Мир как супермаркет
ModernLib.Net / Публицистика / Уэльбек Мишель / Мир как супермаркет - Чтение
(стр. 3)
Получив возможность оценить самих себя с помощью несложного набора числовых показателей, освободишись от проблем бытия, которые долго сдерживали свободное течение их мысли, западные люди – во всяком случае, самые молодые из них – смогли приспособиться к прорывам в технологии, которые вызывали в обществе масштабные экономические, психологические и социальные перемены.
Краткая история информатизации
К концу Второй мировой войны в связи с отработкой траекторий полетов тактических и стратегических ракет, а также с опытами по расщеплению атомного ядра возникла настоятельная необходимость в высокоточных математических расчетах. И вот отчасти благодаря теоретическим трудам Джона фон Неймана на свет появились первые компьютеры.
В то время стандартизация и рационализация труда уже прочно закрепились в промышленности, но еще не успели добраться до офисов и контор. Когда же были установлены первые компьютеры для обработки документов, всякой свободе и гибкости в управленческой деятельности пришел конец; для класса служащих это обернулось внезапной и жестокой пролетаризацией.
В те же годы писатели Европы совершили до смешного запоздалое открытие: у них появилось новое орудие труда – пишущая машинка. Вместо привычного процесса работы над рукописью во всем его бесконечном разноообразии (добавления, отсылки, заметки на полях) возникло одномерное и бесцветное письмо, взявшее за основу схемы детективного романа и американского журнализма (рождение мифа об «ундервуде» – успех Хемингуэя). Престиж литературы заметно упал, что побудило многих молодых людей с «творческим» складом ума избрать для себя более благодарный вид деятельности – кино или сочинение песен (однако оба эти пути, как оказалось, вели в тупик; вскоре американская индустрия развлечений начала свою разрушительную работу в местных индустриях развлечений – работу, завершение которой мы видим сегодня).
Появление в начале 80-х годов персонального компьютера можно рассматривать как историческую случайность; поскольку оно не было вызвано никакой экономической необходимостью, его можно объяснить разве что успехами микроэлектроники. У клерков и управленцев среднего звена неожиданно появилось мощное и простое в обращении устройство, которое помогло им снова – пусть не формально, но на деле, – взять основной объем работы под свой контроль. Несколько лет шла необъявленная война между руководителями фирм и «базовыми» пользователями, за которыми иногда стояли группы программистов – убежденных сторонников персонального компьютера. Наконец, приняв во внимание слабую эффективность и дороговизну больших машин и, с другой стороны, понимая, что массовое производство персональных компьютеров наполнит офисы надежной и дешевой оргтехникой, руководители все же сделали выбор в пользу «персоналок».
Писателю персональный компьютер принес нежданную свободу: конечно, за ним нельзя было трудиться так тщательно и так вдохновенно, как за письменным столом, но все-таки появилась возможность серьезно работать над текстом. В те же годы по некоторым признакам можно было сделать вывод, что у литературы появился шанс отчасти вернуть себе былой авторитет, но не столько благодаря собственным достоинствам, сколько из-за угасания соперничающих видов деятельности. Под мощным, обезличивающим воздействием телевидения рок-музыка и кинематограф постепенно утратили свою магию. Прежние различия между фильмами, клипами, новостями, рекламой, актуальными интервью и репортажами стали постепенно стираться, и появился новый жанр универсализированного зрелища.
В 90-е годы появление оптико-волоконной связи, новые промышленные стандарты в информатике сделали возможным создание компьютерных сетей сначала внутри фирм, потом между фирмами. Превратившись в простую рабочую единицу в системе надежной связи между клиентами и сервером, персональный компьютер утратил власть над бюрократическими процедурами. Они вновь были подчинены централизованной системе обработки данных – мобильной, широкоохватной, высокоэффективной.
