитками. Обычно он рассказывал постельные истории; я чувствую, что эта командировка в провинцию будет кошмаром.
Чуть позже наш поезд уже несется по рельсам. Мы расположились среди компании разговорчивых студентов, очевидно из какого-то коммерческого училища. Я сажусь у окна, чтобы хоть немного отдалиться от этого гвалта. Тиссеран достает из кейса цветные брошюры по бухгалтерским программам – материалы, не имеющие никакого отношения к теме нашей командировки. Я позволяю себе высказаться на этот счет. Он загадочно роняет: «Ах да, «Сикомор» тоже славная штука» – и продолжает свой монолог. Я начинаю подозревать, что всю техническую сторону дела он намерен взвалить на меня.
На нем эффектный костюм из ткани с красными, желтыми и зелеными узорами – прямо средневековая шпалера. Из верхнего кармана пиджака торчит огромный платок в стиле «путешествие на Марс», галстук такой же. Всем своим обликом он напоминает супердинамичного, не лишенного юмора торгового агента. А я одет в теплую стеганую куртку и толстый свитер в стиле «путешествие на Гебриды». Думаю, в готовящемся распределении ролей мне достанется изображать «системного администратора», знающего, но несколько нелюдимого специалиста, которому некогда подбирать себе одежду и который совершенно не способен вести диалог с пользователем. Эта роль меня вполне устроит. Пожалуй, он прав, мы с ним составим отличную команду.
Возможно, он вытащил все эти брошюры для того, чтобы попытаться привлечь внимание девушки, сидящей слева от него, – студентки коммерческого училища, право же, очень хорошенькой. Тогда его слова только по видимости обращены ко мне. Придя к такому выводу, я решаюсь взглянуть на пейзаж за окном. Светает. Появляется солнце, кроваво-красное, немыслимо красное на фоне темно-зеленой травы и подернутых туманом прудов. В глубине долины над деревнями поднимаются дымки. Великолепное и слегка устрашающее зрелище. Но Тиссерану не до этого. Он пытается поймать взгляд студентки, сидящей слева. Проблема Рафаэля Тиссерана – более того, стержень его личности – заключается в том, что он очень некрасив. Некрасив настолько, что его внешность отталкивает женщин, с которыми ему хотелось бы переспать. Он изо всех сил пытается их привлечь, но ничего не выходит. Они его просто не хотят.
Впрочем, в его фигуре нет особых отклонений от нормы: он – мужчина средиземноморского типа, правда немного толстоватый, что называется, «приземистый»; кроме того, у него быстро растущая плешь. Но это еще полбеды; хуже всего дело обстоит с его лицом. У него жабья морда – тяжелые, грубые, словно расплющенные черты лица, полная противоположность тому, что считается красотой. Лоснящаяся угреватая кожа как будто все время сочится жиром. Он носит бифокальные очки, так как он еще и сильно близорукий, но даже если бы он носил контактные линзы, боюсь, это бы мало что изменило. И самое плохое: в разговоре он не выказывает ни обходительности, ни находчивости, ни юмора; он абсолютно лишен обаяния (обаяние – это качество, которое иногда может заменить красоту, по крайней мере у мужчин; люди ведь часто говорят: «Он такой обаятельный» или «Обаяние – это главное»; так говорят люди). Он, конечно, ужасно страдает от этого; но чем я могу ему помочь? И вот я любуюсь пейзажем.
Немного погодя он заводит разговор со студенткой. Мы едем вдоль Сены, ярко-алой, сплошь залитой лучами восходящего солнца – как будто в ней не вода, а кровь.
К девяти часам мы прибываем в Руан. Студентка прощается с Тиссераном и, конечно же, не хочет дать ему свой телефон. На несколько минут он погрузится в уныние; так что искать автобусную остановку придется мне.
Здание местного управления сельского хозяйства выглядит мрачно, а мы, как выясняется, опоздали. Здесь начинают работу в восемь часов – как мне вскоре предстоит узнать, в провинции это бывает довольно часто. Мы тут же приступаем к делу. Тиссеран берет слово; он представляет себя, представляет меня, представляет нашу фирму. Затем, очевидно, будет рассказывать об информатике, о комплексном программном обеспечении и его преимуществах. Дальше – о занятиях, о методе, по которому мы будем работать, да мало ли о чем еще. Так мы без проблем дотянем до двенадцати, особенно если тут в ходу старая добрая «кофейная пятиминутка». Я снимаю куртку, раскладываю на столе бумаги.
В комнате сидят человек пятнадцать; среди них есть секретарши, специалисты среднего звена, очевидно техники – во всяком случае, они похожи на техников. С виду это люди не особо злые, не питающие особого интереса к информатике – и все же, размышляю я, скоро информатика изменит их жизнь.
Я сразу определяю, откуда будет исходить опасность: это совсем молодой парень в очках, высокий, худой, гибкий. Он уселся в глубине комнаты, словно для того, чтобы наблюдать за всеми присутствующими; про себя я называю его «Удав», но во время «кофейной пятиминутки» он представится нам как Шнебеле. Это будущий начальник создаваемого отдела информатики, каковым обстоятельством он, похоже, очень доволен. Рядом с ним сидит человек лет пятидесяти, крепко сбитый, угрюмый, с рыжей шкиперской бородкой. Наверно, бывший аджюдан или что-то в этом роде. Один глаз у него неподвижный – должно быть, он воевал в Индокитае, – и он долго будет таращиться на меня этим глазом, словно требуя, чтобы я объяснил, зачем сюда явился. По-видимому, он душой и телом предан своему начальнику-удаву. А сам он, пожалуй, похож на дога – или на одну из тех собак, которые, схватив добычу, ни за что не разомкнут челюсти.
Очень скоро Удав начинает задавать Тиссерану вопросы, имеющие целью сбить его с толку, выявить его некомпетентность. Тиссеран, конечно же, некомпетентен, но его голыми руками не возьмешь. Это профессионал. Он с легкостью отражает любые наскоки, то ловко уходя от темы, то обещая ответить позднее, во время занятий. А порой даже тонко намекает, что в ранние годы развития информатики заданный вопрос, возможно, и имел бы какой-то смысл, но сейчас он стал беспредметным.
В полдень раздается пронзительный, рвущий уши звонок. Шнебеле, извиваясь, направляется к нам: «Обедаем вместе?» Это скорее утверждение, чем вопрос.
Он сообщает нам, что до обеда должен завершить кое-какие мелкие дела, и просит извинить его. Хотя мы можем пойти вместе с ним, заодно он нам «покажет контору». Он увлекает нас за собой по коридорам, его помощник следует за нами на расстоянии двух шагов. Тиссеран, улучив момент, шепчет мне, что «предпочел бы пообедать с двумя цыпочками из третьего ряда». Стало быть, он уже наметил себе жертв среди женской части аудитории; это было почти неизбежно, однако я все же немного обеспокоен.
Мы заходим в кабинет Шнебеле. Его помощник остается стоять в дверях, в выжидательной позе; как будто на карауле. Это просторное помещение, пожалуй, даже слишком просторное для такого молодого сотрудника, и вначале я думаю, что он привел нас сюда, только чтобы похвастаться своим кабинетом, потому что он не принимается ни за какие дела – только нервозно постукивает пальцами по телефонному аппарату. Я опускаюсь в кресло перед письменным столом, Тиссеран следует моему примеру. Хозяин кабинета милостиво соглашается: «Да-да, присаживайтесь…» И в ту же секунду через боковую дверь входит женщина. Почтительно приближается к письменному столу. Довольно-таки пожилая дама, в очках. Она держит в руках папку с документами на подпись. Ага, подумал я, вот для чего весь этот спектакль.
Шнебеле мастерски играет свою роль. Долго и вдумчиво изучает первый документ в папке перед тем, как подписать. Делает замечание: одна фраза «не совсем удачна в плане синтаксиса». Секретарша, извиняющимся тоном: «Я могу переделать, месье…»; но он царственно отвечает: «Нет-нет, и так вполне сойдет».
Тот же нудный церемониал повторяется со вторым документом, затем с третьим. У меня начинает сосать под ложечкой. Я встаю, чтобы рассмотреть фотографии на стене. Это любительские снимки, аккуратно отпечатанные и любовно вставленные в рамки. На фотографиях вроде бы какие-то гейзеры, глетчеры и все такое прочее. Наверно, он снял их сам, когда проводил отпуск в Исландии, – есть такие турпоездки «по новым маршрутам». Но перемудрил с соляризацией, со светофильтрами, уж не знаю, с чем еще, и в результате на фотографиях толком ничего не разберешь, а все вместе довольно уродливо.
Видя, что я заинтересовался фотографиями, он подходит и объясняет:
– Это Исландия. По-моему, очень здорово.
– А-а… – отвечаю я.
Наконец мы идем обедать. Шнебеле ведет нас по коридорам, поясняя, как расположены служебные помещения и как «распределено пространство»: можно подумать, он только что приобрел это здание в собственность. Перед очередным крутым поворотом он вытягивает руку, словно собираясь обнять меня за плечи, но, к счастью, не прикасается ко мне. Шагает он быстро, и Тиссеран на своих коротеньких ножках еле за ним поспевает, я слышу пыхтение. А чуть позади шествие замыкает помощник, как бы охраняя нас от внезапного нападения.
Обед длится бесконечно. Поначалу все идет хорошо, Шнебеле рассказывает о себе. Он снова и снова сообщает, что в свои двадцать пять лет уже назначен заведовать отделом информатики – или будет назначен в самое ближайшее время. Между закуской и основным блюдом он трижды напомнит нам свой возраст: двадцать пять лет.
Затем он интересуется, какие у нас дипломы, вероятно желая удостовериться, что они менее престижны, чем его собственный (сам он по специальности ИГРЕФ и, по-видимому, очень этим гордится; я не имею понятия, что это за специальность, но вскоре узнаю: ИГРЕФ – разновидность высокопоставленных чиновников, которая встречается только в учреждениях, подведомственных министерству сельского хозяйства, что-то вроде выпускников Национальной школы управления, только чуть пониже рангом). Ответ Тиссерана должен ему понравиться: мой напарник утверждает, будто закончил Институт торговли в Бастии или что-то столь же малоправдоподобное. Я жую антрекот по-беарнски и делаю вид, будто не расслышал вопроса. Аджюдан глядит на меня своим неподвижным глазом, в какой-то миг мне даже кажется, что он сейчас заорет: «Отвечайте, когда вас спрашивают!» И я просто отворачиваюсь. Наконец за меня отвечает Тиссеран: он представляет меня как «системного программиста». Чтобы придать этой версии достоверность, я произношу какие-то слова о скандинавских нормах и о коммутации сетей; посрамленный Шнебеле вжимается в стул. А я иду за карамельным кремом.
Вторая половина дня посвящена практической работе на компьютере. Тут к делу подключаюсь я: пока Тиссеран объясняет задание, я прохаживаюсь от одной группы к другой, проверяю, все ли всё усвоили, всем ли удалось выполнить требуемые упражнения. У меня это получается довольно хорошо; впрочем, это ведь как-никак моя профессия.
Меня часто подзывают к себе две цыпочки; это секретарши, которые, по-видимому, впервые в жизни сели за компьютер. И слегка паникуют – с полным основанием, впрочем. Но стоит мне к ним подойти, как рядом тут же оказывается Тиссеран, прервавший ради этого свои объяснения. Кажется, его особенно привлекает одна из двух; она и вправду красотка, свеженькая, очень сексуальная; на ней обтягивающая блузка из черных кружев, и ее груди чуть подрагивают под тканью. Увы, всякий раз, как Тиссеран приближается к бедной секретарше, на ее лице появляется гримаса недовольства, почти отвращения. Это какой-то рок.
В пять часов снова раздается звонок. Наши ученики собирают вещи и готовятся уйти; но тут к нам подходит Шнебеле: этот зловредный субъект, похоже, никак не уймется. Сначала он пытается расколоть нас, обратившись персонально ко мне: «Думаю, с этим вопросом следует обратиться к системному администратору, то есть к вам…» Затем спрашивает: надо ли покупать инвертор для стабилизации напряжения в питании сетевого сервера? Одни утверждают, что да, другие – что нет. Я не имею на сей счет никакого мнения и собираюсь ему об этом сказать. Но Тиссеран (решительно, парень в превосходной форме!) опережает меня: недавно вышло исследование на эту тему, не моргнув глазом заявляет он, и автор делает четкий вывод – если достигнут определенный уровень эксплуатации машины, то инвертор окупается очень быстро, меньше чем за три года. К сожалению, у него нет при себе ни самой книги, ни ее выходных данных; но он может прислать из Парижа ксерокопию, когда вернется.
Сыграно блестяще. Шнебеле с позором покидает поле битвы; он даже желает нам приятно провести вечер.
Часть вечера мы проводим в поисках подходящей гостиницы. И в итоге по предложению Тиссерана останавливаемся в «Гербе Нормандии». Хороший отель, очень хороший; но ведь расходы нам возместят, не правда ли?
Затем он изъявляет желание выпить аперитив. Кто бы сомневался!…
В кафе он выбирает столик по соседству с тем, за которым сидят две девушки. Он садится, девушки уходят. Безупречная синхронизация. Браво, девушки, браво!
Смирившись, он заказывает сухой мартини; а с меня хватит и пива. Я немного нервничаю; курю непрерывно, в буквальном смысле сигарету за сигаретой.
Он сообщает мне, что недавно записался в фитнес-клуб: хочет похудеть, «а заодно, конечно, и девчонок подцепить». Замечательный план, мне нечего возразить.
Я замечаю, что курю все больше и больше; наверно, уже пачки четыре в день. Курение – единственное проявление свободы, возможное в моей жизни. Единственное занятие, которому я предаюсь всецело, всем моим существом. Моя единственная программа на будущее.
Затем Тиссеран затевает разговор на свою излюбленную тему – о том, что «мы, программисты, сейчас короли». Очевидно, он имеет в виду высокие заработки, уважение окружающих, возможность поменять работу когда захочешь. Что ж, в этом-то смысле он прав. Мы действительно короли.
Он развивает свою мысль; а я начинаю новую пачку «кэмела». Вскоре он допивает свой мартини; ему надо вернуться в отель, переодеться перед ужином. Я не против.
Пока он переодевается, я сижу в холле, смотрю телевизор. По телевизору рассказывают о студенческих демонстрациях. Одна из таких демонстраций, в Париже, стала необычайно многолюдной: по свидетельству журналистов, в ней участвовали не менее трехсот тысяч человек. Предполагалось, что это будет мирная демонстрация, вроде как праздник, выплеснувшийся на улицы. Но, как и все мирные демонстрации, она приняла скверный оборот, одному студенту выбили глаз, полицейскому оторвали руку и т.д.
На следующий день после этой гигантской демонстрации в Париже было организовано шествие в знак протеста против «зверств полиции»; участники шествия держались «с поразительным достоинством», сообщает комментатор, – он явно на стороне студентов. Слегка утомившись от такого переизбытка достоинства, я переключаю канал: там показывают весьма сексуальный видеоклип. В конце концов я выключаю телевизор.
Тиссеран возвращается; на нем что-то похожее на костюм для джоггинга, только вечерний, черный с золотом, придающий ему некоторое сходство со скарабеем. Ладно, пошли.
Я предлагаю пойти ужинать во «Фланч». Это такое заведение, где можно поесть жареной картошки с неограниченным количеством майонеза (зачерпываешь его из большого ведра сколько захочешь); я возьму себе тарелку жареной картошки, утопающей в майонезе, и кружку пива – мне этого достаточно. А Тиссеран не задумываясь заказывает королевский кускус и бутылку «сиди-брахима». После второго бокала он принимается глазеть на официанток, на посетительниц, на всех девушек вокруг. Бедный парень. Бедный, бедный парень. Я понимаю, почему он так ценит мое общество: я никогда не рассказываю о моих подружках, никогда не хвастаюсь успехами у женщин. Поэтому он вправе предположить (и, надо сказать, с полным основанием), что я по той или иной причине не живу половой жизнью; для него это как бальзам на раны, краткая, но целительная передышка в его страданиях. Я помню тяжелую сцену, когда Тиссерану представили Томассена, только что принятого к нам на работу. Томассен по происхождению швед; он очень высокого роста (думаю, чуть больше двух метров), безупречного телосложения, а лицо у него отличается какой-то удивительной, солнечной, лучезарной красотой; кажется, что перед тобой сверхчеловек, полубог.
Томассен сначала пожал руку мне, потом подошел к Тиссерану. Тот встал и увидел, что Томассен выше его сантиметров на сорок. Он тут же снова плюхнулся на стул, лицо побагровело, я даже подумал, что сейчас он вцепится Томассену в глотку; на него страшно было смотреть.
Позже мне случалось ездить вместе с Томассеном в провинцию, обучать пользователей работе с новыми программами, вот как сейчас. И мы с ним отлично ладили. Я много раз замечал, что люди, наделенные необычайной красотой, бывают скромны, любезны, приветливы и предупредительны. Им нелегко завести друзей – среди мужчин во всяком случае. Им приходится постоянно совершать усилия, чтобы заставить окружающих хоть ненадолго забыть об их превосходстве.
Слава богу, Тиссерану так и не довелось ездить в командировку вместе с Томассеном. Но я знаю: каждый раз, когда у нас готовится серия командировок, он думает об этом и не спит ночами.
После ужина Тиссеран хочет выпить рюмочку в каком-нибудь «симпатичном кафе». Ну и чудесно.
Я послушно следую за ним и должен сознаться, на сей раз его выбор оказывается превосходным: мы входим в просторный сводчатый подвал с потемневшими, явно старинными балками на потолке. На маленьких, тесно расставленных деревянных столиках горят свечки. В глубине зала в громадном камине пылает огонь. Все в целом создает ощущение удачного экспромта, симпатичного беспорядка.
Мы садимся за столик. Он заказывает бурбон с содовой, я снова ограничиваюсь пивом. Осматриваюсь и думаю: да, возможно, на этот раз мой несчастный напарник найдет наконец то, что искал. Это студенческое кафе, здесь всем весело, все хотят развлекаться. За некоторыми столиками расположились по две или три девушки. А за стойкой несколько девиц даже сидят поодиночке.
