Жизнь летчика
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Удет Эрнст / Жизнь летчика - Чтение
(стр. 3)
Это заметно и по разговорам, быстро затихающим и беспредметным. В пять звонит телефон. Глинкерман, который сидит ближе всех, и подает мне знак, передавая трубку. Но другие уже заметили это и в комнате стоит гробовая тишина. На том конце линии я слышу скучающий голос: «Это у вас пилот пропал?» «Так точно», отвечаю я поспешно. На том конце – тишина. Затем приглушенный разговор – я могу разобрать лишь отдельные слова – «Как он выглядел, тупица?»… Снова слышится скучный голос в трубке: «Что он еще носил, кроме летного шлема?» Я вспоминаю, что Рейнхольд всегда носил пару наушников. «Да, это он», кричу я, «Лейтенант Рейнхольд у вас?» «Мы не нашли никаких документов», и тихо: «Какой у него был полковой номер, Отто?» Затем, громче, обращаясь ко мне: «На его погонах номер 135». «Мертв?» «Да!» «Где вы находитесь, мы сейчас приедем». «Неподалеку от Лиерваля. Вы издалека увидите его самолет. Я вешаю трубку и смотрю на остальных. Все бледны и серьезны. „Пошли!“, говорю я.
Мы бросаемся к автомобилю и мчимся по испещренному снарядными воронками шоссе по направлению к Лиервалю. Машина Рейнхольда лежит в самом центре поля. Она почти не повреждена и выглядит так, как будто готова к взлету в любую секунду. Мы бежим к самолету через зеленые сеянцы. Пехотинец рапортует. Рейнхольда нашли сидящим за ручкой управления, права рука – на кнопке пулемета. Его лицо было заморожено напряжением последнего боя, левый глаз прищурен, правый широко открыт, как будто бы он продолжал целиться в невидимого врага. И в этом положении его настигла смерть. Поля ударила сзади в голову, выйдя спереди между бровями. Входные и выходное отверстия очень маленькие. Мы забираем мертвеца и увозим его с собой. «И я хотел бы так умереть», говорит мне Глинкерман.
Через несколько дней прибывает наш новый командир – лейтенант Гонтерман. У него отличная репутация. Он сбил двенадцать самолетов и шесть аэростатов. Его тактика совершенно нова и всех нас удивляет. Прежде чем открыть огонь, он уже побеждает врага тем, что выбирает самую удобную позицию. И когда он наконец начинает стрелять, ему требуется самое большее десяток патронов чтобы разнести на куски вражескую машину, поскольку к тому времени он обычно приближается к ней на расстояние двадцати метров. От него веет спокойствием. Его круглое, как у фермера, лицо, не выражает никаких эмоций. Но одно в нем меня смущает: его раздражает каждое попадание в машину, которое он может найти после приземления. В этом он видит доказательство своих недостатков как летчика. Если применяется его система, правильно проведенный воздушный бой не позволяет его оппоненту сделать ни одного прицельного выстрела. В этом отношении он полностью противоположен Рихтгофену. Красный Барон принимает рапорт своих механиков о попаданиях в аэроплан с улыбкой пожимая плечами. Почти одновременно с прибытием Гонтермана эскадрилья перебазируется из Ле Сельве обратно в Бонкур. Это старый французский замок, окруженный парком. Владелец, старый провинциальный дворянин, живет здесь со своей женой и двумя дочерьми. Они переселились в отдаленную часть дома и предоставили в наше распоряжение самые раскошные комнаты. Скорее всего они ненавидят нас, но их поведение вполне корректно. Если мы встречаем их в коридоре или парке, они приветствуют нас с ледяной любезностью.