Хотя персональные компьютеры повсеместно утвердились в фирмах и офисах, мало кто желал установить их дома по причинам, которые впоследствии были выявлены и изучены (они дорого стоили, не приносили ощутимой пользы, и за ними трудно было работать лежа). Но в конце 90-х годов были созданы первые пассивные терминалы для выхода в интернет. Не имевшие ни процессора, ни памяти, а потому стоившие очень дешево, они были предназначены для доступа к гигантским базам данных, созданным американской индустрией развлечений. Снабженные электронной системой оплаты, на сей раз вполне надежной (по крайней мере так уверяли поставщики), красивые и компактные, они быстро стали неотъемлемой частью каждого дома, заменив одновременно мобильный телефон, «Минитель» и пульт дистанционного управления телевизором.
Вопреки ожиданиям книга превратилась в очаг активного сопротивления. Литературные произведения пытались публиковать на интернетовском сервере, но интерес вызвали только энциклопедии и справочная литература. Через несколько лет пришлось признать: публика по-прежнему отдает предпочтение печатной книге как более практичной, более привлекательной внешне и более удобной в обращении. Но каждая купленная книга становилась опасным разрывом в цепи. Когда-то в таинственных лабиринтах нашего мозга литература нередко брала верх над самой реальностью, так что виртуальные миры ей ничем не угрожали. Начался необычный, парадоксальный период, который длится по сей день: параллельно с глобализацией в сферах развлечений и деловых обменов – сферах, где язык занимает весьма ограниченное место, – усиливается роль местных языков и национальных культур.
Признаки усталости
В политическом плане противодействие либерально-экономической глобализации началось уже довольно давно: с референдума по поводу присоединения к Маастрихтским соглашениям, который происходил во Франции в 1992 году. Развернулась целая кампания, чтобы побудить французов сказать «нет» не столько во имя национальной гордости или республиканского патриотизма – и то и другое исчезло в Верденской мясорубке 1916-1917 годов, – сколько из-за всеобщей глубокой усталости, просто из чувства отторжения. Как все радикальные политические течения в истории, экономический глобализм заявлял о себе как о неизбежном будущем человечества. Как все радикальные политические течения в истории, экономический глобализм настаивал на ослаблении и преодолении естественного нравственного чувства во имя светлого будущего человечества, смутно виднеющегося где-то вдали. Как все радикальные политические течения в истории, экономический глобализм предлагал современникам терпеть труды и страдания, а наступление всеобщего счастья откладывал на два-три поколения вперед. В двадцатом веке подобные теории уже причинили достаточно вреда.
Частое извращение понятия «прогресс» радикальными политическими течениями не могло не способствовать появлению шутовских идей, типичных для эпохи растерянности. Часто опирающиеся на Гераклита или Ницше, удобные и понятные для людей со средними и высокими доходами, обычно привлекательные на первый взгляд, идеи эти, как кажется, отзывались в менее благополучных слоях общества усилением националистических и социальных рефлексов – многоликих, непредсказуемых и необузданных. В последнее время под влиянием бурно развивающейся математической теории турбулентности историю человечества принято представлять в виде хаотичной системы, в которой футурологи и философы-публицисты различали один или несколько загадочных центров притяжения – так называемые странные аттракторы. Не имея никакой методологической базы, эта аналогия все же завоевала популярность в образованных или полуобразованных слоях населения и превратилась в препятствие на пути создания новой онтологии.
Мир как супермаркет и насмешка
Артур Шопенгауэр не верил в Историю. Поэтому он умер в уверенности, что его открытие – концепция мира, существующего, с одной стороны, как воля (как желание, как жизненный порыв), а с другой стороны, понимаемого как представление (само по себе нейтральное, чистое, абсолютно объективное, а потому поддающееся эстетическому воспроизведению), что это его открытие переживет века. Сегодня мы можем сказать, что он оказался не совсем прав. Открытые им закономерности еще можно распознать в сложной канве наших жизней, но они претерпели такие метаморфозы, что суть их можно теперь поставить под вопрос.