Я гляжу на Тиссерана, стараясь придать лицу ободряющее выражение. Вокруг нас молодые люди и девушки берутся за руки, обнимаются. Женщины грациозным движением отбрасывают назад пряди волос. Они кладут ногу на ногу, они только и ждут повода расхохотаться. Словом, они развлекаются. Если хочешь подцепить кого-то, делай это здесь и сейчас, лучшего места и быть не может.
Он отрывает взгляд от стакана и смотрит на меня сквозь очки. И я понимаю, что он уже не в состоянии. Не хватает сил, не хватает мужества на новую попытку, он выдохся. Он смотрит на меня, лицо его подрагивает. Наверно, это от спиртного, он сдуру слишком много выпил за ужином. А вдруг, думаю я, он сейчас разрыдается, начнет рассказывать мне историю своих страданий; чувствуется, что он на грани; очки у него слегка запотели от слез.
Ничего страшного, я справлюсь с этой ситуацией, я его выслушаю, если понадобится, дотащу на себе до гостиницы; но я знаю: завтра он будет дуться на меня.
И я молчу, молчу и жду; я не знаю, какие разумные слова тут можно сказать. Минуту или дольше мы остаемся в напряжении, затем кризис проходит. До странности слабым, почти дрожащим голосом он говорит: «Нам пора бы вернуться. Завтра рано на работу».
Ну хорошо, уходим. Допиваем и уходим. Я закуриваю последнюю сигарету и снова смотрю на Тиссерана. Он совсем сник. Без единого слова позволяет мне заплатить по счету, без единого слова идет за мной, когда я направляюсь к двери. Он ссутулился, съежился; ему стыдно, он презирает себя, ему хочется умереть.
Мы шагаем к гостинице. Накрапывает дождь. Вот и закончился наш первый день в Руане. И я с точностью предвижу, знаю наверняка, что все последующие дни будут абсолютно такими же.
Глава 2
Каждый день – это новый день
Сегодня в универсальном магазине «Новая галерея» на моих глазах умер человек. Простая такая смерть, в духе Патриции Хайсмит (то есть в этом происшествии были простота и грубость, характерные для реальной жизни, но встречающиеся также и в романах Патриции Хайсмит).
Случилось это так. Я зашел в отдел самообслуживания и увидел, что на полу лежит мужчина, но не смог разглядеть его лицо (потом, прислушавшись к разговору двух кассирш, я узнал, что ему на вид было лет сорок). Вокруг него уже суетились несколько человек. Я прошел мимо, стараясь не слишком задерживаться, чтобы это не приняли за нездоровое любопытство. Было около шести вечера.
Мои покупки были скромны: немного сыру и нарезанный ломтиками хлеб, чтобы поужинать в номере гостиницы (в тот вечер я отказался от общества Тиссерана – дал себе передышку). Но потом я остановился в нерешительности перед отделом вин: выбор – богатейший, прямо праздник для глаз. Только вот у меня не было штопора. Кроме того, я не очень-то люблю вино; последний довод возобладал, и я ограничился несколькими банками пива.
Подойдя к кассе, я узнал, что человек, которому стало плохо, умер: об этом говорили кассирши и муж с женой, пытавшиеся оказать ему помощь, по крайней мере в последние минуты. Жена была медицинской сестрой. Она считала, что ему надо было сделать массаж сердца, что это могло бы его спасти. Не знаю, права она была или нет, я в этом не разбираюсь, но если так, то почему она сама не сделала ему массаж сердца? Я не понимаю такой жизненной позиции.
Так или иначе, вывод из этого вот какой: в определенных обстоятельствах можно очень легко отправиться – или не отправиться – на тот свет.
Нельзя сказать, что это была достойная смерть, – мимо толпой валили покупатели, толкая перед собой тележки (дело было в часы пик), а атмосфера вокруг чем-то напоминала цирковое представление, как всегда бывает в супермаркетах. Помню, по радио даже звучала рекламная песенка «Новой галереи» (может быть, потом они ее заменили); в припеве были слова:
«Побывай скорее в „Новой галерее“… Каждый день – это новый день…»
Когда я выходил из магазина, он все еще лежал там. Тело завернули в какие-то ковры или, скорее, в толстые одеяла и туго перевязали. Это уже был не человек, а груз, тяжелый и неподвижный, и приходилось думать о его транспортировке.
А теперь – снова на работу. Было восемнадцать часов двадцать минут.
Глава 3
Игра на площади Старого Рынка
Неизвестно зачем, я решил остаться на уик-энд в Руане. Тиссеран удивился; я объяснил ему, что хочу осмотреть город и что в Париже мне нечем заняться. На самом деле осматривать город мне не так уж и хотелось.
А между тем в Руане сохранились замечательные архитектурные памятники Средневековья, дивные старинные дома. Пять или шесть столетий назад Руан был, наверно, одним из красивейших городов Франции; но сейчас все его красоты в ужасном состоянии. Все запачкано, закопчено, неухоженно, изгажено постоянным воздействием оживленного уличного движения, шумом и выхлопами. Не знаю, как фамилия мэра, но достаточно пройти десять минут по старому городу, и вам станет ясно: он либо не соответствует занимаемой должности, либо просто жулик.
В довершение удовольствия по улицам носятся десятки хулиганов на мотоциклах или мопедах без глушителей. Они приезжают из промышленных пригородов, где всё неумолимо клонится к упадку. Их задача – произвести как можно больше шуму, наполнить город невыносимым скрежетом и воем, чтобы отравить жизнь горожан. И с этой задачей они отлично справляются.
Около двух часов дня я выхожу из гостиницы. И сразу направляюсь на площадь Старого Рынка. Это большая площадь, окруженная кафе, ресторанами и дорогими магазинами. Здесь сожгли Жанну д'Арк – с тех пор минуло уже больше пятисот лет. Чтобы увековечить это событие, на площади установили кучу причудливо изогнутых, наполовину вкопанных в землю бетонных плит, которая при рассмотрении оказывается церковью. А еще тут имеются карликовые газончики, клумбочки и наклонные плоскости, предназначенные, очевидно, для любителей скейтборда, а может, для инвалидов в колясках – трудно сказать. Но и это еще не всё: в центре этой многоликой площади есть торговый центр, круглое здание из бетона, а также нечто, напоминающее автобусную остановку.
Я усаживаюсь на одну из бетонных плит, твердо решив выяснить, что к чему. Очевидно, эта площадь – сердце города, его центр, его нутро. В какую же игру тут играют?
Первым делом я замечаю, что люди ходят большими компаниями или маленькими группками от двух до шести человек. И каждая группка чем-то отличается от другой. Конечно, сходство между ними есть, и очень большое, однако при всем при том это лишь сходство, а никак не идентичность. Такое впечатление, что они захотели зримо воплотить дух противоречия, который несет с собой любая индивидуализация, и с этой целью одеваются, передвигаются и группируются немножко по-своему.
Затем я обращаю внимание на то, что все эти люди, по-видимому, вполне довольны собой и окружающим миром; этот факт удивляет, даже слегка пугает. Они чинно расхаживают по площади, кто с насмешливой улыбкой, кто с тупым равнодушием на лице. Среди молодежи кое-кто одет в куртки с эмблемами в стиле хард-рока. На куртках – надписи вроде «Kill them all!» или «Fuck and destroy!»; но всех на этой площади объединяет уверенность, что они приятно проводят послеобеденное время, посвящая его в основном радостям потребления, и тем самым способствуют своему процветанию.
И последнее мое наблюдение: я чувствую, что не похож на них, но не могу определить, в чем суть этой непохожести.
В конце концов это бесплодное созерцание мне надоедает, и я ищу приюта в ближайшем кафе. Это моя ошибка номер два. Между столиков разгуливает громадный дог, он даже крупнее, чем большинство собак его породы. Пес останавливается перед каждым сидящим, как бы задумываясь, можно его укусить или нет.
В двух метрах от меня сидит девушка, а перед ней на столе стоит чашка с пенистым горячим шоколадом. Пес надолго останавливается возле нее, обнюхивает чашку, словно собирается вылакать ее содержимое своим длинным языком. Я вижу, что она боится. И встаю, чтобы помочь: я не выношу этих тварей. Но пес уходит сам.
Потом я долго бродил по узким улочкам. И абсолютно случайно зашел во двор церкви Сен-Маклу: большой квадратный двор, великолепный, заставленный готическими статуями из темного дерева.
В церкви как раз кончилось венчание, и все выходили во двор. Настоящая свадьба в старинном стиле: серо-синий костюм жениха, белое платье и флёрдоранж, маленькие подружки невесты… Я сидел на скамейке недалеко от портала.
Новобрачные были уже немолоды. Красномордый толстяк, похожий на богатого крестьянина; женщина чуть выше его ростом, с угловатым лицом, в очках. С огорчением вынужден признать: все это выглядело немного смешно. Проходившая мимо молодежь потешалась над новобрачными. Что неудивительно.
Несколько минут я наблюдал за всем этим с полной объективностью. А потом на меня накатило какое-то неприятное ощущение. Я встал и быстро ушел.
Спустя два часа, когда уже стемнело, я опять вышел из гостиницы. Съел пиццу в стоячей закусочной, где, кроме меня, не было ни одного человека, – и заведение вполне этого заслуживало. Тесто в пицце было отвратительное. На стенах был выложен орнамент из белого кафеля, с потолка свисали серые стальные лампы: можно было подумать, что ты попал в операционную.
Потом я посмотрел порнофильм в одном из руанских кинотеатров, которые специализировались на таком репертуаре. Зал был наполовину заполнен, что уже не так плохо. В основном, конечно, – старички и иммигранты; но было и несколько парочек.
Через некоторое время я с удивлением заметил, что люди без всякой видимой причины часто пересаживались с места на место. Я захотел выяснить, зачем они это делают, и тоже пересел на другое место, одновременно с каким-то парнем. Оказалось, все очень просто: каждый раз, когда в зал заходит парочка, вокруг на небольшом расстоянии усаживаются несколько мужчин и тут же начинают мастурбировать. Вероятно, они надеются, что женщина случайно взглянет на их член.
В кинотеатре я провел около часа, затем снова прошел пешком через весь Руан, направляясь к вокзалу. В вестибюле слонялась стайка нищих, небезобидных на вид; я не обратил на них ни малейшего внимания и стал изучать расписание поездов на Париж.
На следующее утро я встал рано и прибыл на вокзал так, чтобы успеть на первый поезд; купил билет, дождался поезда – и не поехал; не могу понять почему. Все это в высшей степени неприятно.
Глава 4
На следующий день к вечеру я заболел. После ужина Тиссеран захотел пойти в ночной клуб; я отклонил его приглашение. Сильно болело левое плечо, знобило. Вернувшись в гостиницу, я лег и попытался заснуть, но безуспешно: оказалось, что лежа я не могу дышать. Тогда я сел на кровати; обои в номере привели бы в отчаяние кого угодно.
Через час я почувствовал, что мне трудно дышать даже сидя. Я подошел к умывальнику. Цвет лица у меня был как у покойника; боль от плеча стала медленно перемещаться к сердцу. Вот тут я подумал, что со мной случилось что-то серьезное; в последнее время я определенно злоупотреблял сигаретами.
Минут двадцать я простоял, привалившись к умывальнику, прислушиваясь к нарастающей боли. Ужасно не хотелось выходить из комнаты, ехать в больницу и все такое прочее.
Примерно в час ночи я хлопнул дверью и вышел на улицу. Теперь боль явно сосредоточилась в области сердца. Каждый вдох стоил огромных сил и сопровождался приглушенным свистом. Я не мог по-настоящему ходить, только семенил мелкими шажками, от силы тридцать сантиметров длиной. И постоянно приходилось опираться на машины, стоявшие у края тротуара.
Несколько минут я отдыхал, ухватившись за «пежо-104», потом стал взбираться по идущей вверх улице, которая, как мне казалось, должна была вести к оживленному перекрестку. Чтобы преодолеть пятьсот метров, мне потребовалось около получаса. Боль уже не нарастала, но переместилась чуть выше. Зато дышать становилось все труднее, и это пугало меня больше всего. У меня было такое впечатление, что совсем скоро я подохну – прямо в ближайшие часы, не дождавшись рассвета. Столь внезапная смерть казалась мне вопиющей несправедливостью; ведь нельзя было сказать, что я попусту растратил свою жизнь. Правда, в последние несколько лет дела у меня шли неважно, но это же не причина, чтобы прерывать эксперимент. Напротив, можно было ожидать, что теперь-то жизнь мне улыбнется. Решительно, все это было чертовски скверно организовано.
И вдобавок я с самого начала почувствовал неприязнь к этому городу и к его обитателям. Мне не хотелось умирать вообще, и уж совсем не хотелось умирать в Руане. Смерть в Руане, среди руанцев – такая перспектива особенно ужасала. В легком бреду, вызванном, очевидно, неутихающей болью, мне казалось, что умереть здесь значило бы оказать этим руанским придуркам незаслуженную честь. Помню парня и девушку в машине: я успел подойти и заговорить с ними, пока машина стояла у светофора; должно быть, ехали из ночного клуба, по крайней мере, такое они производили впечатление. Я спрашиваю, где поблизости больница; девушка указывает рукой – небрежным, слегка досадливым движением. Наступает молчание. Я с трудом говорю, едва стою на ногах. Видно, что я не в состоянии добраться туда пешком. Я гляжу на них, без слов умоляя о сострадании, и в то же время задумываюсь: а отдают ли они себе отчет в том, что сейчас делают? Но тут загорается зеленый свет, и парень давит на газ. Интересно, обменялись они потом хоть словечком, чтобы оправдать свое поведение? Вряд ли.
Наконец показывается такси – на это я даже не надеялся. Пытаюсь изобразить непринужденный вид, говоря, что мне надо в больницу, но получается у меня плохо, и таксист чуть не отказывает мне. Этот бедняга все-таки улучит момент перед тем, как стронуться с места, и выразит надежду, что я не запачкаю сиденье. Я уже слышал, что те же проблемы бывают и у беременных женщин, когда пора рожать: водители такси, кроме некоторых камбоджийцев, отказываются их брать, боясь, что они запачкают заднее сиденье своими выделениями.
Какая предусмотрительность!
В больнице, надо признать, все формальности выполняются достаточно быстро. Меня передают на попечение практиканту, который устраивает мне всестороннее обследование. Очевидно, хочет удостовериться, что я не развалюсь у него в руках в ближайшие полчаса.
Завершив обследование, он подходит ко мне и сообщает, что у меня перикардит, а не инфаркт, как он сперва подумал. Начальные симптомы, поясняет он, абсолютно одинаковы; однако в отличие от инфаркта, часто приводящего в смертельному исходу, перикардит – болезнь безобидная, во всяком случае от нее не умирают. «Наверно, вы испугались»,– говорит он мне. Чтобы не вдаваться в подробности, я отвечаю «да», но на самом деле я нисколько не испугался, просто у меня возникло ощущение, что через минуту-другую я сдохну; но это не совсем одно и то же.
Затем меня привозят в отделение скорой помощи. Я сажусь на кровати и начинаю стонать. От этого чуть-чуть легче. Я один в палате, можно не стесняться. Иногда какая-нибудь сестра заглядывает в дверь, убеждается, что мои стоны не затихли, и идет дальше.
Рассветает. Ко мне в палату привозят пьяницу и укладывают на соседнюю кровать. Я продолжаю стонать, негромко и размеренно.
Часов в восемь приходит врач. Он сообщает, что меня сейчас переведут в кардиологию и он мне вколет успокоительное. Раньше бы догадались, думаю я. В самом деле, от укола я сразу засыпаю.
Проснувшись, вижу сидящего рядом Тиссерана. Он явно перепуган, и в то же время чувствуется, что он рад меня видеть; а я растроган его участием. Не найдя меня в номере, он запаниковал, стал звонить всем подряд: в региональную дирекцию министерства сельского хозяйства, в комиссариат полиции, в нашу фирму в Париже… Он и сейчас еще встревожен; понятное дело, я выгляжу далеко не блестяще – мертвенно-бледный, под капельницей. Объясняю ему, что у меня перикардит, пустяковое дело, не пройдет и двух недель, как я встану на ноги. Он хочет проверить диагноз у сестры, но сестра не в курсе; он желает поговорить с доктором, с заведующим отделением, хоть с кем-нибудь… Наконец дежурный практикант дает ему необходимые разъяснения, чтобы он не волновался.
Он снова усаживается у моей кровати. Обещает всех оповестить, позвонить в нашу фирму, всё берет на себя; спрашивает, нужно ли мне что-нибудь. Нет, пока ничего. Он прощается, с дружеской, ободряющей улыбкой, и уходит. А я почти сразу же вновь засыпаю.
Глава 5
«Эти дети – мои, эти богатства – мои».
Так говорит безумец, не ведающий покоя.
Поистине, мы не принадлежим себе.
Откуда дети? Откуда богатства?»
«Дхаммапада», V
К больнице привыкаешь быстро. Неделю, пока мне было очень плохо, не хотелось ни двигаться, ни разговаривать; но я видел людей вокруг, они беседовали, рассказывали друг другу о своих болезнях – смакуя все подробности, с наслаждением, которое здоровым людям обычно кажется каким-то неприличным. Видел я и родственников, навещавших больных. Надо заметить, что в целом эти люди не жаловались на свое положение; все они как будто были довольны тем неестественным образом жизни, который вынуждены были вести, и не думали о грозившей им опасности; ведь в кардиологическом отделении для большинства пациентов речь, по сути, идет о жизни и смерти.