Однажды все изменяется. За обедом Гонтерман рассказывает нам, что он только что встретил в коридоре хозяина. Старик плакал. Его дочери должны идти в деревню и работать в поле. Комендант города, рядовой первого класса изводит и раздражает их как только может. Скорее всего он пытается заигрывать с младшей, худой и еще не успевшей подрасти девушкой пятнадцати лет. Гонтерман обещает разобраться с этим делом. Его лицо краснеет от гнева когда он говорит об этом нам. После обеда этот рядовой приезжает в замок на толстом жеребце. Мы поставили кофейный столик под деревьями в саду. Окна в комнату Гонтермана открыты и мы можем слышать каждое его слово. «На вас поступила жалоба,» начинает Гонтерман. Он говорит тихо, но громче обычного. «Это моя привилегия, герр лейтенант!». Рядовой говорит доверительно и с уверенностью в своей правоте. «Это как?» «Когда эти девки не слушаются, они должны быть наказаны!» Голос Гонтермана становится громче: «Мне сказали, что вы также приставали к одной из женщин.» Длинная пауза, затем снова голос Гонтермана: «Например, к молодой графине которая живет здесь, в замке.» «Я не обязан отчитываться перед вами в этих делах, герр лейтенант. Я комендант этого города!» Голос Гонтермана становится таким громким, что мы прямо подпрыгиваем. «Ты – кто? Ты – грязная свинья! Животное! Персонаж, которого нужно поставить к стенке без всякого промедления! Мы сражаемся честным оружием против честного врага, а такой негодяй как ты занимается своими делишками и все пачкает!» Это похоже на средневековую экзекуцию. В течении целых пяти минут Гонтерман бьет его, бьет своими словами. Но это не смягчает наказания. «Я отдам тебя под военно-полевой суд,» кричит он в конце: «Пошел отсюда!» Рядовой проходит мимо нас. Его лицо бледно и покрыто потом. В расстройстве он забывает отдать честь и даже сесть на лошадь. Затем приходит Гонтерман. Он уже остыл.
Мы вылетаем на вечернее патрулирование. Гонтерман сбивает Ньюпор, я – Спад. Это моя шестая победа. На следующее утро Баренд, который живет в деревне с другими механиками рассказывает мне, что коменданта увела фельджандармерия. Гонтерман пользуется поддержкой гораздо большей, чем позволяет предположить его ранг. Там, в штабах, ему знают цену. В течении двух недель, которые Гонтерман провел в нашей эскадрильи, он сбил восемь самолетов противника. Его награждают высшим орденом за храбрость, Pour le Merite, и месячным отпуском. Перед своим отъездом он назначает меня исполняющим обязанности командира эскадрильи.
Мы летаем каждый день как только хоть в какой-нибудь степени позволяет погода. Чаще всего – три раза в день: утром, в полдень и вечером. Чаще всего мы патрулируем над нашими позициями и воздушные бои случаются не часто. Французы летают осторожно, но тактически действуют очень грамотно. У нас всех чувство, что у врага превосходство в этой области, и не только благодаря лучшим самолетам. Двадцатимесячный опыт на главном фронте и закалка, полученная в сотнях воздушных боев дают преимущество, с которым не так просто справиться. 25 мая мы вылетаем на патрулирование – как обычно, в клиновидном строю. Я впереди, за мной братья Вендель, затем Пуц и Глинкерман. Мы на высоте примерно двух тысячи метров. Небо ясное, как будто его только что подмели. Намного выше нас несколько перистых облаков. Ярко светит солнце. Полдень, врага нигде не видно. Время от времени я оборачиваюсь и киваю остальным. Они летят за мной – братья Вендель, Пуц и Глинкерман, – все так, как и должно быть. Не знаю, есть ли на свете такая вещь как шестое чувство. Но неожиданно у меня появляется уверенность, что нам угрожает какая-то опасность. Я полуоборачиваюсь и в этот момент вижу, как, совсем близко о меня, не дальше чем в двадцати метрах самолет Пуца окутывается огнем и дымом. Но Пуц сидит прямо в центре этого ада, голова повернута ко мне. Вот он медленно поднимает правую руку к своему шлему. Может быть это последняя конвульсия, но это выглядит так, как будто он отдает мне салют – в последний раз. «Пуц, " кричу я, „Пуц!“ Затем его машина разваливается в воздухе. Фюзеляж ныряет вертикально вниз как огненный метеор, за ним следуют оторвавшиеся крылья. Я ошеломлен и гляжу через борт вслед падающим обломкам. Французские эмблемы на крыльях сверкают как два злобный глаза. В тот же самый момент у меня появляется чувство, что это может быть только сам Гийнемер! Я иду вниз, я должен его достать! Но крылья Альбатроса не рассчитаны на такие перегрузки. Они начинают трястись все больше и больше. и я боюсь, что машина развалится в воздухе. Я выхожу из преследования и возвращаюсь домой. Все остальные уже приземлились. Они стоят группой на летном поле, подавленно говорят друг с другом. Глинкерман стоит в стороне от остальных. Он углублен в свои мысли, что-то чертит на земле своей тростью. Его собака прижалась к коленям. Но его мысли так далеко, что он ее не замечает. Когда я подхожу к нему, он поднимает голову и смотри на меня: „Прости меня, Коротышка, но я правда не мог помешать этому. Он зашел на нас со стороны солнца и когда я сообразил, что происходит, все уже было кончено.“ На его лице – боль. Я знаю его достаточно хорошо, чтобы понять, что он будет теперь мучить себя неделями. Потому что он летел вслед за Пуцем и обязан был защищать его хвост от атаки. Но я также знаю и то, какой Глинкерле товарищ. Когда я летаю с ним, я чувствую себя в безопасности, потому что он скорее даст разорвать себя на куски, чем даже на секунду оставит без прикрытия мою спину. „Оставь это, Глинкерле“, говорю я ему и похлопываю его по спине, „никто не виноват, или мы все в равной степени виновны“. Затем я иду к себе и пишу рапорт для начальства, затем письмо родителям Хейниша.