Слово «воля» означает длительное напряжение, долговременное усилие, сознательно или бессознательно направленное на достижение некоей цели. Конечно, птицы все еще вьют гнезда, олени еще сражаются за самок. Шопенгауэр мог бы сказать, что это один и тот же олень сражается, одна и та же личинка зарывается в землю с того нелегкого дня, когда они впервые появились на Земле. Однако у людей все совсем иначе. Логика супермаркета предусматривает распыление желаний; человек супермаркета органически не может быть человеком единой воли, единого желания. Отсюда и некоторое снижение интенсивности желаний у современного человека. Не то что бы люди стали желать меньше, напротив, они желают все больше и больше, но в их желаниях появилось нечто крикливое и визгливое. Не будучи чистым притворством, желания эти в значительной степени заданы извне – пожалуй, можно сказать, что они заданы рекламой в широком смысле этого слова. Ничто в них не напоминает о той стихийной, несокрушимой силе, упорно стремящейся к осуществлению, которая подразумевается под словом «воля». Отсюда и недостаток индивидуальности, заметный у каждого.
Что до представления, то оно, будучи непоправимо отравлено смыслом, полностью утратило чистоту. Можно считать чистым лишь то представление, которое предлагает себя только как таковое, которое претендует быть только отображением внешнего мира (реального или воображаемого, но внешнего), другими словами, не включает в себя собственный критический комментарий. Активное использование в представлении аллюзий, насмешек, интерпретаций, юмора очень скоро привело к выхолащиванию искусства и философии, превратив их в обобщенную риторику. Любое искусство, как и любая наука, – это средство общения людей друг с другом. Очевидно поэтому, что эффективность и интенсивность общения снижаются и могут исчезнуть совсем, если возникает сомнение в правдивости сказанного, в искренности изображенного (можно ли, например, представить себе науку, основанную наличных интерпретациях?). Творческое оскудение, которое приходится констатировать в различных областях искусства, есть не что иное, как оборотная сторона столь характерной для современного общества неспособности к беседе. Ведь современная беседа протекает так, словно прямое выражение какого-либо чувства, эмоции или мысли стало недопустимым, как нечто слишком вульгарное. Все должно быть пропущено через деформирующий фильтр юмора – юмора, который, конечно же, в конце концов самоистощается, оборачиваясь трагической немотой. Такова и история пресловутой «некоммуникабельности» (следует отметить, что широкая эксплуатация этой темы нисколько не помогла в борьбе с некоммуникабельностью, которая сейчас распространена, как никогда, хотя людям порядком надоело рассуждать о ней), и трагическая история живописи в XX веке. Эволюция живописи в наше время стала отображением эволюции коммуникабельности, хотя тут можно говорить не о прямом подобии, а скорее о некоем сходстве атмосферы. В обоих случаях мы оказываемся в болезненной, насквозь фальшивой атмосфере, где все смехотворно и где самая смехотворность в итоге вырастает в трагедию. Поэтому среднестатистический прохожий, оказавшийся в картинной галерее, не должен оставаться там слишком долго, если хочет сохранить свою ироническую отстраненность. Уже через несколько минут им овладеет легкая паника, или, во всяком случае, он ощутит некое затруднение, некое неудобство, пугающее ослабление чувства юмора.
(Трагизм возникает именно в этот момент, когда смехотворное перестает осознаваться как fun. Это своего рода психологический сдвиг, который означает появление у человека непреодолимого стремления к вечности. Рекламе удается избежать этого нежелательного для нее эффекта только с помощью непрестанного обновления своих личин, но живопись по-прежнему стремится выполнять свою задачу – создавать долговременные объекты, наделенные индивидуальными чертами. Именно эта ностальгия по бытию и придает ей ореол скорби и в итоге превращает ее в верное отражение того состояния духа, в котором находится западный человек.)
А вот литература в тот же период находится в относительно добром здравии. Это легко поддается объяснению. Литература по сути своей – искусство концептуальное; строго говоря, это единственный вид искусства, который действительно можно назвать концептуальным. Слова – это концепты, штампы – это тоже концепты. Нельзя ни утверждать, ни отрицать, ни подвергать сомнению или осмеянию что бы то ни было без помощи концептов и без помощи слов. Отсюда и удивительная живучесть литературного процесса, который может самоопровергаться, саморазрушаться, объявлять себя бесперспективным, не переставая при этом быть самим собой; который выдержит любое погружение в бездну, любое разъятие на части, любое наслоение интерпретаций, сколь угодно тонких; который, упав, отряхивается и снова встает на лапы, точно собака, вылезающая из пруда.