Помню, один больной, рабочий пятидесяти пяти лет, лежал там уже в шестой раз: он приветствовал врача и сестер как старых знакомых… Он явно был в восторге от того, что попал сюда. И однако это был человек, привыкший проводить досуг весьма активно: он был мастер на все руки, работал в саду и все прочее. Жена его показалась мне очень милой; было даже трогательно смотреть на этих супругов, сохранивших нежную привязанность друг к другу и на шестом десятке. Но, оказавшись в больнице, он переставал быть хозяином самому себе; он с радостью отдавал свое тело в руки ученых людей. Раз уж тут всё заранее предусмотрено. Рано или поздно он попадет в эту больницу, чтобы не вернуться, это было ясно как день; но ведь и такой финал предусмотрен заранее. Надо было видеть, с каким жадным любопытством он расспрашивал врача, называя привычные для него словечки, которых я не понимал: «Значит, мне опять будут делать «пневмо» и внутривенную «ката»?» Он придавал большое значение этой внутривенной «ката»; и говорил о ней каждый день.
На фоне таких людей я, наверно, казался весьма неприятным пациентом. Действительно, я испытывал определенные трудности, заново обретая собственное тело. Это странное ощущение. Смотришь на свои ноги как на посторонние предметы, далекие от мыслящего разума, с которым они связаны чисто случайно и довольно слабо. Как-то не верится, что эта шевелящаяся куча – туловище, руки-ноги – и есть ты сам. А руки-ноги тебе нужны, они тебе жизненно необходимы. И все равно они кажутся какими-то чудными, порой даже нелепыми. Особенно ноги.
Тиссеран навещал меня два раза, он проявил исключительную заботу, принес мне книги и пирожные. Видя, как ему хочется доставить мне удовольствие, я выразил желание почитать то-то и то-то. На самом деле читать мне не хотелось. В голове был туман, неопределенность, какая-то растерянность.
Он отпустил несколько игривых шуточек про сестер, но это было в порядке вещей, вполне естественно с его стороны, и я не стал на него сердиться. К тому же надо принять во внимание, что в больнице всегда жарко и у сестер под халатом обычно почти ничего нет, разве что лифчик и трусики, четко различимые под полупрозрачной тканью. И это, несомненно, создает некую эротическую ауру, легкую, но устойчивую, тем более что они к тебе прикасаются, что ты сам почти голый, и так далее. А больному телу, увы, все еще хочется наслаждений. Впрочем, я отмечаю это скорее для памяти; сам я был тогда в состоянии почти полной эротической бесчувственности, по крайней мере в первую неделю.
Сестры и соседи по палате явно были удивлены, что ко мне, кроме Тиссерана, никто не приходит; и я довел до общего сведения, что находился в Руане по делам службы, когда угодил в больницу; я впервые в этом городе, я здесь никого не знаю. В общем, меня занес сюда случай.
Но ведь наверняка есть кто-то, кому следует знать о моей болезни, кто-то, с кем я хотел бы связаться, разве нет? Нет.
Выдержать вторую неделю было несколько труднее; я начинал выздоравливать, мне уже хотелось на улицу. Жизнь, как говорится, брала свое. Тиссеран больше не приносил мне пирожных; должно быть, теперь он показывал свой коронный номер дижонской публике.
В понедельник утром я случайно услышал по транзистору, что студенты прекратили демонстрации: конечно же, они получили то, чего добивались. Но зато началась забастовка железнодорожников, причем в очень накаленной обстановке; видя твердость и непримиримость бастующих, официальные профсоюзы вконец растерялись. Итак, мир остался прежним. Борьба продолжалась.
На следующий день в больницу позвонили из нашей фирмы; это была секретарша директора, которой доверили деликатную миссию проведать меня. Она была безупречна, сказала все, что в таких случаях полагается говорить, заверила меня, будто для фирмы самое главное – чтобы я поскорее поправился. Тем не менее она хотела бы знать, буду ли я в состоянии съездить в Ларош-сюр-Ион, как было намечено. Я ответил, что пока еще не знаю, но рвусь туда всей душой. Она как-то глупо рассмеялась; но она вообще дура, я это давно заметил.
Глава 6
Руан-Париж
Через день я вышел из больницы – думаю, несколько раньше, чем хотелось бы врачам. Как правило, они стараются продержать тебя подольше, чтобы поднять коэффициент занятости коек; но приближались праздники, и это, вероятно, смягчило их сердца. Впрочем, главный врач в самом начале заверил меня: «К Рождеству вы будете дома»; такой он дал мне срок. Не знаю, буду ли я дома, но где-нибудь точно буду.
Я попрощался с рабочим, которого накануне оперировали. По словам врачей, операция прошла очень успешно; тем не менее выглядел он без пяти минут покойником.
Его жена непременно захотела, чтобы я попробовал пирог с яблоками, который муж был не в силах съесть. Я попробовал; пирог был восхитительный.
– Мужайся, парень! – сказал он мне на прощание. Я пожелал ему того же. Он был прав; мужество – это такая вещь, которая всегда может пригодиться.
Руан-Париж. Всего три недели назад я проделал этот путь в обратном направлении. Что с тех пор изменилось? Там, на краю долины, над деревнями и поселками по-прежнему поднимается дымок – как обещание безмятежного счастья. Трава по-прежнему зеленая. Солнечно, но иногда, будто для контраста, набегают маленькие облачка; свет скорее весенний, чем зимний. Но чуть дальше луга залиты водой, видно, как она подрагивает между стволами ив; сразу представляешь себе скользкую черную грязь, в которой вдруг увязают ноги.
В вагоне, недалеко от меня, стоит негр в наушниках и пьет из бутылки «J and В». Он покачивается в такт музыке, с бутылкой в руке. Животное, и притом – опасное животное. Я стараюсь не встречаться с ним глазами, хотя взгляд у него относительно дружелюбный.
Напротив меня усаживается мужчина, с виду – начальник в крупной фирме: должно быть, побаивается негра. Какого черта он тут делает? Ехал бы себе в первом классе. Нигде покоя не дают.
У него часы «ролекс», полосатый костюм. На безымянном пальце – золотое обручальное кольцо средней толщины. Лицо честное, открытое, симпатичное. Лет ему, наверно, около сорока. На кремовой рубашке видны тоненькие выпуклые полоски того же цвета, но чуть темнее. Галстук средней ширины, а читает он, ясное дело, экономическую газету «Эко». И не просто читает, а прямо-таки пожирает, как если бы прочитанное могло изменить смысл его жизни.
Чтобы не смотреть на него, приходится разглядывать пейзаж за окном. Странная вещь: мне кажется, что солнце стало красным, каким я видел его по дороге в Руан. Но мне плевать; пусть там будет хоть пять, хоть шесть красных солнц, все равно это не повлияет на ход моих размышлений.
He нравится мне этот мир. Решительно не нравится. Общество, в котором я живу, мне противно; от рекламы меня тошнит; от информатики выворачивает наизнанку. Вся моя работа программиста состоит в том, чтобы накапливать ворох всяких отсылок, сопоставлений, критериев оптимального решения. В этом нет ни малейшего смысла. Если откровенно, то смысл получается даже отрицательный: лишняя нагрузка для нейронов. Этот мир нуждается в чем угодно, только не в дополнительной информации.
И снова Париж, все такой же унылый и мрачный. Облезлые многоэтажки у моста Кардине: так и видишь за стенами, внутри, стариков, медленно угасающих в компании любимого кота, тратящих половину жалкой пенсии на «вискас» для прожорливого питомца. Металлические конструкции, непристойно карабкающиеся друг на друга, чтобы образовать контактную сеть. И опять – реклама, неистребимая, омерзительная, аляповатая. «Бодрящие, постоянно обновляемые картинки на стенах». Бред. Пакостный бред.
Глава 7
Оказавшись дома, я не ощутил радости возвращения; в почтовом ящике был только счет за секс по телефону («Наташа, страсть в реальном времени») и длинное письмо от торговой фирмы «Труа сюисс», в котором мне сообщали о введении в строй новой, усовершенствованной системы электронной связи – «Шушутель». Как любимый клиент, я имел право воспользоваться ею прямо сейчас; группа программистов и инженеров (общее фото прилагается) трудилась не покладая рук, чтобы система заработала к Рождеству; и вот сегодня коммерческий директор фирмы «Труа сюисс» – сам, лично – с радостью присваивает мне сетевой код.
На автоответчике был зарегистрирован чей-то звонок, что меня несколько удивило; по-видимому, это была ошибка. Я позвонил по номеру, записанному автоответчиком, и усталый женский голос с презрением выдохнул: «Идиот несчастный…», а затем раздались длинные гудки. В общем, ничто не удерживало меня в Париже.
С другой стороны, мне давно хотелось побывать в Вандее. С Вандеей у меня было связано столько воспоминаний о летних каникулах (правда, воспоминания эти большой радости не доставляли, но так уж повелось). Часть воспоминаний легла в основу фантазии из жизни животных под названием «Диалоги таксы и пуделя», которую можно считать автопортретом подростка. В последней главе «Диалогов» одна из собак читает приятелю рукопись, найденную в секретере своего юного хозяина:
«В прошлом году, примерно 23 августа, я гулял по пляжу в Сабль-д'Олонн вместе с моим пуделем. В то время как мой четвероногий спутник вволю наслаждался свежим морским воздухом и сиянием солнца (особенно ярким и восхитительным в позднее утро), я не мог помешать тискам размышления сжать мое бледное чело, и под гнетом этого тяжкого бремени голова моя печально поникла на грудь.
И вот, прогуливаясь и размышляя, я обратил внимание на одну девушку, на вид лет четырнадцати. Она играла с отцом в бадминтон или в какую-то другую игру, для которой нужны волан и ракетки. Одежда ее была весьма незатейлива: один купальный костюм, да и тот без лифчика. Однако – и такой настойчивостью в столь раннем возрасте нельзя не восхищаться – во всем ее поведении постоянно проявлялось упорное желание соблазнять. Когда она, пытаясь отбить волан, высоко поднимала руки, то это движение не только открывало взгляду две золотистые округлости ее почти сформировавшейся груди, но также сопровождалось веселой и одновременно слегка разочарованной, но в целом жизнерадостной улыбкой, которая явно предназначалась всем молодым людям в радиусе пятидесяти метров. И это, заметьте, без отрыва от занятий спортом в кругу семьи.
Вскоре я убедился, что ее уловки достигли цели; проходившие мимо подростки молодцевато поигрывали мышцами, а их чеканная поступь ощутимо замедлялась. Повернув к ним голову быстрым движением, от которого ее прическа приходила в беспорядок, не лишенный задорного изящества, она награждала своих наиболее привлекательных жертв беглой улыбкой, после чего, словно забыв о них, грациозно ударяла ракеткой по волану.
И я снова погрузился в раздумья, которые не давали мне покоя долгие годы: почему ребята и девочки, достигнув определенного возраста, все время стараются возбудить и соблазнить друг друга?
Кто-то добродушно заметит: «Это всего лишь пробуждение сексуального желания, и ничего больше». Такая точка зрения мне понятна; я и сам долгое время разделял ее. Она подкрепляется не только многочисленными рассудочными доводами, которые, словно прозрачное желе, застилают горизонт нашего мировосприятия, но и мощной центростремительной силой здравого смысла. Всякая отчаянная – нет, даже самоубийственная попытка оспорить эту точку зрения неминуемо разобьется о ее незыблемые устои. Поэтому я не стану и пытаться. Нет, я ни в коем случае не собираюсь отрицать само существование и властную силу сексуального желания у людей в юном возрасте. Это чувствуют даже домашние черепахи, которые в такие тяжелые дни не решаются докучать своему молодому хозяину. И однако некие важные показатели, некие складывающиеся в единую цепочку занятные факты заставили меня в итоге предположить, что существует более глубокая, более скрытая сила, своего рода нервный центр, откуда исходит импульс желания. До сих пор я ни с кем не делился этим открытием, опасаясь, как бы чья-то досужая болтовня не поколебала уверенность окружающих в моем умственном здоровье. Но теперь я окончательно уверился в моей правоте, и настало время сказать всё.
Пример номер один. Взглянем на группу молодежи, веселящейся на вечеринке или на каникулах в Болгарии. Среди них есть мальчик и девочка, скажем, Франсуа и Франсуаза, которые пришли вдвоем. Вот вам конкретный пример, встречающийся сплошь и рядом, удобный для наблюдения.
Предоставим молодым людям и девушкам развлекаться, а сами заранее установим в комнате скрытую камеру и снимем ускоренной съемкой, как ведет себя каждый из них в произвольно выбранные отрезки времени. Просмотрев эту пленку, мы путем несложных расчетов установим, что Франсуаза и Франсуа примерно 37% времени потратили на то, чтобы целоваться, обниматься, прижиматься друг к другу, одним словом, обмениваться выражениями глубочайшей нежности.
А теперь повторим эксперимент в отсутствие данной социальной среды – молодежной компании, то есть когда Франсуаза и Франсуа останутся наедине. Процент тут же снизится до семнадцати.
Пример номер два. Теперь я расскажу вам об одной бедной девочке, которую звали Брижит Бардо. Да-да! Со мной в выпускном классе действительно училась девочка по фамилии Бардо, это была фамилия ее отца. Я разузнал о нем кое-что: он был рабочий-арматурщик и жил недалеко от Трильпора. Жена не работала, была домохозяйкой. Эти люди редко ходили в кино, и я уверен, что они сделали это не нарочно; возможно даже, в первые годы жизни своей дочери они даже подшучивали над таким удивительным совпадением… Тяжело говорить об этом.
Когда я познакомился с Брижит Бардо – в расцвете ее семнадцати лет, – она была просто чудовищем. Во-первых, очень толстая, не то что пышка, а суперпышка, с некрасивыми складками на жирной спине и боках. Но если бы даже она двадцать пять лет подряд просидела на строжайшей диете, вряд ли это существенно облегчило бы ее судьбу. Потому что кожа у нее была красная, шероховатая и вся в прыщах. Лицо – широкое, плоское, с маленькими, глубоко посаженными глазками, волосы – жидкие, тусклые. У всех, кто ее видел, невольно и неизбежно возникало сравнение с хрюшкой.
Ни подруг, ни тем более друзей-мальчиков у нее не было; она была всегда одна. Никто не заводил с ней разговора, даже для того, чтобы посоветоваться насчет задания по физике; всякий раз одноклассники предпочитали обратиться к кому-нибудь другому. Она приходила на занятия, потом возвращалась домой; никогда я не слышал, чтобы кто-нибудь встретил ее за стенами лицея.
На уроках некоторые мальчики садились рядом с ней; они привыкли к виду этой тяжеловесной фигуры. Они не замечали ее, но и не издевались над ней. Она не участвовала в дискуссиях на уроке философии; она вообще ни в чем не участвовала. Даже на Марсе ей не было бы так спокойно.
Думаю, родители ее любили. Чем она могла заниматься по вечерам, когда возвращалась из лицея? Ведь у нее наверняка была своя комната, с кроватью и старенькими плюшевыми мишками. Наверно, она смотрела телевизор с родителями. Темная комната и три человеческих существа, спаянные вместе потоком фотонов; ничего другого я себе представить не могу.
А по воскресеньям она, вероятно, ходила в гости к родственникам, которые принимали ее с напускным радушием. И ведь не исключено, что ее кузины были хороши собой. Ужас.
Приходилось ли ей мечтать и какими были ее мечты? Романтическими, в духе Делли? 4 Не хочется думать, что она могла увидеть в воображении или хотя бы во сне, как молодой человек из хорошей семьи, студент-медик, приглашает ее прокатиться с ним в машине с откидным верхом по побережью Нормандии, чтобы осмотреть тамошние аббатства. Разве что она собиралась надеть накидку с капюшоном, скрывающим лицо: это придало бы приключению аромат тайны.
Ее гормональная система функционировала нормально – нет оснований предполагать обратное. Ну и что? Разве этого достаточно, чтобы лелеять эротические фантазии? Представляла ли она, как мужские руки касаются жирных складок ее живота? спускаются ниже? Я вопрошаю об этом медицину, но медицина ответа не дает. Многое из того, что касалось Бардо, я так и не смог выяснить. Пытался, но не сумел.
Я не довел дело до того, чтобы переспать с ней; я только сделал первые шаги на пути, который при обычных обстоятельствах должен был привести к этому. Если точнее, в начале ноября я стал с ней разговаривать – словечко-другое после уроков, ничего больше, и так в течение двух недель. Потом я два или три раза попросил ее объяснить мне кое-что по математике; но всё это – с большой осторожностью, чтобы не заметили остальные. К середине декабря я стал трогать ее за руку, как бы случайно. И каждый раз она реагировала на это, как на удар тока. Потрясающе.
Наши отношения достигли кульминационной точки перед Рождеством, когда я проводил ее до поезда (если точнее, до автомотрисы). Поскольку до вокзала было метров восемьсот, это было рискованное предприятие; меня даже заметили. Но в классе меня все считали ненормальным, так что моему общественному лицу был нанесен лишь незначительный ущерб.
Тем вечером, на платформе, я поцеловал ее в щеку. В губы целовать не стал. Я, кстати, думаю, что она сама бы не позволила: если даже к ее губам и языку никогда не прикасался язык мужчины, она тем не менее точно представляла себе, в какой момент подросткового флирта это должно произойти и в каком месте, – осмелюсь сказать: это представление было тем более точным, что оно никогда не подвергалось проверке реальностью, не смягчалось дымкой воспоминаний.
Сразу после окончания рождественских каникул я перестал заговаривать с ней. Парень, который видел нас у вокзала, похоже, забыл об этой истории, но я всё равно здорово испугался. В любом случае появляться на людях с Брижит Бардо было подвигом, требующим таких душевных сил, какими я не мог похвастаться даже в ту пору моей жизни. Потому что она была не только уродливой, но и злобной. Тогда, в разгар сексуальной революции (дело было в самом начале 80-х, еще до появления СПИДа), она, конечно же, не могла гордиться своей девственностью. Кроме того, она была слишком умна и проницательна, чтобы объяснять свое положение «иудео-христианским воспитанием», – ее родители, судя по всему, были атеистами. Таким образом, у нее не было ни оправдания, ни утешения. Она лишь могла с тихой ненавистью смотреть, как другие дают волю своим желаниям; как мальчики, словно крабы, впиваются в девичьи тела; чувствовать, что между окружающими возникают особые отношения, что они решаются испытать неизведанное, что они успели познать наслаждение; иными словами, втайне терзаться, глядя на нескрываемую радость других. Такими должны были стать ее юные годы, такими они и стали; зависть и обида бурлили в ней, пока не превратились в сгусток бешеной ненависти.