Смерть летит быстрее… Ординарец поднимает меня на ноги, прерывая мой послеобеденный сон. Звонок из Мортьера: Здесь только что разбился самолет нашей эскадрильи. Пилот, сержант Мюллер, мертв. Я еду. Меня ждут несколько старых солдат, с волосами белыми, как мел Шампани. Они положили его в амбаре и ведут меня к нему. Его лицо тихо и мирно. Возможно, он умер легко и быстро. Я выслушиваю рапорт о катастрофе и возвращаюсь в Бонкур. На летном поле тишина. Все вылетели на послеобеденное патрулирование.
К вечеру они возвращаются по двое и по трое. Глинкермана нет. Двое летевших с ним потеряли его из виду. Он исчез в облаках, направляясь на запад. Та же самая песня, та же горькая песня… На аэродроме стоит его трость, воткнутая в землю. На ней – фуражка. Это – амулет Глинкермана. Когда он поднимается в воздух, то оставляет ее здесь, когда возвращается, забирает ее. Большая серая овчарка кружит рядом с тростью. Когда я иду через поле, она бежит за мной. Обычно она никогда этого не делает. Она предана Глинкерману и может укусить любого, кто подойдет к нему близко. Но сейчас она пихает свою влажную, холодную морду мне в руки. Мне трудно сохранять самообладание. Но Гонтерман оставил меня командовать и никто не увидит моей слабости. Я прошу ординарца обзвонить все части и спросить, не приземлялся ли на их участке фронта наш самолет. «Все части?», переспрашивает он. «Все, конечно все!», ору я на него. «Как только что-то появится, дайте мне знать. Я буду в своей комнате.» Я пытаюсь держать себя в руках и говорю это так тихо и спокойно как только могу. Медленно приходит ночь. Я сижу у открытого окна и смотрю в сгущающуюся темноту. Узкий серебряный серп луны медленно карабкается вверх по массивным вершинам деревьев в парке. Невыносимо громко стрекочут сверчки. Довольно влажно и ночью, наверное, будет дождь. Собака Глинкермана со мной в комнате. Она не спит, ходит по комнате туда и сюда. Иногда скулит. Глинкерман, Глинкерле! Восемь дней назад он сбил Спад, севший мне на хвост, на следующий день я отогнал преследовавший его вражеский самолет. Он обязан вернутся, он не может оставить меня одного.
В десять часов ординарец вбегает в мою комнату: «Герр лейтенант, скорее идите к телефону, звонят с пехотного поста неподалеку от Огрувеля! Глубокий, мрачный голос. Да, рядом с ними приземлился немецкий самолет. У пилота черные волосы, разделенные пробором пополам. Больше никаких примет нет. Все сгорело дотла. Пес лает так громко, что я должен выгнать его из комнаты. Я зажигаю настольную лампу и прошу ординарца Глинкермана принести его вещи. Потертый бумажник. В нем немного денег. Фотография девушки, незаконченное письмо. „Дорогая!“, начинается оно, но он уже никогда не будет дописано. На следующее утро во двор въезжает повозка. В ней – деревянный ящик. Мы снимаем его и ставит в палатку Глинкерле. Мы кладем на ящик его фуражку и дубовую трость и закрываем дерево цветами и зелеными ветками. Через два дня мы хороним Глинкермана. Утром последнего дня ему приходит повышение в чин лейтенанта. Он был бы очень счастлив, если бы дожил. Это приказ я передаю его родителям через человека, который едет в Мюльхаузен на побывку. С собой он возьмет и его собаку. Пес царапает землю когтями и его приходится силой волочить от палатки Глинкермана. Когда машина отходит, она все еще воет, совсем как человек. 4 июля в бою погибает сержант Эйхенауэр. В тот же день я пишу Грассхоффу, старому приятелю по Хабсхайму: «Я хочу попасть на другой фронт, я хотел бы отправится туда с тобой. Я последний, кто остался в живых из Ясты 15, последний из тех, кто когда-то покинул Мюльхаузен и отправился в Шампань.