В противоположность музыке, в противоположность живописи и кино литература способна проглотить и переварить насмешку и юмор в неограниченном количестве. Опасности, подстерегающие литературу сегодня, не имеют ничего общего с теми опасностями, которые подстерегали другие искусства, а порой и наносили им непоправимый вред. Эти опасности скорее связаны с акселерацией восприятий и ощущений, характерных для логики гипермаркета. В самом деле, ведь книгу можно оценить только постепенно; она требует обдумывания (не столько в смысле интеллектуального усилия, сколько в смысле возвращения назад); не бывает чтения без остановки, без движения вспять, без перечитывания. Это невозможная, даже абсурдная вещь в мире, где все изменчиво, все текуче, ничто не имеет непреходящей ценности – ни правила, ни вещи, ни живые существа. Изо всех сил (а силы у нее когда-то были могучие) литература сопротивляется понятию непрерывной актуальности, абсолютизации настоящего времени. Книги ждут читателей, но у этих читателей должно быть свое собственное, стабильное существование. Они не могут быть просто потребителями, безликими тенями, они в каком-то смысле должны быть субъектами.
Измученным трусливой манией политкорректности, замороченным потоком псевдоинформации, который создает у них иллюзию постоянного изменения жизненных категорий (мы якобы уже не можем мыслить так, как мыслили десять, сто, тысячу лет назад), современным западным людям больше не удается быть читателями, они уже неспособны удовлетворить смиренную просьбу раскрытой перед ними книги: быть просто человеческими существами, мыслящими и чувствующими самостоятельно.
Тем паче они не могут играть эту роль перед другим существом. А следовало бы, ибо этот распад личности по сути – трагедия. Каждый, испытывая мучительную ностальгию, требует от другого то, чего тот уже не в силах ему дать; точно бесплотный, безглазый призрак, он ищет полноту жизни, которой лишился. Ищет прочность, долговечность, глубину. Ищет, но, разумеется, не находит, и муки одиночества, которые он испытывает, невыразимы.
Смерть Бога на Западе стала прелюдией к грандиозному метафизическому сериалу, который продолжается и в наши дни. Всякий историк умонастроений сможет подробно воссоздать различные этапы этого процесса. Коротко говоря, христианство мастерски ухитрялось сочетать в душе человека исступленную веру – по сравнению с Посланиями апостола Павла вся культура античности кажется нам сегодня до странности вялой и тусклой – с надеждой на вечную приобщенность к абсолютному бытию. После того как эта мечта угасла, были сделаны многочисленные попытки дать человеку надежду на какой-то минимум бытия, чтобы примирить мечту о бытии, которая жила в его душе, с гнетущей очевидностью будущего. Но до сих пор все эти попытки оказывались безуспешными, и беда продолжала распространяться.
Последняя по времени из таких попыток – реклама. Хоть она и ставит себе целью возбудить, разжечь желание, сама превратиться в желание, все ее методы, по сути, весьма близки к тем, которые были характерны для морали прошлого. Ибо она вырабатывает некое устрашающее и жесткое Сверх-Я, которое беспощаднее любого когда-либо существовавшего императива, которое прилипает к человеку и непрестанно твердит ему: «Ты должен желать. Ты должен быть желанным. Ты должен участвовать в общей гонке, в борьбе за успех, в кипучей жизни окружающего мира. Если ты остановишься – ты перестанешь существовать. Если отстанешь – ты погиб». Начисто отрицая понятие вечности, определяя самое себя как процесс непрестанного обновления, она стремится к подавлению субъекта, к превращению его в послушную марионетку будущего. И это формальное, поверхностное участие в жизни окружающего мира призвано заменить в человеке жажду бытия.
Реклама не справляется со своей задачей, люди все чаще впадают в угнетенное состояние, все сильнее чувствуется общая растерянность, однако реклама продолжает развивать базовые структуры для принятия своих сообщений. Она продолжает совершенствовать средства передвижения для существ, которым некуда ехать, потому что они нигде не чувствуют себя дома; создавать новые средства связи для существ, которым уже нечего сказать друг другу; облегчать контакты между существами, которым уже не хочется общаться с кем бы то ни было.