Честно говоря, мне в этой истории гордиться нечем; я валял дурака, но забава получалась жестокая. Помню, как-то утром я встретил ее словами: «О Брижит, у тебя сегодня новое платье!» Это было гадко с моей стороны, хоть я и сказал сущую правду; невероятно, но факт: она стала менять платья, однажды она даже появилась сленточкой в волосах. О господи! Это было похоже на запеченную телячью голову. От имени всего человечества молю ее о прощении.
Потребность любить сильна в человеке, корни ее достигают удивительных глубин, разветвляясь и укрепляясь в самом сердце. Несмотря на поток унижений, который выливался на нее ежедневно, Брижит Бардо ждала и надеялась. Надо полагать, она и сейчас еще ждет и надеется. Какая-нибудь рептилия, оказавшись на ее месте, давно свела бы счеты с жизнью. Но людям все нипочем.
После бесстрастного и обстоятельного исследования побочных проявлений сексуальной функции настало время приступить к главному. Если только вы не прервете неумолимый ход моих рассуждений замечанием, которое я великодушно позволю вам сделать: «Все ваши примеры относятся к подросткам, это, конечно, важная пора жизни, но она занимает относительно недолгое время. Не опасаетесь ли вы поэтому, что ваши умозаключения, пусть редкостно проницательные и верные, все же будут страдать известной неполнотой и относительностью?» Я отвечу моему симпатичному оппоненту, что подростковый возраст – не просто ответственный период в жизни: это единственный период, который можно называть жизнью в полном смысле слова. В тринадцать лет все импульсы человека проявляются с максимальной силой, затем они начинают постепенно слабеть либо оформляются в определенные поведенческие модели и в этих формах застывают навсегда. Мощность изначального взрыва такова, что исход конфликта может долгие годы оставаться неясным; в электродинамике это называется переходным состоянием. Но мало-помалу колебания замедляются, превращаясь в длинные волны, меланхоличные и нежные; с этого момента все сказано и жизнь становится лишь приготовлением к смерти. То же самое можно выразить грубее и приблизительнее, если сказать, что взрослый человек – это укрощенный подросток.
Итак, после бесстрастного и обстоятельного исследования побочных проявлений сексуальной функции настало время приступить к главному. Мой тезис будет выражен в нижеследующей формуле, сжатой, но емкой:
Сексуальность – одна из систем социальной иерархии.
На этом этапе мне надлежит с большим чем когда-либо тщанием заботиться о строгости и выверенности моих формулировок. Ибо идейный противник порою прячется в засаде у финишной прямой и с криком ненависти кидается на неосторожного мыслителя, который, почувствовав, что первые лучи истины вот-вот озарят его изможденное чело, забывает прикрыть тылы. Я не совершу этой ошибки и, позволив светильникам изумления загореться в ваших головах, буду разворачивать перед вами кольца моего рассуждения с безмолвной неторопливостью гремучей змеи. Так, я не оставлю без внимания замечание, которое сделает мне любой внимательный читатель: во второй мой пример вкралось понятие любовь, тогда как до сих пор моя система доказательств строилась на основе одной лишь сексуальности. Противоречие? Нестыковка? Ха-ха!
Марта и Мартен прожили в браке сорок три года. Поженились они в двадцать один год, значит, сейчас им по шестьдесят четыре. Они уже вышли на пенсию, или вот-вот выйдут, и готовятся перейти к образу жизни, характерному для этого возраста. Как говорится, они окончат свои дни вместе. В этих условиях они, несомненно, будут представлять собой «пару», то есть обособленную структуру, вполне самодостаточную и даже способную в некоторых второстепенных моментах нейтрализовать или вовсе сокрушить старую гориллу индивидуализма. Вот в этих-то рамках я и предлагаю поставить вопрос о том, каким смыслом следует наделять слово «любовь».
Вначале я ввел мою мысль в строгое русло ограничений, а теперь готов сказать, что понятие любви, онтологически труднодоказуемое, тем не менее наделяется или наделялось до недавнего времени всеми атрибутами чудесной, могучей силы. Слепленное наспех, оно быстро завоевало широкую аудиторию, и даже в наше время мало найдется людей, которые категорически и вполне осознанно отказываются любить. Этот бесспорный успех призван доказать, что любовь таинственным образом отвечает некоей насущной потребности, заложенной в природе человека. Однако – вот она, разница между вдумчивым аналитиком и любителем рассказывать небылицы! – я поостерегусь высказывать даже самое робкое предположение о сути вышеозначенной потребности. Что бы там ни было, любовь существует, раз мы можем видеть ее последствия. Вот фраза, достойная Клода Бернара 5, и я непременно хочу ее ему посвятить. О блистательный ученый муж! Ведь это не случайность, что разрозненные наблюдения, казалось бы не имеющие ничего общего с первоначальной целью твоих исследований, чинно рассаживаются рядком, словно жирные перепелки, греясь в лучах твоего непререкаемого величия. Недаром же ты в 1865 году утвердил протокол экспериментов: теперь самые поразительные факты могли стать научной истиной, только если выдерживали проверку открытыми тобой законами. Приветствую тебя, великий физиолог, и решительно заявляю: я не сделаю ничего такого, что могло бы хоть на сколько-нибудь сократить время твоего владычества.
Итак, воздвигая один за другим столпы неопровержимой аксиоматики, я перейду к третьему тезису: женское влагалище – не просто дырка в куске мяса, как можно было бы заключить по его внешнему виду, а нечто гораздо большее (знаю, знаю, продавцы в мясных лавках используют эскалопы для мастурбации… что ж, пусть их! Это не сможет остановить полет моей мысли!). В самом деле, влагалище служит – или служило до недавнего времени – для воспроизводства вида. Да, для воспроизводства вида.
Некоторые литераторы прошлого при упоминании влагалища и соседних с ним органов считали своим долгом застывать от смущения и растерянности, превращаясь в тумбу. Другие, подобно навозным жукам, купались в собственной низости и цинизме. Я же, как опытный мореход, буду лавировать между Сциллой и Харибдой и в равном удалении от обеих проложу свой курс, неуклонно стремясь к благословенным берегам логической мысли. Три высокие истины, открывшиеся вам сейчас, – это три грани пирамиды мудрости, которая – о невиданное чудо! – на легких крылах воспарит над бесплодной пучиной сомнений. Вот каково их значение. С другой стороны, в настоящую минуту своими размерами и очертаниями они скорее напоминают три гранитных столпа, воздвигнутых среди пустыни (какие можно увидеть, например, в Фиваиде). Было бы по меньшей мере недружественно и совсем не в духе предлагаемого трактата, если бы я бросил читателя перед этими камнями, наводящими страх своей высотой и неприступностью. Вот почему вокруг первых аксиом будут виться и прихотливо сплетаться разные случайные мотивы, о которых я сейчас расскажу подробнее…»
Разумеется, трактат так и не был закончен. Впрочем, такса засыпала, не дослушав рассуждения пуделя; но по некоторым признакам чувствовалось, что она знала правду и что правду эту можно было выразить в нескольких лаконичных фразах. Я был юн, я забавлялся. Все это происходило еще до встречи с Вероникой; хорошее было время. Помню, лет в семнадцать я высказывал противоречивые и путаные суждения о жизни; и вот однажды в баре «Коралл» я встретил пятидесятилетнюю женщину, которая сказала мне «Вот увидите, с возрастом все становится совсем просто». Как она была права!
Глава 8
Возвращение к коровам
В пять часов пятьдесят две минуты поезд прибыл в Ларош-сюр-Ион. На платформе холод пронизывал до костей. Город был тихий, спокойный; до удивления спокойный. «Отлично! – сказал я себе. – Можно прогуляться, подышать деревенским воздухом…»
Я прошелся по безлюдным, или почти безлюдным, улицам пригорода. Сначала я пытался выделить различные типы домиков, но в предрассветном сумраке это оказалось трудным делом, и я вскоре перестал.
Несмотря на ранний час, кое-кто из жителей уже был на ногах: они стояли у своего гаража и провожали меня взглядом. Казалось, они не могли взять в толк, что мне здесь понадобилось. Если бы они спросили, я не нашелся бы что ответить. В самом деле, ничто не оправдывало моего присутствия здесь. Как, впрочем, и в любом другом месте.
Чуть погодя я оказался уже в настоящей деревне. Там были изгороди, а за изгородями – коровы. На краю неба появилась голубоватая полоска: значит, до рассвета осталось уже недолго.
Я поглядел на коров. Большинство из них проснулись и уже щипали траву. Правильно делают, подумал я: в таком холоде полезно подвигаться. Я доброжелательно наблюдал за ними, никоим образом не собираясь нарушить их утренний покой. Некоторые коровы двинулись в мою сторону и, остановившись у самой изгороди, стали молча глядеть на меня. Они тоже не хотели нарушать мой покой. Это было приятно.
Несколько позже я направился в региональное управление министерства сельского хозяйства. Тиссеран уже был там; он с удивительной сердечностью пожал мне руку.
Директор ждал нас у себя в кабинете. Он мне сразу понравился; с первого взгляда было видно, что он – славный парень. Но когда разговор зашел о работе, которую мы должны были для него сделать, оказалось, что он в ней нисколько не заинтересован. Он прямо заявил, что для него вся эта информатика – звук пустой. Как он работал, так и будет работать и не станет менять привычки ради того, чтобы угнаться за модой. У него и без этого всё в полном порядке – было, есть и будет, – по крайней мере пока он здесь руководитель. Он согласился нас принять, чтобы не ввязываться в склоку с министерством, но как только мы уедем, он тут же запрячет эти программы в шкаф и больше к ним не притронется.
В таких обстоятельствах занятия с персоналом выглядели как милый розыгрыш: праздная болтовня, чтобы убить время, и ничего больше. Мне это было только на руку.
Прошло несколько дней, и я заметил, что у Тиссерана начинается приступ хандры. После Рождества он поедет кататься на лыжах в горы, в отель-клуб для молодежи: это такое заведение в стиле «занудам вход воспрещен», с танцами по вечерам и поздним завтраком; в общем, такое место, куда приезжают трахаться. Но он говорит об этом без энтузиазма, и я чувствую, что он уже не верит в успех. Время от времени его глаза за стеклами очков вдруг становятся пустыми. Его словно околдовали. Мне это знакомо; два года назад, после разрыва с Вероникой, я был такой же. Вам кажется, что вы можете делать что угодно: кататься по полу, резать себе вены бритвой или заниматься онанизмом в метро, – и никто не обратит на это внимания, никто не повернется в вашу сторону. Как если бы вас отделяла от остального мира прозрачная, но прочная пленка. Тиссеран так и сказал мне позавчера, выпив лишнюю рюмку: «Мне кажется, что я – куриный окорочок в целлофане и лежу на полке в супермаркете». А еще он сказал: «Мне кажется, что я лягушка в консервной банке; я ведь и в самом деле похож на лягушку, верно?» – «Рафаэль…» – тихо, с укором произнес я. Он вздрогнул: впервые я назвал его по имени. Он смутился и больше ничего не сказал.
На следующий день за завтраком он долго сидел уставившись в кружку с какао; а потом с мечтательным вздохом произнес: «Черт, мне двадцать восемь лет, а я все еще девственник!…» Я все же удивился; тогда он объяснил мне, что у него еще осталась гордость, которая не позволяла ему пойти к шлюхам. Я осудил его за это, может быть чересчур резко, потому что он снова попытался разъяснить мне свою точку зрения – в тот же вечер, перед отъездом на уик-энд в Париж. Мы сидели в машине, на стоянке регионального управления министерства сельского хозяйства; вокруг фонарей висел противный мутно-желтый ореол, было сыро и холодно. Он сказал: «Знаешь, я все подсчитал: я могу позволить себе оплачивать одну шлюху в неделю, скажем в субботу вечером. И наверно, в конце концов так и буду делать. Но я ведь знаю, что некоторые мужчины могут получать то же самое бесплатно, и вдобавок с любовью. Вот и я хочу попытаться – пока еще хочу попытаться».
Мне, разумеется, нечего было сказать в ответ. Тем не менее, вернувшись в гостиницу, я задумался. Без сомнения, говорил я себе, в нашем обществе секс – это вторая иерархия, нисколько не зависящая от иерархии денег, но не менее – если не более – безжалостная. По своим последствиям обе иерархии равнозначны. Как и ничем не сдерживаемая свобода в экономике (и по тем же причинам), сексуальная свобода приводит порой к абсолютной пауперизации. Есть люди, которые занимаются любовью каждый день; с другими это бывает пять или шесть раз в жизни, а то и вообще никогда. Есть люди, которые занимаются любовью с десятками женщин; на долю других не достается ни одной. Это называется «законом рынка». При экономической системе, запрещающей менять работу, каждый с большим или меньшим успехом находит себе место в жизни. При системе сексуальных отношений, запрещающей адюльтер, каждый с большим или меньшим успехом находит себе место в чьей-нибудь постели. При абсолютной экономической свободе одни наживают несметные богатства; другие прозябают в нищете. При абсолютной сексуальной свободе одни живут насыщенной, яркой половой жизнью; другие обречены на мастурбацию и одиночество. Свобода в экономике – это расширение пространства борьбы: состязание людей всех возрастов и всех классов общества. Но и сексуальная свобода – это расширение пространства борьбы, состязание людей всех возрастов и всех классов общества. В экономическом плане Рафаэль Тиссеран принадлежит к команде победителей; в плане сексуальном – к команде побежденных. Некоторым удается побеждать на обоих фронтах; другие терпят поражение и на том, и на другом. За некоторых молодых специалистов спорят солидные фирмы; женщины спорят за некоторых молодых людей; мужчины спорят за некоторых молодых женщин; великая смута, великое волнение.
Немного позже я вышел из гостиницы с твердым намерением вдрызг напиться. Одно кафе напротив вокзала оказалось открытым; там компания подростков играла в карты, а больше почти никого не было. После третьей рюмки коньяка я стал думать о Жераре Леверье.
Жерар Леверье был референтом в аппарате Национального собрания, в отделе, где работала Вероника (которая была там секретаршей). В свои двадцать шесть лет Жерар Леверье получал тридцать тысяч франков в месяц. Но при этом Жерар Леверье был робок и склонен к меланхолии. Как-то раз декабрьским вечером в пятницу (перед двухнедельным «праздничным» отпуском, на который он согласился без особой охоты) Жерар Леверье пришел домой и пустил себе пулю в лоб.
В аппарате Национального собрания сообщение о его смерти никого особенно не удивило; он был известен в основном тем, что испытывал затруднения с покупкой кровати. Несколько месяцев назад он захотел приобрести кровать; но осуществить это желание оказалось невозможным. Об этой истории рассказывали, как правило, с легкой иронической улыбкой; но на самом деле тут нет ничего смешного. В наши дни покупка кровати действительно сопряжена с немалыми трудностями, которые вполне могут довести до самоубийства. Во-первых, надо позаботиться о доставке, то есть на полдня отпроситься с работы, со всеми вытекающими отсюда проблемами. Бывает, кровать не привозят вовремя, или грузчикам не удается внести ее по лестнице, и тогда приходится отпрашиваться еще раз. Такой риск всегда возникает при покупке мебели и бытовой техники, и этих передряг уже достаточно, чтобы вызвать у ранимого человека нервный срыв. Но кровать – дело особое, очень деликатное дело. Чтобы не уронить себя в глазах продавца, приходится покупать двуспальную кровать, даже если она тебе не нужна, даже если тебе некуда ее ставить. Купить кровать на одного – значит публично признаться, что у тебя нет сексуальной жизни и ты не собираешься ее начать ни в ближайшем, ни в отдаленном будущем (ибо в наши дни кровати служат долго, значительно дольше гарантийного срока; могут прослужить пять, десять или даже двадцать лет; это важное приобретение, которое наложит отпечаток на всю вашу последующую жизнь; обычно кровати оказываются прочнее супружеских уз – это нам слишком хорошо известно). Даже покупая полуторную кровать, вы произведете впечатление крохобора и скупердяя; по мнению продавцов, если есть смысл покупать кровать, то только двуспальную. Купите двуспальную – и вас удостоят уважением, почтением, может быть, даже дружески подмигнут.
В тот вечер, когда Жерар Леверье застрелился, ему на работу позвонил отец; его не оказалось на месте, и трубку взяла Вероника. Нужно было передать Жерару, чтобы он срочно позвонил отцу; только это и нужно было передать, но у Вероники это вылетело из головы. И Жерар Леверье в шесть часов ушел домой, не зная, что ему звонил отец, и пустил себе пулю в лоб. Вероника рассказала мне об этом вечером того дня, когда коллегам стало известно о его смерти; и добавила, что «немного сдрейфила»; это были ее собственные слова. Я вообразил, будто у нее возникло что-то похожее на чувство вины, на угрызения совести. Ничуть не бывало. На следующий день она уже забыла об этом.
Вероника, как принято говорить, «была на анализе». Сейчас я жалею, что повстречался с ней. Вообще от женщин, которые были на анализе, ничего хорошего не жди. Я много раз убеждался в том, что женщина, побывав у психоаналитика, в итоге становится ни к чему не пригодной. И это не побочный эффект психоанализа, а его главная задача. Под предлогом восстановления утраченного «я» психоаналитики грубо разрушают человеческую личность. Невинность, великодушие, чистота – все это гибнет в их неуклюжих лапах. Высокооплачиваемые, высокомерные и безмозглые, психоаналитики полностью истребляют в своих так называемых пациентках способность любить – как духовной, так и плотской любовью; за то, что они творят, их с полным правом можно назвать врагами рода человеческого. Психоанализ, эта безжалостная школа себялюбия, с особым цинизмом обрабатывает немного запутавшихся, но славных девушек, превращая их в низких тварей, которые не способны думать ни о ком, кроме себя, и не могут вызвать ничего, кроме отвращения. Женщине, побывавшей в руках психоаналитика, никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя доверять. Мелочность, эгоизм, шокирующая глупость, полное отсутствие нравственного чувства, хроническая неспособность любить – вот точный портрет женщины, прошедшей курс психоанализа.