В Ясте 15, выросшей из старой Хабсхаймской группы, сейчас осталось только 4 самолета, три сержанта и я сам – их командир. Почти всегда мы летаем поодиночке. Только там мы можем выполнить наши задания. На фронте постоянно что-то происходит. Говорят, что та сторона готовит наступление. Воздушные шары поднимаются каждый день, висят на длинных тросах в летнем небе как гирлянды толстобрюхих облаков. Было бы неплохо сбить один из них. Это послужило бы хорошим предостережением всем остальным. Я взлетаю рано утром, так, чтобы солнце светило мне в спину когда я буду заходить в атаку на воздушный шар. Я лечу выше, чем обычно. Альтиметр показывает пять тысяч метров. Воздух прозрачный и холодный. Мир подо мной кажется гигантским аквариумом. Над Лиервалем, где погиб Рейнольд, летает вражеский самолет с винтом сзади. Он прокладывает себе путь в воздухе как маленькая водомерка. С запада быстро приближается маленькая точка. Крошечная и черная поначалу, она быстро растет по мере того, как приближается ко мне. Это Спад, вражеский истребитель. Одиночка, такой же, как и я, высматривающий добычу. Я усаживаюсь в пилотском кресле поудобнее. Будет бой. Мы стремимся навстречу друг другу, находясь на одной и той же высоте, и расходимся, проходя на волосок друг от друга. Мы делаем левый поворот. Тот, другой самолет отсвечивает на солнце коричневым. Затем начинает кружиться. Снизу наверное кажется, что две большие хищные птицы ухаживают друг за другом. Но это смертельная игра. Тот, кому противник зайдет в хвост, проиграет, потому что у одноместный истребитель с неподвижно закрепленным пулеметом может стрелять только прямо вперед. Его хвост нельзя защитить. Иногда мы проходим друг мимо друга так близко, что я могу ясно увидеть узкое, бледное лицо под кожаным шлемом. На фюзеляже между крыльями черными буквами написано какое-то слово. Когда он проходит мимо меня в пятый раз, так близко, что струя от винта мотает меня взад и вперед, я могу разобрать: «Vieux Charles»– Старик Шарль. Это – знак Гийнемера. Да, только он один летает так на всем нашем фронте. Гийнемер, который сбил уже тридцать немецких самолетов. Гийнемер, который всегда охотиться один, как все опасные хищники, внезапно нападает от солнца, сбивает в секунды своего оппонента и исчезает. Так он сбил Пуца. Я знаю, это будет поединок, где у жизни и смерти цена одна. Я делаю полупетлю, чтобы зайти на него сверху. Он тут же понимает это, и сам начинает петлю. Я пытаюсь поворачивать, но Гийнемер следует за мной. Выйдя из поворота, он сможет мгновенно поймать меня в прицел. Металлический град с грохотом сыпется на мое правое крыло, и звенит, ударяя в стойку. Я пробую все, что могу, самые крутые виражи и почти отвесные скольжения, но он молниеносно предугадывает все мои движения и немедленно реагирует. Его самолет лучше. Он может делать больше, чем я, но я продолжаю бой. Я нажимаю кнопку на ручке… пулемет молчит… заклинило! Левой рукой я держу ручку, правой пытаюсь загнать патрон в патронник. Ничего не получается – патронник никак не очистить. На мгновение я думаю о том, чтобы спикировать и выйти из боя. Но с таким противником это бесполезно. Он тут же окажется у меня на хвосте и прикончит. Мы продолжаем виражи. Отличный пилотаж, если бы ставки не были столь высоки. У меня еще не было столь проворного оппонента. На время я забываю, что передо мной Гийнемер, мой враг. Мне кажется, это я, с моим товарищем, участвую в спарринг-бою над нашим аэродромом. Но иллюзия длится всего лишь секунды. Восемь минут мы кружим друг за другом. Самые длинные восемь минут в моей жизни. Вот сейчас, повернувшись на спину, он проходит надо мной. На секунду я бросаю ручку и колочу по коробке патронника обоими руками. Примитивный прием, но иногда он помогает. Гийнемер видит все это сверху, он должен это видеть, и сейчас он знает, что со мной случилось. Он знает, что я беззащитен. Вновь он проходит надо мной. И затем случается то, что случилось: он медленно машет мне рукой, и исчезает на западе, летя по направлению к своими траншеям. Я иду домой. Я ошеломлен. Некоторые полагают, что пулемет Гийнемера тоже был неисправен. Другие считают, что я должен был протаранить его в отчаянии. Но я никому из них не верю. Я и по сей день считаю, что рыцарские традиции прошлого не погибли. Поэтому я кладу запоздалый венок на его безымянную могилу.