Поэзия остановленного движения
В мае шестьдесят восьмого года мне было десять лет, я играл в шарики и читал комикс про собачку Пифа – приятная была жизнь. О «событиях шестьдесят восьмого года» у меня осталось единственное, но весьма яркое воспоминание. Мой кузен Жан-Пьер учился тогда в выпускном классе лицея в Ренси. В то время мне казалось (и последующий опыт оправдал это предчувствие, добавив еще и тягостные сексуальные впечатления), что лицей – это такое огромное, наводящее жуть помещение, где большие мальчики изо всех сил зубрят разные трудные предметы, чтобы обеспечить себе профессиональную карьеру в будущем. Как-то в пятницу, не помню уж почему, мы с тетей зашли за кузеном в лицей. В тот день в лицее Ренси была объявлена бессрочная забастовка. Двор, который, по моим ожиданиям, должны были заполнить сотни деловитых подростков, оказался пуст. Какие-то учителя, не зная, чем заняться, бродили между гандбольными воротами. Помню, я несколько минут разгуливал по этому двору, пока тетя пыталась хоть что-нибудь выяснить. Там царил глубочайший покой, стояла абсолютная тишина. Это было восхитительно.
В декабре восемьдесят шестого года я был на вокзале в Авиньоне. Погода стояла мягкая. Из-за осложнений в личной жизни, рассказ о которых вышел бы слишком скучным, мне было необходимо – во всяком случае, я так думал – сесть на скоростной поезд в Париж. Я не знал, что на всех железных дорогах страны началась забастовка. Предопределенная последовательность событий – сексуальный контакт, приключение, усталость – вдруг разом распалась. Два часа я просидел на скамейке, глядя на безлюдное полотно железной дороги. Вагоны скоростного поезда стояли на запасных путях. Казалось, будто они стоят там уже много лет, будто они никогда и не катились по рельсам. Просто стояли себе неподвижно – и все. Пассажиры вполголоса делились друг с другом новостями, обстановка вселяла уныние и неуверенность. Это могло бы быть войной или концом западного мира.
Некоторые люди, наблюдавшие «события шестьдесят восьмого года» вблизи, впоследствии рассказывали мне, что это было замечательное время, когда незнакомцы заговаривали друг с другом на улицах, когда все казалось возможным, – и я им верю. Другие люди вспоминают только, что не ходили поезда и нельзя было достать бензин, – готов признать, что они правы. Я нахожу во всех этих свидетельствах нечто общее: гигантская, подавляющая машина каким-то чудом застопорилась на несколько дней. Появилась некая зыбкость, неясность. Все замерло в подвешенном состоянии, и по стране разлилось умиротворение. Потом, разумеется, общественная машина завертелась опять, еще быстрее, еще беспощаднее (май шестьдесят восьмого только помог обрушить некоторые моральные устои, умерявшие ее прожорливость). И все же был какой-то момент остановки, нерешительности, момент метафизической неясности.
Вероятно, по этим же причинам, когда проходит первый прилив раздражения, реакцию публики на внезапный сбой в информационных сетях нельзя расценить как однозначно негативную. Это явление можно наблюдать всякий раз, когда выходит из строя электронная система предварительной продажи билетов. Когда люди смиряются с возникшим осложнением, а тем более, когда в кассах начинают заказывать билеты по телефону, возникает даже какое-то чувство затаенного удовлетворения, словно судьба дает людям возможность взять реванш у техники. Точно так же, если есть желание узнать, что в глубине души думают люди об архитектуре, среди которой им приходится жить, достаточно понаблюдать за их реакцией, когда объявляют о сносе одного из унылых, безликих жилых кварталов, построенных в шестидесятые годы на окраинах: это искренняя, бурная радость, что-то похожее на опьянение нежданной свободой. В таких местах обитает злой дух, враждебный человеку, дух жестокой, изматывающей машины, с каждым днем ускоряющей ход. Люди это чуют и хотят, чтобы его изгнали.