Вероника, надо признаться, полностью соответствовала этой характеристике. Я ее любил, насколько мне было дано любить, – а это отнюдь не мало. И теперь понимаю, что растратил свою любовь понапрасну; лучше бы я ей руки переломал. Наверно, она, как все люди, склонные к депрессии, изначально была эгоистична и черства душой; но психоанализ сделал из нее чудовище без сердца и без совести – мусор в красивой обертке. Помню, у нее была дощечка, на которой она обычно записывала для памяти разные вещи, например: «купить зеленый горошек» или «выгладить платье». Однажды, вернувшись после сеанса психоанализа, она записала на дощечке слова Лакана: «Чем подлее вы себя поведете, тем лучше пойдут у вас дела». Я улыбнулся – а надо было забеспокоиться. Тогда эта фраза была всего лишь программой; но вскоре она принялась выполнять эту программу – методично, пункт за пунктом.
Однажды вечером, когда Вероники не было дома, я наглотался снотворного. Потом мне стало страшно, и я вызвал «скорую помощь». Меня увезли в клинику, сделали промывание желудка и т.д. В общем, я чуть не отправился на тот свет. И эта мерзавка (а как еще ее назвать?) даже не пришла меня навестить. Когда меня выписали и я вернулся «домой» – если тут уместно это слово, – она с порога заявила мне, что я не только эгоист, но и ничтожество; по ее мнению, я устроил все это, чтобы усложнить ей жизнь, «как будто ей не хватает проблем на работе». Эта гнусная тварь даже обвинила меня в том, что я таким образом пытался ее «шантажировать». Когда я вспоминаю об этом, то жалею, что не вырезал у нее яичники. Ладно, дело прошлое.
А еще я вспоминаю вечер, когда она вызвала полицию, чтобы выкинуть меня из своего дома. Почему «из своего», а не из нашего? Потому что квартира была на ее имя и она вносила плату чаще, чем я. Вот они, первые плоды психоанализа: у жертвы развивается нелепая, смехотворная скупость, какая-то невероятная, фантастическая мелочность. Не ходите в кафе с человеком, который проходит курс психоанализа: он непременно придерется к счету и поскандалит с официантом. В общем, пришли трое здоровенных легавых с «уоки-токи» и с таким видом, будто они всё знают лучше всех. Я был в пижаме и трясся от холода; я ухватился за ножку стола и твердо решил не уходить, пока они меня не вытащат силой. А эта дрянь показывала им счета за квартиру, чтобы подтвердить свои права; наверно, ждала, когда они возьмутся за дубинки. В тот день она пришла с очередного «сеанса», пополнив свои запасы низости и эгоизма; но я не сдался, я потребовал соблюдения законной процедуры, и легавым пришлось убраться. А назавтра я спокойно выехал.
Глава 9
Пансионат «Флибустьер»
«И вдруг то,
что я недостаточно современен,
перестало меня волновать.»
Ролан Барт
В субботу, рано утром, я беру на вокзальной площади такси, и шофер соглашается отвезти меня в курортный городок Сабль-д'Олонн.
Выезжая из города, мы несколько раз встречаем на пути полосы тумана, а за последним перекрестком ныряем в озеро сплошной, непроницаемой мглы. Ни дороги, ни пейзажа не видно. Только иногда из тумана на миг выступают смутные очертания дерева или коровы. Это очень красиво.
Когда мы добираемся до морского берега, туман внезапно рассеивается. Ветер упругий, сильный, но небо почти ясное; тучи быстро убегают на восток. Я выхожу из такси, дав шоферу на чай и услышав за это «всего вам доброго», произнесенное, как мне показалось, недовольным тоном. Наверно, он думает, что я приехал сюда ловить крабов или что-то в этом роде.
И вначале я действительно гуляю по берегу. Море серое, неспокойное. Я не испытываю никаких особенных ощущений. И гуляю еще долго.
К одиннадцати часам на улицах, ведущих к морю, появляются местные жители с детьми и собаками. Я сворачиваю в противоположном направлении.
Там, где кончается пляж, у мола, ограждающего порт, стоят несколько старинных домов и романская церковь. Смотреть особенно не на что: толстые стены сложены из грубого камня – чтобы выдерживали штормовой ветер, и выдерживают его уже не одну сотню лет. Легко представляешь себе, как жили когда-то здешние рыбаки: воскресные мессы в маленькой церкви, священник причащает прихожан, а снаружи завывает ветер, волны разбиваются о прибрежные утесы. Это была жизнь без развлечений и без сложностей, жизнь, в которой главное место занимал тяжелый, опасный труд. Простая, незатейливая жизнь, полная достоинства. И вполне дурацкая при этом.
В нескольких шагах от этих домов стоят современные белые здания курортных гостиниц и пансионатов. Целая вереница домов, одни – в десять этажей, другие – в двадцать. Входы в них устроены на разных уровнях; нижний уровень занимает подземный гараж. Я долго ходил от одного здания к другому и могу с уверенностью утверждать, что большинство апартаментов, благодаря изобретательности архитектора, выходит окнами на море. В это время года тут никого не было, а свист ветра в бетонных сваях вызывал ощущение какой-то жути.
Затем я направился к зданию, которое выглядело новее и шикарнее остальных: оно и вправду стояло у самого моря, всего в нескольких метрах. На нем было написано: «Пансионат «Флибустьер». На первом этаже располагались супермаркет, пиццерия и дискотека; все было закрыто. Осталось только объявление, что желающие могут осмотреть типовые апартаменты.
Это вызвало у меня какой-то неприятный осадок. Мне представилась семья курортников, которая возвращается с пляжа в пансионат «Флибустьер», потом в ресторане выбирает в меню бифштекс по-пиратски, а вечером младшая дочка идет трахаться в дискотеку «Гроза морей». Это видение угнетало меня, но я никак не мог от него отделаться.
Спустя недолгое время мне захотелось есть. У киоска с вафлями я разговорился с дантистом. Впрочем, «разговорился» – это преувеличение: мы просто обменялись несколькими словами, пока ждали продавца. Не знаю уж, зачем он сообщил мне, что он дантист. Вообще-то я терпеть не могу дантистов: я считаю их корыстными, алчными тварями, чья единственная цель в жизни – вырвать как можно больше зубов, чтобы купить себе «мерседес» с люком в крыше. Этот, похоже, не был исключением.
Я вдруг подумал, что должен объяснить, зачем приехал сюда, и рассказал ему целую историю: я будто бы собираюсь купить себе апартаменты в пансионате «Флибустьер». Он сразу оживился, долго взвешивал все «за» и «против», размахивая зажатой в руке вафлей, а под конец сказал, что, на его взгляд, это будет «выгодное капиталовложение». А что еще я мог от него услышать?
Глава 10
«Гавань»
«Вот-вот, у нас есть свои ценности!.»
Вернувшись в Ларош-сюр-Ион, я купил в супермаркете нож для бифштексов; у меня наметился один план.
Воскресенье прошло незаметно. Понедельник выдался на редкость тоскливым. Я ни о чем не спрашивал Тиссерана: и так было ясно, что выходные он провел отвратительно. Это ничуть меня не удивило. На календаре было 22 декабря.
Во вторник вечером мы с ним пошли в пиццерию. Официант с виду и вправду походил на итальянца; наверняка у него была волосатая грудь и море обаяния; меня от него тошнило. А в том, как он поставил перед нами на стол наши спагетти, чувствовалась какая-то торопливая, рассеянная небрежность. Вот если бы на нас были длинные юбки с разрезом – о, тогда другое дело!…
Тиссеран пил вино, бокал за бокалом; а я рассуждал о течениях в современной танцевальной музыке. Он не отвечал; по-моему, он меня не слышал. И все же, когда я заговорил о том, как в прежние времена танцевали то под ураганный рок, то под медленный, томный блюз, что придавало особую остроту ритуалу обольщения, он встрепенулся (неужели ему доводилось танцевать под блюзовую мелодию? Маловероятно). Я перешел в наступление.
– Наверно, ты уже решил, как будешь праздновать Рождество. Вы соберетесь всей семьей…
– Мы не празднуем Рождество. Я еврей, – сообщил он даже с некоторой гордостью. – В смысле, родители у меня евреи, – сдержанно уточнил он.
Это меня озадачило. Секунду-другую я раздумывал. Но в конце концов, если он еврей, разве это что-то меняет? На мой взгляд, ничего. И я продолжал:
– А что, если закатиться куда-нибудь в сочельник? Я знаю один ночной клуб в Сабль-д'Олонн, называется «Гавань». Там отлично…
Мне показалось, что слова мои звучат фальшиво, и мне стало стыдно. Но Тиссерану уже было не до тонкостей. «Думаешь, там будет много народу? По-моему, сочельник все празднуют в кругу семьи…» – вот так, трогательно наивно, он мне ответил. Я признал, что в канун Нового года шансов, безусловно, гораздо больше. «Девушки любят спать под Новый год», – непререкаемо заявил я. Но и канун Рождества – стоящее дело: «Девушки едят устрицы с папой-мамой и с бабушкой, распаковывают подарки, а после полуночи идут развлекаться». Я увлекся и уже сам начинал верить в то, что рассказывал. Как я и предполагал, уговорить Тиссерана оказалось нетрудно.
На следующий вечер он провел за приготовлениями три часа. Я ждал его в холле гостиницы, играя сам с собой в домино. Это оказалось скучнейшим занятием; а у меня все же было неспокойно на душе.
И вот он появился, в черном костюме и золотистом галстуке. Наверно, немало потрудился над прической; теперь выпускают гели для укладки волос, которые прямо творят чудеса. В черном костюме он еще как-то смотрелся. Бедняга.
Нам надо было убить час времени; нечего и думать о том, чтобы явиться в ночной клуб раньше половины двенадцатого, – тут я был непреклонен. Посовещавшись, мы решили заглянуть в церковь, где уже началась полуночная месса. Священник говорил о великой надежде, которая забрезжила в сердцах людских; против этого мне нечего было возразить. Тиссерану было скучно, он думал о другом; а меня вся эта затея уже раздражала, но отступать было нельзя. Нож я положил в пластиковый пакет и спрятал в бардачке.
Найти «Гавань» удалось довольно быстро; надо сказать, я уже бывал там и проводил время очень скверно. С тех пор прошло больше десяти лет; но неприятные воспоминания изглаживаются не так скоро, как хотелось бы.
Зал был полон наполовину. В основном там веселился молодняк, от пятнадцати до двадцати лет, что резко уменьшало и без того скромные шансы Тиссерана. Много мини-юбок, топиков с глубоким вырезом; в общем, много свежего мяса. Я видел, как он выпучил глаза, оглядывая танцпол. Я отошел, чтобы заказать нам по бурбону, а когда вернулся, он уже топтался у края звездной туманности, которую образовала подвижная масса танцующих. Я невнятно пробормотал: «Сейчас приду…» – и направился к столику, стоявшему на возвышении: отсюда я мог наблюдать за театром военных действий.
Вначале Тиссеран вроде бы заинтересовался одной брюнеткой лет двадцати, скорее всего, секретаршей. Я склонен был одобрить его выбор. С одной стороны, девушка была не так уж красива и вряд ли пользовалась особым успехом; ее груди, правда довольно большие, уже оттягивались книзу, а ягодицы были дряблые; через несколько лет всё это окончательно обвиснет. С другой стороны, одета она была вызывающе, что недвусмысленно указывало на ее желание найти сексуального партнера: легкое платье из тафты при каждом движении взлетало кверху, открывая пояс с подвязками и крошечные трусики из черных кружев, оставлявшие ягодицы совершенно голыми. Наконец, ее лицо – серьезное, даже несколько упрямое, говорило о том, что она – человек осмотрительный: у такой девушки наверняка есть в сумочке презерватив.
Несколько минут Тиссеран танцевал недалеко от нее, энергично вскидывая руки, чтобы показать, как его зажигает музыка. Разок-другой он даже хлопнул в ладоши; но девушка его словно не замечала. Улучив момент, когда музыка ненадолго смолкла, он решился заговорить с ней. Она обернулась, смерила его презрительным взглядом и перешла в другой конец зала, подальше от него. Безнадежное дело.
События развивались согласно плану. Я пошел заказывать еще по одной порции бурбона.
Вернувшись, я почувствовал: что-то изменилось. За соседним столиком сидела девушка. Одна. Она была гораздо моложе Вероники, наверно лет семнадцати, не больше; но меня поразило, насколько они похожи. Ее простенькое, свободное бежевое платье не обрисовывало формы; но в этом и не было необходимости. Широкие бедра, гладкие, крепкие ягодицы; округлые, налитые, нежные груди так и просятся в руки, а потом хочешь коснуться талии, ощутить благородную выпуклость бедер. Как это было мне знакомо; я закрывал глаза – и вспоминал всё. Даже лицо было такое же: цветущее, ясное, оно излучало спокойное очарование истинной женщины, уверенной в своей красоте. Безмятежное спокойствие молодой кобылицы, жизнерадостной, готовой разогреться в быстром галопе. Безмятежное спокойствие Евы, созерцающей свою наготу, знающей, что она непреложно, вековечно желанна. Нет, за два года разлуки я ничего не забыл. Я залпом выпил бурбон. И в эту минуту вернулся слегка вспотевший Тиссеран. Он о чем-то спросил меня: кажется, хотел узнать, нет ли у меня видов на эту девушку. Я не ответил; я чувствовал, что меня вот-вот вырвет, у меня стояло; в общем, мне было совсем скверно. «Извини, я сейчас…» – и направился в туалет. Закрывшись в кабинке, я засунул два пальца в рот, но рвота была до обидного скудной. Потом я стал мастурбировать, это у меня получилось лучше: сначала я, конечно, подумал о Веронике, но затем представил себе просто влагалище, и дело пошло. Семяизвержение случилось через две минуты; и я обрел твердость и уверенность.
Я вернулся в зал и увидел, что Тиссеран завел разговор с лже-Вероникой; она смотрела на него спокойно и без отвращения. Эта девушка было просто чудо, на ее счет можно было не сомневаться; но мне было все равно, я уже разрядился. В том, что касалось любви, Вероника, как и все мы, принадлежала к загубленному поколению. Когда-то прежде она, несомненно, способна была любить. И, надо отдать ей справедливость, хотела бы обладать этой способностью и сейчас, но это было уже невозможно. Любовь, как редкое, позднее тепличное растение, может расцвести лишь в особом душевном климате, который трудно создать и который совершенно несовместим со свободой нравов, характерной для нашей эпохи. В жизни Вероники было слишком много дискотек, слишком много любовников; такой образ жизни истощает человеческое существо, причиняет значительный и невосполнимый вред. Любовь, то есть невинность, способность поддаваться иллюзии, готовность сосредоточить стремление к особям противоположного пола на одном, любимом, человеке, редко сохраняется в душе после года сексуальной распущенности, а после двух – никогда. Когда в юном возрасте сексуальные связи сменяют одна другую, человеку становятся недоступны сентиментальные, романтические отношения, и очень скоро он изнашивается, как старая тряпка, напрочь теряя способность любить. А дальше живет, как и положено старой тряпке: время идет, красота блекнет, в душе накапливается горечь. Начинаешь завидовать молодым, ненавидеть их. Эта ненависть, в которой никто не отваживается признаться, становится все лютее, а потом слабеет и гаснет, как гаснет всё. И остаются только горечь и отвращение, болезнь и ожидание смерти.
Мне удалось сторговаться с барменом: за семьсот франков он дал мне бутылку бурбона. На обратном пути я натолкнулся на двухметрового электрика в комбинезоне. «Эй, приятель, у тебя что-то не так?» – участливо спросил он. «Сладкий мед нежности людской…» – ответил я, глядя на него снизу вверх. В зеркале мелькнуло мое отражение: лицо искажала противная гримаса. Электрик печально покачал головой; а я с бутылкой в руке двинулся через зал, но, не дойдя до цели совсем немного, споткнулся и растянулся на полу. Никто не помог мне подняться. Я видел, как надо мной дергаются ноги танцующих; очень хотелось рубануть по ним топором. Свет невыносимо бил в глаза; это был ад.
За нашим столиком сидела молодежная компания, должно быть школьные друзья и подружки лже-Вероники. Тиссерану пришлось потесниться: он храбрился, но ему все реже удавалось вставить слово, а когда один из парней предложил оплатить всем выпивку, стало ясно, что он имел в виду всех, кроме Тиссерана. Он было встал, попытался поймать взгляд лже-Вероники – но безуспешно. Тогда он снова плюхнулся на стул; он сидел, погруженный в себя, и даже не заметил моего появления. Я налил себе еще бурбона.
Так, не двигаясь, он просидел примерно минуту, потом вдруг приободрился – очевидно, это было то, что иногда называют «энергией отчаяния». Он вскочил, чуть не задев меня, и пошел к танцующим; он выглядел веселым и полным решимости; но красивее от этого не стал.
Не задумываясь, он вплотную подошел к блондиночке лет пятнадцати, очень сексуальной. Коротенькое, легкое белоснежное платьице прилипло к разгоряченному телу, а под платьем явно ничего не было; маленькие круглые ягодицы были вылеплены с изумительным совершенством; сквозь тонкую ткань виднелись темные соски, отвердевшие от возбуждения. Диск-жокей объявил четверть часа «ретро».
Тиссеран предложил ей станцевать рок-н-ролл; оторопев, она согласилась. Прозвучали первые такты – и его понесло. Свирепо сжав зубы, он то грубо отшвыривал ее, то резко притягивал к себе и при этом всякий раз клал руку на ее ягодицы. Как только музыка смолкла, девушка тут же убежала к своей компании. Тиссеран остался стоять посреди зала; на губах у него выступила пена. Девушка разговаривала с подругами, показывала на Тиссерана, а они таращились на него и умирали от смеха.