19 июня из отпуска возвращается Гонтерман. Его губы сжимаются, когда я говорю ему о судьбе, которая постигла нашу эскадрилью в последние недели. «Ну что ж, Удет, тогда мы остались вдвоем». Я уже отправил письмо Грассхоффу, но в этот момент я не могу заставить себя поднять эту тему. Я откладываю ее до вечера. После обеда Гонтерман уже слетал на вылазку. Он сбил своего противника и его машина получила двенадцать пробоин. Я нахожусь на летном поле, когда он приземляется, и мы вместе отправляемся в замок. Первый раз я вижу его сразу же после полета. Его лицо бледно и мокро от пота. Непреклонное хладнокровие, которым всегда от него веет, исчезло. Я вижу перед собой человека, нервы которого на пределе. Это не принижает его в моих глазах, а лишь придвигает ближе к нему. Я восхищаюсь его самодисциплиной которая позволяет ему в другое время удерживать себя в руках. Когда мы идем вместе, он ругает себя. Пробоины в самолете его расстроили. Я пытаюсь успокоить его. «Тот, кто стреляет, должен ожидать, что и в него самого будут стрелять», говорю я. Мы идем по устланной гравием дорожке в парке по направлению к дому. Здесь стоит маленький садовый столик. Гонтерман останавливается, зачерпывает пригоршню гравия и кладет на стол листок. Он медленно сыпет гравий на листок. Каждый раз, когда один из камешков ударяется о поверхность стола, тот издает звенящий звук, как будто в него попала пуля. «Видишь, Удет, так это происходит», говорит он, занимаясь этим, «пули падают из рук Господа Бога» – он указывает на листок, они подходят все ближе, ближе. Рано или поздно, они поразят нас, можешь быть уверен». Быстрым движением руки он смахивает все со стола. Я смотрю на него искоса. Его нервы изношены еще больше, чем мне казалось. Я чувствую себя странно в его присутствии, и мое желание уйти становится сильнее. Сам воздух Бонкура ложится тяжким камнем на грудь, в ней столько печальных воспоминаний. «Я хотел бы просить вас о моем переводе в Ясту 37», говорю я. Гонтерман встрепенулся. «Хочешь меня оставить?» В его вопросе – упрек. Он тут же берет себя в руки., его лицо замерзает и он говорит ледяным голосом: «Я не собираюсь препятствовать вам, лейтенант Удет». Я чувствую совершенно точно, о чем он думает. «Там мои старые друзья по Хабсхайму», говрю я, «последние, кто остался от нашего старого отряда. Конечно, прежде чем уйти, я помогу освоится новому пополнению. Гонтерман мгновение молчит. Затем он протягивает мне руку: „Очень жаль, что вы не хотите остаться со мной, Удет, но я могу вас понять“. Через три месяца Гонтерман погибает. Как и многие из лучших, он погиб не по своей вине. У его триплана отломилось крыло, прямо над нашим аэродромом, и он разбился. Сутки спустя он умер, не приходя в сознание. Это была хорошая смерть.