Литература уживается со всем, приспосабливается ко всему, она роется в отбросах, зализывает раны, причиненные несчастьем. Среди гипермаркетов и сверхсовременных офисных зданий родилась парадоксальная поэзия – поэзия тоски и угнетенности. Это невеселая поэзия, да ей и не с чего быть веселой. Современная поэзия призвана созидать гипотетический «дом Бытия» не более, чем современная архитектура – созидать обитаемые пространства, ибо это была бы задача, существенно отличающаяся от задачи по созданию инфраструктур для обработки информации. Информация, этот остаточный продукт быстротечного времени, несовместима со значимостью, как плазма несовместима с кристаллом. Общество, достигшее перегрева, необязательно взрывается, но оно теряет способность создавать нечто значимое, поскольку вся его энергия уходит на информативное описание его случайных проявлений. И все же каждому отдельному человеку по силам совершить в себе самом тихую революцию, на миг выключившись из информационно-рекламного потока. Это очень просто. Сегодня даже легче, чем когда-либо в прошлом, занять эстетическую позицию по отношению к механическому ритму нашего мира – достаточно сделать шаг в сторону. Хотя в конечном счете не надо даже шага. Достаточно выдержать паузу, выключить радио, выключить телевизор, ничего больше не покупать, не хотеть больше ничего покупать. Больше не участвовать, больше не знать, временно приостановить всякий прием информации. Достаточно буквально того, чтобы на несколько секунд замереть в неподвижности.
Искусство как снятие кожуры
Понедельник, школа искусств в городе Канн. Меня попросили объяснить, почему я ставлю доброту выше, чем ум или талант. Я объяснил, как смог, хоть и не без труда, но я знаю, что сумел все объяснить правильно. Затем я посетил мастерскую художницы Рашель Пуаньян, которая использует в качестве элементов композиции муляжи различных частей своего тела. Я ошарашенно остановился перед узкими полосками ткани, на которых сплошь, во всю длину, были наклеены муляжи одного из ее сосков (уж не знаю, правого или левого). По консистенции, похожей на резину, и по форме это удивительно напоминало щупальца спрута. Тем не менее спал я ночью довольно крепко.
Вторник, школа искусств Авиньона, «день неудач», организованный Арно Лабель-Рожу. Мне надо было говорить о сексуальных неудачах. Начиналось все почти весело, с показа короткометражных фильмов, объединенных в цикл под названием «Фильмы без свойств». Одни фильмы были забавные, другие – странноватые, а в некоторых сочеталось и то и другое (я предполагаю, что эту кассету все еще показывают в различных центрах искусств, – не пропустите). Затем я посмотрел видеофильм Жака Лизена. Он одержим своими сексуальными страданиями. Его член выглядывал из дырочки, проделанной в листе фанеры, на него была надета скользящая веревочная петля. Художник долго дергал за веревочку, рывками, как тормошат вялую марионетку. Мне было очень не по себе. В этой атмосфере распада, характерной для современного искусства, среди этих жалких потуг на самовыражение начинаешь задыхаться, начинаешь жалеть о Йозефе Бойсе с его щедро расточаемым творческим богатством. И тем не менее такое искусство отражает нашу эпоху с пугающей точностью. Я размышлял об этом весь вечер, постоянно приходя к одному и тому же выводу: мне претит современное искусство, но я сознаю, что оно является самым полным и верным отчетом о положении вещей, какой только возможен. Я представлял себе набитые мусором мешки, откуда выпадают
фильтры с кофейной гущей, яблочная кожура, вчерашнее жаркое в застывшем соусе. Я думал об искусстве как снятии кожуры, о клочьях живого мяса, приставших к очисткам.