В эту минуту лже-Вероника и ее друзья отошли от стойки бара; она оживленно беседовала с молодым негром, точнее, мулатом. Он был чуть старше ее; на вид я дал ему лет двадцать. Они уселись за соседний столик; когда они проходили мимо меня, я приветственно махнул ей рукой. Она взглянула на меня с удивлением, но ничего не сказала.
После второго рок-н-ролла диск-жокей объявил медленный танец. Это был «Юг» Нино Феррера: чудесная мелодия. Мулат осторожно коснулся плеча лже-Вероники; оба встали как по команде. Тиссеран обернулся и оказался лицом к лицу с ней. Он протянул к ней руки, открыл рот, но не успел ничего сказать. Мулат спокойно и невозмутимо отстранил его, и через несколько минут они с лже-Вероникой оказались среди танцующих.
Какая великолепная пара. Лже-Вероника была довольно высокой, где-то метр семьдесят, но мулат был на целую голову выше. Она доверчиво прижималась к нему. Тиссеран сел рядом со мной; он дрожал всем телом и смотрел на эту парочку как загипнотизированный. Я выжидал; помню, этот медленный танец казался мне бесконечным. Через минуту я тронул Тиссерана за плечо и позвал: «Рафаэль, Рафаэль…»
– Что я могу сделать? – спросил он.
– Иди помастурбируй.
– Думаешь, пропащее дело?
– Конечно. Оно с самого начала пропащее. Тебе, Рафаэль, никогда не стать героем девичьих грез. Пойми раз и навсегда: все это не для тебя. И потом, уже поздно. Сексуальные неудачи преследуют тебя с детства, и обида, которую ты испытал в тринадцать лет, будет отзываться в тебе всю жизнь. Даже если у тебя будут женщины – в чем я, откровенно говоря, сомневаюсь, – это не сможет тебя удовлетворить; ничто уже не сможет тебя удовлетворить. Ты всегда будешь чувствовать себя обделенным из-за того, что в ранней юности не познал любви. Эта рана уже причиняет тебе боль, а с годами она будет болеть все сильнее. Едкая горечь наполнит твое сердце, и тебе не будет ни отрады, ни избавления. Увы, это так. Но это не значит, что ты не можешь отомстить за себя: Ты все же можешь завладеть этими женщинами, которых так сильно желаешь. Ты даже можешь завладеть самым ценным, что в них есть. А что в них самое ценное?
– Красота?
– Нет, не красота, тут я с тобой не согласен. Это также не их лоно и не их любовь – ведь все, что я назвал, исчезает вместе с жизнью. А их жизнью ты можешь завладеть, это просто. Сегодня вечером ты должен стать убийцей: поверь мне, друг, это единственный шанс, который у тебя еще остался. Когда ты почувствуешь, как их плоть трепещет под твоим ножом, услышишь, как они молят пощадить их молодость, ты воистину станешь их господином, завладеешь их телом и душой. Не исключено даже, что перед жертвоприношением ты получишь от них сладостные дары; нож, Рафаэль, – это могучий союзник.
Он не сводил глаз с парочки, которая в обнимку медленно кружилась посреди зала; одна рука лже-Вероники обвивала талию мулата, другая лежала у него на плече. Тихо, почти робко он произнес: «Я бы лучше его убил…» Это была победа. Я почувствовал облегчение и наполнил наши бокалы.
– И что же? – воскликнул я. – Что тебе мешает это сделать? Давай, прикончи этого негра! Они ведь уйдут вдвоем, это ясно. Тебе все равно придется убить его, чтобы добраться до ее тела. Между прочим, у меня в бардачке есть нож.
И действительно, через десять минут они вышли. Я встал, прихватив бутылку, а Тиссеран послушно последовал за мной.
Ночной воздух был удивительно мягким, почти теплым. На парковке негр и девушка коротко посовещались, а потом направились к мотороллеру. Я сел в машину и вынул из бардачка нож; в лунном свете весело сверкнуло зазубренное лезвие. Перед тем как сесть на мотороллер, они слились в долгом поцелуе; это было красиво и очень трогательно. Тиссеран, сидя рядом со мной, все еще дрожал; мне казалось, что я слышу, как загнившая сперма напрягает его член. Он хватался то за рычаг, то за руль и случайно мигнул фарами. Девушка зажмурилась. Наконец они уехали, а мы тихонько покатили за ними. Тиссеран спросил:
– Где они будут трахаться?
– Наверно, у ее родителей: так бывает чаще всего. Нам надо перехватить их по пути. Сразу, как окажемся на проселочной дороге, мы собьем мотороллер. Их, скорее всего, оглушит, и тебе будет совсем нетрудно прикончить этого типа.
Машина плавно катила по береговому шоссе; в свете фар было видно, как девушка прижимается сзади к своему спутнику. После недолгого молчания я сказал:
– А можно и проехаться по ним, так будет даже надежнее.
– Они вроде ни о чем не догадываются… – задумчиво произнес он.
Внезапно мотороллер резко свернул вправо, на дорожку, ведущую к морю. Этого я не предвидел; я велел Тиссерану притормозить. Чуть подальше парочка остановилась; я заметил, что, перед тем как увести девушку к дюнам, парень не забыл поставить мотороллер на сигнализацию.
Когда мы перебрались через первый ряд дюн, то смогли все разглядеть. У наших ног гигантской дугой выгибалось почти неподвижное море; полная луна мягко освещала его поверхность. Парочка шла к югу, у кромки воды. Ночь была неправдоподобно теплая, словно в июне. А, понятно, зачем они здесь: хотят заниматься любовью на берегу океана, под звездами; я бы и сам так поступил на их месте. Я протянул нож Тиссерану. Он молча взял его и пошел.
Я вернулся к машине и сел на песок, прислонившись спиной к капоту. Отпил из бутылки немного бурбона, потом сел за руль и подъехал поближе к морю.
Это было рискованно, однако ночной воздух был таким нежным, обволакивающим, что мне казалось, будто рокота мотора почти не слышно. Меня охватило неудержимое желание ехать вот так до самого океана. Тиссеран не возвращался.
Вернувшись, он не сказал ни слова. Длинный нож был у него в руке; лезвие поблескивало, но я не различал на нем пятен крови. Мне вдруг стало грустно. Наконец он заговорил:
– Когда я подошел, они сидели между дюнами. Он уже снял с нее платье и теперь снимал лифчик. Груди у нее так красиво круглились в лунном свете. Потом она повернулась в нему, расстегнула брюки. Когда она начала его сосать, я не смог этого выдержать.
Он замолк. Я ждал. Море было недвижным, точно озеро.
– Я повернул обратно, спрятался между дюнами. Я мог их убить, они ничего не слышали, им было не до меня. Я стал мастурбировать. Мне не хотелось их убивать; кровь ведь ничего не изменит.
– Кровь льется повсюду.
– Знаю. Сперма – тоже. А теперь с меня хватит. Я возвращаюсь в Париж.
Он не предложил мне поехать с ним. Я встал и зашагал к морю. Бутылка была почти пуста, я выпил последний глоток. Когда я вернулся, на пляже никого не было; я даже не слышал, как отъехала машина.
Больше мне не довелось увидеться с Тиссераном: той же ночью по дороге в Париж он погиб. На подъездах к Анже был сильный туман, а он ехал беспечно, как всегда. И на полной скорости врезался в грузовик, который занесло на встречную полосу. Он умер на месте, незадолго до рассвета. Назавтра день был нерабочий, праздновали рождение Христа; его семья поставила нас в известность только три дня спустя. Согласно еврейскому обычаю, его уже успели похоронить; так что не пришлось ни посылать венок, ни приходить на похороны. Коллеги поговорили о том, какая утрата постигла фирму и как трудно вести машину в тумане, а потом вернулись к работе – и всё.
Что ж, подумал я, узнав о его смерти, по крайней мере, он боролся до конца. Молодежные клубы, горнолыжные курорты… Он не отчаялся, не захотел сдаться. Упорно, несмотря на неудачи, искал любовь. Знаю – даже когда он лежал там, зажатый в покореженном кузове машины, затянутый в черный костюм, с золотистым галстуком на шее, посреди безлюдного шоссе, в его сердце еще жили борьба, стремление к борьбе, воля к борьбе.
Часть третья
Глава 1
«А-а, так это была ваша личная интерпретация!
Слава богу…»
После отъезда Тиссерана я заснул, но спал тревожно. Очевидно, я мастурбировал во сне. Когда я проснулся, на мне все слиплось, песок был влажный и холодный. Все это вызывало у меня отвращение. Я жалел, что Тиссеран так и не убил негра. На небе занималась заря.
До ближайшего поселка или фермы было несколько километров. Я встал и зашагал по дороге. А что мне оставалось? Сигареты слегка отсырели, но их еще можно было курить.
Вернувшись в Париж, я обнаружил дома письмо от ассоциации выпускников нашего института: мне предлагали купить к праздникам, со значительной скидкой, хорошее вино и паштет из гусиной печенки. Быстрая же у них почта, подумал я.
На следующий день я не пошел на работу. Без всякой причины; просто не хотелось, и всё. Усевшись на пол, я перелистывал каталоги торговых фирм. В брошюрке, выпущенной магазином «Галери Лафайет» мне попалась занятная характеристика человеческих существ под названием «Приметы современности»:
«После напряженного дня они уютно устраиваются на удобном, строгих очертаний диване (Стейнер, Розе, Синна). Под негромкую джазовую мелодию они любуются узорами ковра от Дьюрис, освежающим декором стен (Патрик Фрей). На корте их ждут ракетка и мяч, а в ванной – полотенца (Ив Сен-Лоран, Тед Лапидюс). А потом, на своих кухнях, оформленных Даниэлем Эктером или Примроз Бордье, за ужином, в кругу друзей, они решают судьбы мира».
В пятницу и субботу я почти ничего не делал. Скажем так: я размышлял, если мое занятие вообще можно как-то назвать. Помню, я думал о самоубийстве, о пользе, которую оно неожиданным образом может принести. Посадим шимпанзе в тесную бетонную клетку с окошками. Обезьяна придет в ярость, будет кидаться на стены, рвать на себе шерсть, искусает себя до крови и в итоге с семидесятитрехпроцентной вероятностью убьет себя. А теперь проделаем в одной из стен дверцу, открывающуюся над бездонной пропастью. Симпатичная зверюшка высунется наружу, подойдет к краю пропасти, глянет вниз, потом еще постоит у края, долго будет там стоять, не раз и не два вернется, но так и не бросится в пропасть. И ярость ее порядком поутихнет.
Раздумья о судьбе шимпанзе заняли у меня всю ночь с субботы на воскресенье, и результатом явился небольшой трактат под названием «Диалоги шимпанзе и аиста». По сути, это был язвительный исторический памфлет. Попав в плен к аистам, шимпанзе вначале, казалось, был целиком поглощен своими мыслями и ни на что не обращал внимания. Однажды, набравшись храбрости, он попросил о встрече со старейшиной племени. Когда его ввели к старейшине, он воздел руки к небу и в отчаянии произнес такую речь:
«Из всех экономических и социальных устройств капитализм, бесспорно, наиболее отвечает природе. А значит, является наихудшим из всех. Сделав этот предварительный вывод, я могу непосредственно перейти к аргументации и, отталкиваясь от частных примеров, выстроить систему доказательств, необходимых для подтверждения выдвинутого мною тезиса, подобно тому как графитовые стержни необходимы для работы ядерного реактора. Эта несложная задача под силу даже самому юному шимпанзе; однако я ни в коем случае не намерен отнестись к ней небрежно.
Когда поток сперматозоидов устремляется к шейке матки, – важнейший процесс, имеющий решающее значение для воспроизводства видов, – можно заметить нетипичное поведение отдельных сперматозоидов. Они глядят вперед, глядят назад, порой даже принимаются плыть против течения и беспокойно виляют хвостом, что можно истолковать как попытку поставить под вопрос основы миропознания. Если им не удается преодолеть эту странную нерешительность, удвоив скорость движения, они прибывают с опозданием и редко когда могут принять участие в великом торжестве – создании новой комбинации генов. Так случилось в августе 1793 года с Максимилианом Робеспьером, увлекаемым потоком истории: смело уподоблю его кристаллу халцедона в вихре песчаной бури или же юному аистенку на неокрепших крыльях, имевшему несчастье родиться перед зимой и с трудом сохраняющему верный курс в небе, продуваемом тропическим муссоном. А у побережья Африки муссоны, как мы знаем, особенно опасны; однако моя мысль нуждается еще в некотором уточнении.
Максимилиана Робеспьера привезли на казнь со сломанной челюстью – она была подвязана платком. Перед тем как опустить нож гильотины, палач сорвал повязку; Робеспьер взвыл от боли, из раны хлынула кровь, на эшафот посыпались зубы. Потом палач взмахнул повязкой, словно трофеем, показывая ее собравшейся на площади толпе. Люди смеялись и скакали от радости.
Обычно историки добавляют: «Революция завершилась». И они абсолютно правы.
В момент, когда палач под одобрительные крики толпы взмахнул окровавленной повязкой – в этот момент, хочется думать, Робеспьер испытал отнюдь не боль. И вовсе не горечь поражения. Ему открылась истина: он сделал то, что должен был сделать. Я люблю тебя, Максимилиан Робеспьер».
В ответ старейшина аистов медленно, страшным голосом произнес только три слова: «Тат твам аси». И недолгое время спустя шимпанзе казнили: он испустил дух в ужасных мучениях, аисты своими острыми клювами проткнули его насквозь и кастрировали. Шимпанзе поставил под сомнение законы, управляющие миром, и должен был умереть. Но его можно понять; право же, его можно понять.
В воскресенье утром я вышел из дому, прогулялся по нашему кварталу, купил булочку с изюмом. День был безветреный, но немного унылый, как часто бывает в Париже по воскресеньям, особенно если не веришь в Бога.
Глава 2
В понедельник я вышел на работу, посмотреть, что там творится. Я знал, что начальник взял отпуск до Нового года; наверно, решил покататься на лыжах в Альпах. Я подумал, что там никого не будет, что я никому не понадоблюсь и целый день буду рассеянно тюкать по клавиатуре какого-нибудь компьютера. Но, на мое несчастье, в половине двенадцатого меня заприметил какой-то тип. Он представился как новый представитель администрации; а я не собирался это проверять. Он, похоже, знает, чем я занимаюсь, пусть и весьма приблизительно. И пытается установить со мной контакт, завязать дружескую беседу; но я реагирую вяло.
В полдень, не зная, куда себя девать, я пошел обедать с референтом торгового отдела и секретаршей из дирекции. Я хотел поболтать с ними, но не получилось; они словно продолжали давным-давно начатый разговор.
– Для радио в машине, – начал референт, – я взял колонки на двадцать ватт. Я подумал, десять будет мало, а тридцать – дороговато. В машине, по-моему, на этом можно сэкономить.
– А вот я, – ответила секретарша, – поставила четыре, две впереди, две сзади.
Референт выдал игривую улыбочку. В общем, все как всегда.
Вторую половину дня я занимался у себя в кабинете всякими делами; а в сущности – ерундой. Время от времени я поглядывал на календарь было 29-е. У меня должен быть Новый год. Люди всегда что-то организуют себе на Новый год.
Вечером я звоню в службу «Одинокие сердца», но там, как всегда в праздники, непробиваемо занято. В час ночи я беру банку с зеленым горошком и бросаю в зеркало в ванной. Зеркало рассыпается красивыми осколками. Я начинаю их собирать, они режут мне руки, и у меня идет кровь. Мне приятно. Это как раз то, чего я хотел.
На следующий день, в восемь, я прихожу на работу. Новый начальник уже на месте; он что, ночевал тут, придурок? На эспланаде между небоскребами колышется мерзкий, грязный туман. В только что отстроенном здании напротив, где служащие обживают новые кабинеты, то зажигаются, то гаснут лампы дневного света: из-за этого кажется, что жизнь там течет в каком-то неестественном, замедленном темпе. Новый начальник предлагает мне чашечку кофе; видно, еще не отказался от мысли расположить меня к себе. Я по глупости соглашаюсь, и мне тут же доверяют ответственную миссию: выявить огрехи в программном обеспечении, которое мы недавно продали министерству промышленности. Говорят, там есть ошибки. Я сижу над этим два часа и ничего не нахожу; правда, голова у меня занята другим.
В десять часов мы узнаем о гибели Тиссерана. Позвонили его родные, а секретарша сообщила эту весть всем нам. Официальное уведомление пришлют позднее, говорит она. Прямо не верится: это слишком похоже на ночной кошмар, который продолжает мучить тебя наяву. Однако это правда.
Тем же утром, чуть позже, мне звонит Катрин Лешардуа. Никакого конкретного дела у нее ко мне нет. «Может, увидимся как-нибудь», – роняет она; но я это себе плохо представляю.
В полдень я вышел на улицу. В ближайшем книжном магазине я купил дорожную карту Мишлена (номер 80, «Родз-Альби-Ним»), Вернувшись к себе в кабинет, я тщательно изучил карту. В пять часов я понял, что мне нужно сделать: поехать в Сен-Сирг-ан-Монтань. Это название в царственном одиночестве красовалось среди лесов, заштрихованных зеленым, и треугольничков, обозначавших горные вершины. На тридцать километров вокруг не было ни одного населенного пункта. Я чувствовал, что нахожусь на пороге важнейшего открытия, что там, наверху, в ночь с 31 декабря на 1 января, когда один год сменит другой, мне суждено узнать великую, абсолютную истину. Я оставил на своем столе записку:
«Вынужден уехать раньше из-за забастовки железнодорожников».
Подумав, написал еще одну:
И вернулся домой, правда с некоторыми трудностями: с утра началась забастовка служащих городского транспорта, метро не работало, только на отдельных линиях пассажиров перевозили автобусами.
Лионский вокзал был чуть ли не на осадном положении: полицейские патрули перекрыли часть вестибюля и расхаживали вдоль путей; говорили, что отряды «непримиримых» забастовщиков собираются блокировать поезда. Впрочем, поезд оказался почти пустым и вполне благополучно прибыл к месту назначения.