Суббота, литературный симпозиум на севере Вандеи. Несколько «региональных писателей правого направления». (Откуда видно, что они правого направления? А вот откуда: говоря о своих корнях, они не упускают случая упомянуть прадедушку-еврея; таким образом, каждый может судить о широте их взглядов.) В остальном публика весьма разнообразна, как и повсюду. Их объединяет только то, что они читают одни и те же книги. В местности, где живут эти люди, существует бесконечное количество оттенков зеленого цвета, однако под серым, пасмурным небом вся зелень меркнет. Так что приходится иметь дело с померкшей бесконечностью. Я подумал о круговращении планет после исчезновения всякой жизни в остывающей Вселенной, где звезды гаснут одна за другой, и чуть не заплакал от сказанных кем-то слов о человеческом тепле.
В воскресенье я сел на скоростной поезд в Париж; мой отпуск закончился.
Opera Bianca
«Opera Bianca» – подвижная озвученная инсталляция, созданная по замыслу скульптора Жиля Тюйара, музыку написал Брис Позе. Инсталляция состоит из семи подвижных объектов, по форме напоминающих обстановку человеческого жилья. Во время фаз освещенности эти объекты, неподвижные и белые на белом фоне, накапливают световую энергию. А расходуют они эту энергию во время фаз темноты: когда они встречаются, но не соприкасаются друг с другом в пространстве, от них исходит слабое меркнущее свечение. В такие моменты они похожи на те светлые пятна, которые видит наш глаз после яркой вспышки.
Текст звучит во время фаз темноты. Он состоит из двенадцати эпизодов, которые разыгрывают два невидимых исполнителя (один мужской голос и один женский голос). Порядок эпизодов не фиксированный, он меняется от представления к представлению. Таким образом, эти тексты следует рассматривать как двенадцать возможных истолкований одной и той же пластической ситуации.
Первое представление состоялось 10 сентября 1997 года в Центре современного искусства Жоржа Помпиду (Париж).
4"
Он:
Какова самая малая составляющая человеческого общества?
36"
Она:
Мы уподобляем волны женственности,
А частицу – мужскому началу.
Мы сочиняем маленькие драмы
Сообразно с желанием хитрого Бога.
Он:
Без всякого конфликта мир появляется, развивается. Сеть взаимодействий обнимает пространство, создает пространство своим мгновенным развитием. Наблюдая за взаимодействиями, мы познаем мир. Давая определение пространству через объекты наблюдения, без всякого противоречия мы предлагаем вам мир, о котором можем говорить. Мы называем этот мир реальностью.
43"
Он:
Они плавали в ночи возле безгрешного
светила,
Наблюдая рождение мира,
Развитие растений
И мерзостное кишение бактерий.
Они явились из далекого далека,
они не спешили.
У них не было
Представления о будущем,
Они видели муку,
Потребность в необходимом и желание
Устроиться на Земле среди живых.
Они познали войну,
Они оседлали ветер.
Она:
Они собрались на берегу пруда,
Поднялся туман и оживил небо.
Вспомните, друзья, основные образы
этого мира,
Вспомните людей, вспоминайте долго.
50"
Он:
Как хотелось бы мне сообщить добрые вести, расточать слова утешения, но, нет, не могу. Могу лишь смотреть, как разверзается пропасть между нашими поступками и нашими взглядами.
Мы бороздим пространство, ритм наших шагов разрезает пространство с безупречностью бритвы.
Мы бороздим пространство, и пространство становится все чернее. И в какое-то мгновение мы сорвались. Точно не припомню, но, похоже, это случилось на большой высоте.
Она:
Наверно, был момент приобщения, когда мы не имели ничего против этого мира. Почему же так велико теперь наше одиночество?
Наверно, что-то должно было случиться, но причины взрыва остаются непостижимыми для нас.
Мы озираемся вокруг, но ничто больше не кажется нам вещественным, ничто больше не кажется нам долговечным.
56"
Она:
Мы идем по городу, наши взгляды
встречаются с взглядами прохожих,
И это подтверждает, что мы – люди.
В безмятежном спокойствии уикенда
Мы медленно идем по улицам,
ведущим к вокзалу.
Под нашими чересчур просторными
одеждами скрываются серые тела,
Почти неподвижные предвечерней порой.
Наша крошечная, наполовину проклятая
душа
Шевелится в складках, а потом замирает.
Он:
Мы существовали когда-то,
такова наша легенда.
Некоторые из наших желаний создали
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|