От станции «Лион-Перраш» отходили вереницы автобусов, направлявшихся в Морзин, Ла Клюза, Куршевель Валь-д'Изер… Но в район Ардеш автобусы, похоже, вообще не ходили. Я взял такси до Пардье, где четверть часа возился с неисправным электронным расписанием, пока не выяснил наконец, что на следующий день, в шесть сорок пять, будет автобус до Обена. Часы показывали половину первого. Я решил скоротать время на автостанции Лион-Пардье; и это было ошибкой. Автостанция занимает только первый этаж, а над ней – суперсовременная конструкция из стекла и стали в пять или шесть этажей, связанных между собой эскалаторами, которые приходят в движение, едва к ним кто-то приближается; внутри – одни только роскошные магазины (парфюмерия, высокая мода, разные дорогие игрушки) с нелепыми крикливыми витринами; ничего полезного тут не купишь. Кругом – видеомониторы, показывающие музыкальные клипы и рекламу; и вдобавок, разумеется, постоянный звуковой фон: верхние строки хит-парада. Ночью здание наводнено пригородным хулиганьем и бродягами. Грязные, злобные, грубые, безмозглые твари, живущие среди крови, ненависти и собственных экскрементов. По ночам они, словно навозные мухи, облепляют сияющие витрины с предметами роскоши. Они ходят стаями: одинокая прогулка в этих местах может стоить жизни. Торчат перед мониторами, безразлично поглощая рекламные ролики. Иногда ссорятся, выхватывают ножи. Время от времени утром находят труп одного из них, прирезанного его же дружками.
Я всю ночь бродил там, среди этих тварей. Я их совсем не боялся. Даже решил подразнить: взял в банкомате все, что оставалось на моем счете. Тысяча четыреста франков наличными. Изрядный куш. Они смотрели на меня, долго смотрели, но ни один не попытался заговорить со мной или даже подойти ближе чем на три метра.
К шести утра я решил отказаться от этой затеи. Во второй половине дня скоростной поезд увез меня в Париж.
Ночь 31 декабря будет трудной. Я чувствую, как что-то разбивается во мне, словно лопается стакан. Я хожу из угла в угол, как зверь в клетке, рвущийся на волю, но ничего не могу сделать: все планы изначально кажутся мне обреченными на провал. Неудача, повсюду неудача. Одно лишь самоубийство призывно поблескивает в вышине.
В полночь у меня внутри что-то происходит: словно перевели стрелку на железной дороге; глубоко внутри разливается боль. Я больше ничего не понимаю.
Первого января – заметное улучшение. Теперь я разве что какой-то отупевший, а это уже неплохо.
Во второй половине дня я договариваюсь о приеме у психиатра. Есть такая система срочного обращения к психиатру через «минитель»: вы даете им ваш распорядок дня, а они подыскивают вам врача и назначают время приема. Очень удобно.
Моего врача зовут доктор Непот. Подобно многим своим коллегам, он живет в шестом округе. По лицу он настолько типичный психиатр, что это кажется неправдоподобным. Книжный шкаф у него выглядит очень строго и аккуратно, ни африканской маски, ни английского издания романа Генри Миллера «Сексус»; стало быть, это не психоаналитик. Зато он выписывает журнал «Синапсис». Все это весьма располагает меня к нему.
Рассказ о неудавшейся поездке в Ардеш, кажется, заинтересовал его. Путем расспросов он вытягивает из меня, что мои отец и мать родом из этого края. Он ухватился за это: по его мнению, я «ищу себя». Что ж, возможно, хотя я не вполне уверен. Если я в последнее время и ездил куда-то, то не по своей воле, а по служебным делам. Но я не настроен ему возражать. У него есть теория; это радует. В конечном счете всегда лучше, когда у тебя есть какая-нибудь теория.
Потом он почему-то начинает расспрашивать меня о работе. Не понимаю, зачем он теряет на это время. Ясно ведь, что работа тут совершенно ни при чем.
Он объясняет: работа «создает возможность общения». Я начинаю хохотать: это его слегка удивляет. Он назначает мне прийти в понедельник.
На следующий день я звоню в фирму и ставлю их в известность, что у меня «небольшой рецидив болезни». Их, похоже, это не волнует.
Уик-энд проходит спокойно; я много сплю. Странно, что мне только тридцать лет: я чувствую себя гораздо старше.
Глава 3
Первая неприятность случилась в понедельник, в два часа дня. Я увидел, что ко мне направляется один мой коллега, и заскучал. Я хорошо к нему относился, он был славный парень, и притом очень несчастный. Я знал, что он был разведен, и уже давно, один воспитывал дочь. Я знал также, что он пьет немного больше, чем надо бы. И я не имел ни малейшего желания втягивать его во все это.
Он подошел ко мне, поздоровался и что-то там спросил по поводу одной программы, которую я вроде должен был знать. Я разрыдался. Он попятился от меня, озадаченный, испуганный; кажется, даже извинился, бедняга.
Мне, конечно, следовало уйти сразу, пока мы были в кабинете вдвоем. В отсутствие свидетелей можно было легко все уладить, сохранить приличия.
Вторая неприятность произошла часом позже. На сей раз в кабинете было полно народу. Вошла какая-то девица, неодобрительно взглянула на эту толпу и наконец решила обратиться именно ко мне: я, видите ли, слишком много курю, это невыносимо, надо же иметь хоть какое-то уважение к людям. В ответ я дал ей пару пощечин. Она взглянула на меня, опять-таки озадаченно. Разумеется, она не привыкла к такому обращению; я подозревал, что в детстве она недобрала пощечин. Секунду я соображал, даст ли она мне сдачи; я знал, что опять разрыдаюсь, если это случится.
После паузы она произнесла: «Так…», при этом челюсть у нее отвисла. Теперь все смотрели на нас, в кабинете наступила мертвая тишина. Я оборачиваюсь и громко, ни к кому не обращаясь, говорю: «Я иду к психиатру!» – и выхожу из комнаты. Фирма лишилась сотрудника.
Я сказал правду: мне действительно сегодня надо к психиатру, но до назначенного времени еще почти три часа. Я проведу их в закусочной, буду рвать на мелкие кусочки картонную упаковку гамбургера. Я делаю это без всякой системы, и результат меня разочаровывает. Просто ворох измельченного картона – и больше ничего.
Когда я рассказал об этих моих причудах доктору, он освободил меня от работы на неделю. Он даже спрашивает, не хочу ли я провести несколько дней в санатории. Я отвечаю отрицательно, потому что боюсь психов.
Через неделю я прихожу снова. Рассказать мне ему особенно нечего; но я выжимаю из себя несколько фраз. Он что-то записывает в блокноте, я заглядываю туда и вверх ногами читаю: «Замедление умственной деятельности». Вон что. Выходит, я, по его мнению, превращаюсь в идиота. Любопытная гипотеза.
Он все время поглядывает на часы (светло-коричневый кожаный ремешок, прямоугольный позолоченный корпус); похоже, мой случай не очень-то его занимает. Интересно, держит ли он в ящике стола револьвер: ведь не исключено, что кто-то из пациентов может впасть в буйство. Спустя полчаса он произносит какие-то общие слова о периодах заторможенности, продлевает мне освобождение от работы и увеличивает дозу лекарств. А еще он сообщает мне, что у моего состояния есть название депрессия. Итак, я официально нахожусь в депрессии. По-моему, это удачная формулировка. Не могу сказать, что чувствую себя неполноценным; скорее цена окружающего мира стала для меня слишком высокой.
На следующее утро снова прихожу на работу: меня вызвал шеф, который хочет со мной «поговорить». Как я и предполагал, он сильно загорел под горным солнцем Валь-д'Изера; но я замечаю у него тоненькие морщинки в уголках глаз; на самом деле он не такой красивый, каким запомнился мне после нашей первой встречи. Обидно.
Я сразу же сообщаю ему, что нахожусь в депрессии; видно, что это для него удар, но он берет себя в руки. В последующие полчаса мы приятно беседуем, но я знаю, что отныне между нами встала невидимая стена. Никогда уже он не будет относиться ко мне как к равному, видеть во мне своего возможного преемника; я как бы уже не существую для него; теперь я – отверженный. Ясно, что по истечении двух месяцев нетрудоспособности, полагающихся мне по закону, меня уволят. Здесь всегда так поступают с теми, кто в депрессии. При мне уже был не один такой случай.
В этих щекотливых обстоятельствах он еще ведет себя прилично, ищет для меня оправданий. В какой-то момент он произносит:
– При нашей работе обстоятельства так давят…
– Ну что вы, – отвечаю я.
Он вздрагивает, словно очнувшись от сна, и заканчивает разговор. Последним усилием воли провожает меня до двери, но благоразумно держится на расстоянии двух метров, будто боится, что меня сейчас вырвет прямо на него.
– Ну что ж, – говорит он на прощание, – отдыхайте столько, сколько вам понадобится, не торопитесь.
И я выхожу. Теперь я – свободный человек.
Глава 4
Исповедь Жана-Пьера Бюве
Последующие недели запомнились мне как медленное скольжение по наклонной плоскости, прерываемое иногда мучительными кризисами. Я не виделся ни с кем, кроме психиатра; с наступлением темноты выходил пополнить запас сигарет и сдобного хлеба. Но как-то раз в субботу вечером мне позвонил Жан-Пьер Бюве. Он был чем-то расстроен.
– Как дела? Ты все еще кюре? – спросил я, чтобы снять напряжение.
– Мне надо с тобой повидаться.
– Ладно, повидаемся…
– Прямо сейчас, если можно.
Я никогда не бывал у него дома, знал только, что живет он в Витри. Дешевый муниципальный дом был в довольно приличном состоянии. Два молодых араба проводили меня взглядом, один из них плюнул на асфальт, когда я проходил мимо. Спасибо, что не в лицо. За квартиру, кажется, платила епархия. Развалившись на диване перед телевизором, Бюве уныло смотрел «Вечерние беседы о Боге». Он явно пропустил не одну кружку пива, пока ждал меня.
– Ну как? Что скажешь? – дружелюбно спросил я.
– Я уже говорил тебе, что приход в Витри – нелегкое дело. Но ты не можешь себе представить, до какой степени. Сразу, как только меня сюда назначили, я попытался организовать группы молодых католиков, но местная молодежь ко мне не пошла. За последние три месяца я не окрестил ни одного младенца. На мессу мне ни разу не удалось собрать больше пяти человек: четыре африканки и одна старая бретонка; кажется, ей восемьдесят два года, она всю жизнь проработала на железной дороге. Муж давно умер, дети ее не навещали, даже не дали ей своего адреса. Однажды в воскресенье она не пришла к мессе. Я зашел к ней, она живет вон там… – Он поднял руку с кружкой, указывая куда-то вдаль, и на ковер попало несколько капель пива. – Соседи рассказали мне, что на нее кто-то напал; ее увезли в больницу, но оказалось, что она отделалась не очень тяжелыми переломами. Я навестил ее в больнице; конечно, кости у нее срастались медленно, но ее жизни ничто не угрожало. Через неделю я опять пришел к ней и узнал, что она умерла. Я спросил, отчего это случилось, но врачи не стали вдаваться в объяснения. Ее уже успели кремировать; родственникам сообщили, но никто не приехал. Уверен, она хотела, чтобы ее похоронили по церковному обряду; она мне этого не сказала, она вообще не говорила о смерти, но я уверен: она хотела церковного погребения.
Он отпил глоток, потом продолжал:
– Через три дня ко мне пришла Патриция.
Он сделал многозначительную паузу. Я взглянул на экран телевизора (звук был выключен): какая-то певица в обтягивающем серебристо-черном платье, и вокруг нее обвиваются большие змеи, то ли питоны, то ли анаконды. Потом я посмотрел на Бюве, силясь изобразить на лице выражение сочувствия. Он продолжал:
– Девушка хотела исповедаться, но не знала, как это делается. Патриция работала медицинской сестрой в больнице, в том отделении, куда привезли старушку бретонку; она слышала, как врачи говорили между собой об этом случае. Старушке надо было лечиться не месяц и не два, а им не хотелось, чтобы она занимала койку так долго. Они говорили, что для них это обуза. И решили вколоть ей большую дозу смеси из нескольких транквилизаторов: это приводит к быстрой и безболезненной смерти. Они обсуждали это минуты две, не больше; а затем заведующий отделением попросил Патрицию сделать укол. И в ту же ночь она это сделала. Сама она впервые применила эвтаназию; а другие сестры делают это часто. Старушка умерла очень скоро, во сне. А Патриция больше не могла спать: ей снилась эта старушка.
– И что ты сделал?
– Пошел к архиепископу; но они там всё знали. В этой больнице эвтаназия – дело нередкое. И никто никогда не поднимал шума; а если персонал и пытались привлечь к ответу, то суд всякий раз не находил состава преступления.
Он умолк, залпом выпил свое пиво и открыл еще бутылку; потом собрался с духом и рассказал:
– Месяц мы с ней встречались почти каждую ночь. Не знаю, что на меня нашло. Со времен семинарии я не испытывал искушения. Но она была такая милая, такая наивная. Она ничего не смыслила в религиозных делах, и ей все было страшно интересно. Они не понимала, почему священники не имеют права заниматься любовью, спрашивала, как они себя удовлетворяют, занимаются ли онанизмом. Я отвечал на все ее вопросы нисколько не стесняясь. Я тогда много молился, постоянно читал Евангелие; у меня не было такого ощущения, будто я делаю что-то плохое; я чувствовал, что Христос понимает меня, что он со мною.
Он опять замолчал. По телевизору теперь показывали рекламу «рено-клио»; в этой машине, наверно, очень уютно.
– В прошлый понедельник Патриция сказала, что встретила другого парня. В здешней дискотеке под названием «Метрополис». Она сказала, что мы больше не увидимся, но она рада, что мы были вместе. Нельзя же всегда быть с одним мужчиной, ведь ей только двадцать лет. Вообще-то я ей просто нравился, и не более того. А главное, ей хотелось переспать со священником, эта мысль ее возбуждала, забавляла. Но она никому об этом не расскажет. Честное слово, никому.
На сей раз пауза длилась минуты две. А я раздумывал: если бы здесь, на моем месте, был психолог, что бы он сказал? Наверно, ничего. Наконец я брякнул:
– Тебе бы надо исповедаться.
– Завтра я должен служить мессу. Но у меня не получится. Не представляю, как у меня это может получиться. Я больше не чувствую присутствия.
– Какого присутствия?
Дальше у нас разговор не клеился. Иногда я произносил что-нибудь вроде: «Ну-ну, ладно тебе…», а он методично осушал бутылки с пивом. Ясно было, что я ничем не могу ему помочь. Наконец я вызвал такси, чтобы ехать домой.
Когда я уже выходил за дверь, он сказал: «До свидания…». Но я в это не верю; у меня отчетливое предчувствие, что мы больше не увидимся.
Дома очень холодно. Я вспоминаю, что сегодня вечером, до встречи с Бюве, кулаком разбил оконное стекло. Странно, рука совсем не пострадала: ни пореза, ни царапины.
И однако я ложусь в постель и засыпаю. Кошмары начнутся позже, глубокой ночью. Сначала они не похожи на кошмары, наоборот, даже чем-то приятны.
Я завис в воздухе над Шартрским собором. Это видение, откровение свыше, в котором фигурирует Шартрский собор. Собор словно бы таит в себе и воплощает собой некую тайну – величайшую, важнейшую тайну. Тем временем в саду у стен собора, у боковых дверей, собираются группы монахинь. Они предоставляют приют старикам и даже умирающим, объясняя им, что я вскоре узнаю тайну.
Теперь я иду по коридорам больницы. Один человек назначил мне встречу, но его нет на месте. Мне придется подождать его в подвале, где ужасный холод, но затем я опять оказываюсь в коридоре. Тот, кто может вывести меня из больницы, все еще не пришел. И я посещаю выставку. Ее организовал Патрик Леруа из министерства сельского хозяйства. Вырезал из журналов лица знаменитостей, наклеил их на картинки, изображающие что попало (например, растительные окаменелости триасовой системы) и продает свои творения за огромные деньги. По-моему, он хочет, чтобы я купил у него картину; вид у него самодовольный, почти агрессивный.
Потом я опять повисаю в воздухе над Шартрским собором. Холод невыносимый. Я совсем один. Но крылья у меня крепкие.
Я подлетаю к башням, но не узнаю их. Это какие-то другие башни: темные, зловещие, они сделаны из черного мрамора, на котором играют хищные отблески, из ниш выглядывают яркие, пестрые статуэтки, в которых запечатлены все ужасы органической жизни.
Я падаю, падаю между башен. Мое лицо, еще до удара о землю, заливают струйки крови. Вместо носа у меня дыра, из которой сочится слизь.
А теперь я один на безлюдной равнине в Шампани. Вокруг меня летают мелкие снежные хлопья и обрывки газеты, напечатанной крупными жирными буквами. Газета старая, начала века.
Я репортер или, может быть, журналист? Наверно, да, потому что стиль этих статей мне знаком. В них чувствуется холодное любование жестокостью, что так свойственно сюрреалистам и анархистам.
Октавия Леонсе, девяносто два года, была найдена убитой в собственном амбаре. На маленькой ферме в Вогезских горах. Ее сестра, Леонтина Леонсе, восемьдесят семь лет, охотно показывает труп газетчикам. Орудия преступления налицо: пила для дров и коловорот. И то, и другое покрыто запекшейся кровью.
И преступления случаются все чаще. Каждый раз жертвами становятся старые женщины, одиноко живущие на своих фермах. А убийца, молодой и неуловимый, оставляет на виду орудия труда: где долото, где садовые ножницы, а то и ножовку.
И все это так необычно, волнующе, дерзновенно.
Я просыпаюсь. В комнате холодно. Я снова погружаюсь в сон.
Всякий раз, видя мысленным взором эти окровавленные инструменты, я живо, во всех подробностях, представляю себе страдания жертв. Вскоре у меня наступает эрекция. На столе у кровати лежат ножницы. Ну да, конечно, я должен отрезать себе член. Ножницы у меня в руке, они рассекают плоть, из обрубка хлещет кровь, я теряю сознание.
Обрубок на полу. В застывшей луже крови.
В одиннадцать часов я опять просыпаюсь. У меня в квартире две пары ножниц, по одной в каждой комнате. Я беру обе, кладу под стопку книг. Этого усилия воли, по-видимому, будет недостаточно. Желание не пропало, оно растет, оно меняется. Хочу взять ножницы, воткнуть в глаза и выковырнуть. Начать с левого глаза, в нем есть такая точка, она особенно глубоко запрятана в глазнице.
А потом я принимаю транквилизаторы, и все налаживается. Все опять налаживается.
Глава 5
Венера и Марс
После этой ночи я решил вернуться к предложению доктора Непота насчет санатория. Он очень обрадовался. По его мнению, я становился на путь, ведущий к полному выздоровлению. Показательно, что инициатива исходит от меня: это значит, что я сам теперь буду заботиться о том, как побыстрее вернуться в строй. Это было хорошо; даже очень хорошо.
И я приехал в Рюэль-Мальмезон с направлением от доктора Непота. При санатории был парк и общая столовая. По правде говоря, в первое время я не мог есть твердую пищу: меня тут же выворачивало, причем с болезненными спазмами; мне казалось, что вместе с едой сейчас выскочат зубы. Пришлось делать мне вливания.
Главный врач, родом из Колумбии, мало чем мне помог. Серьезно и невозмутимо, как все невротики, я объяснял ему причины, по которым жизнь для меня невозможна; как мне казалось, даже самой незначительной из этих причин было достаточно, чтобы немедленно наложить на себя руки. Он слушал вроде бы внимательно, во всяком случае молча; только иногда подавлял зевоту. Лишь много недель спустя я догадался, в чем дело? я говорил тихо, а он очень поверхностно знал французский язык; очевидно, он не понял ни слова.
А вот его ассистентка-психолог, женщина чуть старше его и более скромного социального происхождения, сделала для меня очень много. Правда, она писала диссертацию о тревожных состояниях, и ей, конечно, нужен был материал для исследования. У нее в кабинете был магнитофон, и перед тем как включить его, она спрашивала у меня разрешения. Я, разумеется, соглашался. Мне нравилось смотреть на ее руки с растрескавшейся кожей и обгрызенными ногтями, когда она нажимала на клавишу «record». Я всегда терпеть не мог студенток с факультета психологии: обыкновенные шлюшки, вот они кто. Но эта зрелая женщина, которую так и видишь у стиральной машины с махровым полотенцем на голове, почти что вызывала у меня доверие.
Впрочем, контакт между нами возник не сразу и не без труда. Ей не нравилось, что я все объясняю через общественные явления. Она считала, что это непродуктивно; мне следовало «сосредоточиться на самом себе».
– Но я надоел сам себе… – заметил я.
– Как психолог, я отвергаю и порицаю такую позицию. Рассуждая о процессах в обществе, вы воздвигаете барьер, за которым прячетесь; моя задача – разрушить этот барьер, и тогда мы сможем заняться вашими личными проблемами.
Этот разговор глухих продолжался чуть больше двух месяцев. Думаю, на самом деле я ей очень понравился. Помню одно утро, уже в начале весны; в окно было видно, как на лужайке прыгают птицы. Она выглядела посвежевшей, умиротворенной. Вначале мы поговорили о дозах лекарств, которые мне давали; а затем, совершенно неожиданно, она вдруг спросила: «А все же почему вы так несчастны?» Такая прямота была для нее необычна. И я тоже поступил необычно: протянул ей листок с записью, которую сделал ночью, во время бессонницы.
– Я бы лучше вас выслушала… – сказала она.
– Нет, прочтите.
Она явно была в хорошем настроении; взяв у меня листок, она прочла следующее:
«Некоторые люди с ранних лет ощущают тягостную невозможность жить своей жизнью; у них нет сил взглянуть собственной жизни в лицо и увидеть ее, как она есть, не оставив в ней темных углов, туманных панорам на заднем плане. Их существование, конечно, оскорбляет законы природы: мало того что такая неприспособленность просто не может быть генетически обусловлена, она еще сопровождается ненормально обостренным духовным зрением, не приемлющим банальных схем привычного бытия. Иногда достаточно поставить перед ними другое человеческое существо, конечно предполагая, что оно обладает такой же чистотой и прямодушием, как они сами, – и их надломленность превратится в страстное и возвышенное стремление к недостижимому. Если одно зеркало день за днем являет тот же самый печальный образ, два зеркала, стоящие друг против друга, образуют замкнутую систему, увлекающую человеческий глаз в бескрайние, геометрически безупречные глубины, по ту сторону страданий и суеты этого мира».
Я поднял глаза и взглянул на нее. Она казалась удивленной. Наконец она заметила: «А это интересно, насчет зеркала…» Наверно, вычитала что-то похожее у Фрейда или в «Приключениях Микки-Мауса». По крайней мере, она хоть попыталась понять, это было мило с ее стороны. Затем, вернувшись к привычной роли, она добавила:
– Но я предпочла бы, чтобы вы прямо рассказали мне о ваших проблемах. А вы опять занялись отвлеченными рассуждениями.
– Возможно. Но я действительно не понимаю, как людям удается жить на свете. Мне кажется, что все люди должны быть несчастны; понимаете, ведь мир, в котором мы живем, устроен очень просто. Есть система, основанная на власти, деньгах и страхе, – это мужская система, назовем ее Марс. И есть женская система, основанная на соблазне и сексе: назовем ее Венера. Вот и все. Неужели можно жить всем этим и верить, что ничего другого не бывает? Мопассан, вслед за реалистами конца XIX века, поверил, что не бывает ничего другого; и это довело его до буйного помешательства.
– Не смешивайте все в одну кучу. Помешательство Мопассана – просто одна из стадий сифилиса. Любое нормальное человеческое существо принимает те две системы, о которых вы говорили.
– Нет. Если Мопассан сошел с ума, это потому, что его сознание четко представляло себе материю, ничто и смерть, – и другого представить себе не могло. Подобно нашим современникам, он мыслил собственное существование в отрыве от остального мира. Это единственный вариант представления о мире, какой у нас сейчас может быть. Скажем, пуля из «магнума» сорок пятого калибра может оцарапать мне щеку и расплющиться о стену позади меня; я останусь невредим. Но пуля может угодить мне прямо в лицо, причинить страшную боль; я буду обезображен, могу даже потерять глаз, то есть стать уродом и калекой и до конца дней моих вызывать у людей отвращение. Беря шире – все мы обречены на старение и смерть. Идея старения и смерти невыносима для человека; но в наших культурах она получает все большее распространение, не оставляя места ни для чего другого. И у людей мало-помалу возникает уверенность в том, что мир неуклонно съеживается. Угасает даже желание, остаются лишь горечь, зависть, страх. Но главное – горечь, неизбывная, безмерная горечь. Ни одна эпоха, ни одна цивилизация не создавала людей, в душе которых было бы столько горечи. В этом смысле мы живем в уникальное время. Если бы надо было выразить духовное состояние современного человека одним-единственным словом, я, несомненно, выбрал бы слово «горечь».
Она не ответила сразу, раздумывала несколько секунд, потом спросила:
– Когда у вас в последний раз были сексуальные отношения?
– Чуть больше двух лет назад.
– А-а! – торжествующе воскликнула она. – Вот видите! Как же вы можете любить жизнь?…
– Вы бы согласились заняться со мной любовью?
Она смутилась, кажется, даже слегка покраснела.
Это была худая, довольно-таки увядшая сорокалетняя женщина; но в то утро она показалась мне просто очаровательной. Я с теплотой вспоминаю эту минуту. Она невольно улыбнулась; я даже подумал, что она согласится. Но она сказала:
– Я здесь не для этого. Я психолог, моя задача – привести вас в такое состояние, чтобы вы опять смогли завязывать знакомства с молодыми женщинами, нравиться им и вступать с ними в нормальные сексуальные отношения.
По ее просьбе на следующих сеансах ее заменил молодой коллега.
Примерно в это же время я стал интересоваться моими товарищами по несчастью. Настоящих сумасшедших там было мало, в основном невротики, страдающие депрессиями и тревожными состояниями; думаю, это было не случайно. Люди, находящиеся в этих состояниях, не создают трудностей: они очень быстро смиряются со своим положением. Большинство из них под действием транквилизаторов весь день проводят в постели. Иногда они выходят в коридор, выкуривают подряд четыре-пять сигарет и ложатся обратно. Правда, есть приходилось всем одновременно: сестра-хозяйка говорила: «Угощайтесь». Больше там не раздавалось ни единого слова; каждый жевал молча. Порой во время еды кого-то начинал колотить озноб или кто-то принимался жалобно стонать. Тогда его просто отводили обратно в палату. Постепенно до меня стало доходить, что эти мужчины и женщины – никакие не психи, просто им не хватает любви. Их позы, движения, манеры говорили о том, что им отчаянно хочется, чтобы их обняли, погладили, приласкали. Но, разумеется, это было невозможно. И тогда они начинали стонать, кричать, царапать себе лица; пока я там был, один из больных вздумал кастрировать себя, и его попытка удалась.
За эти недели во мне окрепла уверенность, что я послан сюда, дабы исполнить некий предначертанный план, – подобно тому как Христос, по Евангелию, явился исполнить предсказания пророков. В то же время у меня возникло предчувствие, что лечение в этой больнице – только начало, что впереди – все более и более длительные госпитализации в психиатрических клиниках со все более и более суровым режимом. Эта перспектива сильно удручала меня.
Иногда я встречал в коридорах женщину-психолога, но разговора у нас так и не получилось; наши отношения приняли официальный характер. Она сообщила, что работа над диссертацией о тревожных состояниях успешно продвигается и в июне предстоит защита.
Быть может, я сейчас веду призрачное существование в диссертации по психологии, среди таких же интересных медицинских случаев. Мысль о том, что я стал неотъемлемой частью научных материалов, действует умиротворяюще. Я представляю себе толстый том с клеевым креплением, в унылом переплете; я медленно распластываюсь между страницами; и вот я раздавлен.
Я вышел из клиники 26 мая; помню яркое солнце, жару, раскованных, веселых людей на улицах. Это было невыносимо.
Я был зачат в этот самый день, 26 мая. Совокупление имело место в гостиной, на поддельном пакистанском ковре. Когда мой отец проник в мою мать сзади, ей пришла неудачная мысль погладить ему тестикулы, и от этого семяизвержение случилось слишком рано. Она получила удовольствие, но это не был настоящий оргазм. Потом они поели холодного цыпленка. Это было тридцать два года назад; тогда еще можно было купить настоящего цыпленка.
Я еще не знал, как сложится моя жизнь после больницы; пока мне было предписано раз в неделю показываться врачу. А в остальном я отныне должен был заботиться о себе сам.
Глава 6
Сен-Сирг-ан-Монтань
«И вот,
непостижимое дело,
есть путь,
чтобы по нему идти,
и его надо пройти,
но нет путника.
Деяния свершились,
но нет содеявшего.»
Саттипатхана-Сутта, XLII, 16
Двадцатого июня того же года я встал в шесть утра и включил радио, если быть точным – «Радио Ностальжи». Передавали песню Марселя Амона про какого-то смуглого мексиканца: незатейливую, беззаботную, глуповатую, как раз то, что мне было нужно. Я помылся, слушая радио, затем собрал дорожную сумку. Я решил вернуться в Сен-Сирг-ан-Монтань; решил сделать еще одну попытку.
Перед отъездом надо уничтожить всю провизию, какая осталась в доме. Это нелегко, потому что есть мне совсем не хочется. К счастью, еды не так уж много: четыре сухарика и банка сардин в масле. Не очень понятно, зачем я это делаю, ведь и то, и другое – продукты длительного хранения. Но смысл моих поступков давно уже стал ускользать от меня; или, скажем, так: он вполне ясен для меня лишь в редкие моменты. А все остальное время я нахожусь в позиции наблюдателя.
Войдя в купе поезда, я все же чувствую, что я не в форме; но решаю не обращать на это внимания и усаживаюсь на свое место. На вокзале в Лангоне беру напрокат велосипед; я заранее позвонил туда и договорился, чтобы мне его зарезервировали, я все продумал и тщательно организовал. Итак, я сажусь на велосипед и вдруг понимаю всю нелепость моего плана: ведь я уже десять лет не катался на велосипеде. До Сен-Сирга – сорок километров, дорога идет в гору, а я в лучшем случае смогу проехать километров десять по ровной местности. Я давно отвык от физических упражнений и не испытывал в них никакой потребности.
Дорога станет для меня сплошным мучением, но я буду воспринимать это как-то отстраненно. Места здесь безлюдные, кругом горы. Мне очень трудно, я переоценил свои физические возможности. Однако цель моего путешествия уже не видится мне так четко, как раньше, она словно тает, пока я с натугой взбираюсь по все новым и новым обрывистым склонам, даже не глядя на окружающий пейзаж.
На середине крутого подъема, пыхтя, как задохшаяся канарейка, вдруг вижу плакат: «Осторожно, взрывы!» Всё-таки не верится. Кто тут станет меня взрывать?
Чуть позже я соображаю, в чем дело. Передо мной открывается каменный карьер; значит, взрывают здесь только скалы. Это мне больше по душе.
Дорога подо мной становится пологой. Я поднимаю голову. Справа от дороги – небольшой холм из каменной крошки: это что-то среднее между пылью и галькой. Поверхность холма серого цвета, абсолютно, безукоризненно ровная и гладкая. Она прямо притягивает, манит к себе. Но я уверен: стоит только ступить на нее – и провалишься на несколько метров вглубь.
Иногда я останавливаюсь у обочины, выкуриваю сигарету и, немного поплакав, еду дальше. Мне хотелось бы, чтобы я уже умер. Но «есть путь, чтобы по нему идти, и его надо пройти».
Обессиленный и надорванный, я въезжаю в Сен-Сирг и останавливаюсь в гостинице «Лесной аромат». Отдыхаю, потом захожу в гостиничный бар выпить пива. Люди в этом поселке милые, радушные, они говорят мне: «Добрый день».
Я надеюсь, что никто не захочет завязать со мной более обстоятельную беседу, спросить, турист ли я, откуда приехал на велосипеде, нравится ли мне здешний край, и так далее. К счастью, этого не происходит.
Пространство для маневра в этой жизни у меня предельно сузилось. Передо мной еще открываются некоторые возможности, однако они отличаются друг от друга лишь мелкими деталями.
После обеда лучше не станет. А ведь я принял три таблетки терсиана. Но сейчас я сижу за столиком один, я заказал изысканный обед. Все здесь совершенно восхитительно; даже вино оказалось вполне приличным. За едой я принимаюсь плакать, тихонько постанывая.
Потом ухожу к себе в номер и пытаюсь заснуть, но опять безуспешно. Это уже стало тоскливо-привычным; время течет медленно, ночь словно застыла; свиток образов все неохотнее разворачивается в голове. Долгие минуты взгляд не отрывается от покрывала на кровати.
Но к четырем утра ночь становится другой. Что-то трепещет у меня внутри и просится наружу. Меняется даже смысл моего путешествия: теперь оно кажется мне каким-то судьбоносным, почти героическим.
Двадцать первого июня, в семь утра, я встаю, завтракаю и уезжаю на велосипеде в лесной заповедник Мазас. Видно, вкусный ужин накануне придал мне сил: я плавно, без усилий, качу по тропинке среди елей.
Погода чудесная, нежаркая, словно еще весна. Лес Мазас дивно хорош, он тоже оказывает умиротворяющее воздействие. Это настоящий дремучий лес. Там есть крутые узкие тропки, поляны, а солнечные лучи пробиваются даже сквозь самую густую листву. На лугах словно ковер из нарциссов. Чувствуешь себя довольным, счастливым – ведь здесь нет людей. Здесь кажется, будто что-то еще возможно. Кажется, что ты вернулся в исходную точку.
И вдруг все исчезает. Будто кто-то внутри дает мне оплеуху, и я падаю в глубь самого себя. И я исследую себя, иронизирую над собой, но в то же время отдаю себе должное. Какие грандиозные картины я еще могу вызвать в воображении! Как четко я еще представляю себе окружающий мир! Просто удивительно, какое богатство умрет вместе со мной; я вправе собой гордиться, несмотря ни на что.
Я растягиваюсь на лужайке, озаренной солнцем. Но теперь мне плохо – здесь, на этой лужайке, среди этого приветливого, умиротворяющего пейзажа. Все, что могло бы вызвать отклик в душе, стать источником радости, невинной гармонии чувств, превратилось в источник страдания и несчастья. И в то же время я с поразительной ясностью понимаю, что радость возможна. Долгие годы я иду рядом с похожим на меня призраком, который живет в выдуманном раю, в тесном контакте с окружающим миром. Я верил, что должен воссоединиться с ним. Теперь все кончено.
Я захожу еще дальше в лес. За вон тем холмом, согласно карте, находятся истоки реки Ардеш. Это меня уже не интересует, но я иду дальше. И теперь я не знаю, где эти истоки; кругом все одно и то же. Пейзаж становится все более приветливым, ласковым, светлым; это причиняет мне физическую боль. Я погружаюсь в бездну. Моя кожа стала чем-то вроде границы, которую силится продавить окружающий мир. Я оторван от всего; отныне я – пленник внутри самого себя. Божественного слияния уже не произойдет; цель жизни не достигнута. Два часа пополудни.
Notes
1
«Грядут хорошие времена, Я слышу об этом повсюду, Грядут хорошие времена, Но они грядут медленно.»
2
Нил Янг (р. 1945) – канадский рок-музыкант и певец, автор многочисленных песен и баллад. (Здесь и далее – прим. перев.)
3
Панателла – сорт недорогих сигар.
4
Делли – общий псевдоним Мари (1875-1947) и Фредерика (1876-1949) Птижан де ла Розьер, авторов многочисленных любовных романов, которые пользовались большим успехом в период между двумя войнами.
5
Клод Бернар (1813-1878) – знаменитый французский физиолог.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|
|