Рихтгофен
Последние несколько недель я командую Ястой 37. Мы базируемся в Виндгене, маленьком городке в центре фландрских низменностей. Местность сложная, пересечена насыпями и каналами с водой. Здесь при любой вынужденной посадке можно разбиться вдребезги. Когда поднимаешься достаточно высоко, можно увидеть Остенде и море. Серое-зеленое, бесконечное, оно простирается за горизонт. Многие были удивлены решением Грассхоффа оставить меня командовать, когда его самого перевели в Македонию. Здесь есть летчики постарше меня и с более высоким рангом. Но осенью, когда я сбил три английских самолета над Ленсом, он пообещал эту должность мне. Это был удивительный успех в стиле Гийнемера. Я зашел на них со стороны солнца и атаковал последнего слева, сбив его короткой очередью из пяти выстрелов. Затем – следующего, и последним – их ведущего. Двое остальных были столь поражены, что не сделали ни одного выстрела в ответ. Вся схватка продолжалась не более двадцати секунд, как это было тогда, во время атаки Гийнемера. На войне нужно учить ремесло пилота-истребителя или погибать. Третьего выхода нет. Когда я приземлился, Грассхофф уже знал об этом. «Когда я меня переведут отсюда, когда-нибудь, Коротышка, ты унаследуешь эскадрилью», сказал он. Так я стал командиром Яста 37. Перед нами стоят англичане. Молодые, бойкие ребята, они не медлят, открывая огонь, и не перестают стрелять пока не добиваются своего. Но мы деремся с ними на равных. Исчезло погружающее в депрессию чувство неполноценности, которое приводило нас в уныние в Бонкуре. У эскадрильи длинная вереница побед и у меня у самого девятнадцать подтвержденных. Зима вступает в свои права и воздушные бои затихают. Часто идет снег и дождь. Даже когда сухо, тяжелые облака дрейфуют так низко, что приходится отменять все полеты. Мы сидим в наших комнатах. Иногда, когда я стою у окна, то вижу ремесленников-кустарей, несущих свои товары. Сгорбленные, одетые в лохмотья, они протаптывают себе путь по снегу. Сын хозяина вступил в Бельгийский королевский военно-воздушный корпус, воюющий против нас. Но эти люди не пытаются меня смутить. «Он выполняет свой долг, а я – свой», вот их точка зрения, резонная и ясная. Весной 1918 года неспокойно на всем немецком фронте, от Фландрии и до Вогез. Конечно, не только весна в этом виновата. Везде солдаты и офицеры говорят о неизбежном большом наступлении. Но никто не знает наверняка. 15 марта эскадрильи приказано немедленно собираться в путь. Место назначения неизвестно. Мы все знаем, что это означает начало наступления. Мы ставим наши палатки по дороге в Ле-Като. Идет дождь, который медленно превращает все – деревья, дома, людей, в однообразную серую кашу. Я уже надел свою кожаную куртку и помогаю механикам прикреплять края палаток к земле. Подъезжает машина. По этой дороге ездит много машин и мы уже перестали обращать на них внимание. Мы продолжаем работать в угрюмой тишине. Кто-то трогает меня за плечо и я быстро оборачиваюсь. Рихтгофен. Дождь падает ему на фуражку, струится по лицу. «Привет, Удет», говорит капитан и прикасается к козырьку. «Гнилая погодка сегодня». Я молча отдаю ему честь и смотрю на него. Спокойное лицо, большие, холодные глаза, полуприкрытые тяжелыми веками. Этот человек уже сбил шестьдесят семь самолетов, он лучший из нас всех. Его машина стоит на дороге за его спиной. Он только что вскарабкался на склон под дождем. Я жду. «Скольких ты свалил, Удет?» «Девятнадцать подтвержденных, на одного еще нет свидетельских показаний», отвечаю я. Он ворошит тростью влажную листву. «Гм, ну тогда двадцать, " повторяет он. Он оглядывается вокруг и смотрит на меня испытующе. „В таком случае кажется, ты созрел для нас. Хочешь с нами летать?“ Хочу ли я? Конечно да! Если бы я мог, то тут же схватил свои вещи и поехал бы с ним. В армии много хороших эскадрилий, и Яста 37 не самая плохая из них. Но на свете только одна группа Рихтгофена. „Да, герр ритмейстер“, отвечаю я, и мы пожимаем руки. Я гляжу ему вслед, вижу как его худощавая и стройная фигура спускается вниз по склону, залезает в автомобиль и исчезает за следующим поворотом, скрытым дождевой завесой. „Ну, можно сказать, мы своего добились“, говорит Беренд и я наклоняюсь рядом с ним чтобы прибить края палатки к земле. На фронте много хороших эскадрилий, но группа Рихтгофена только одна. И сейчас я вижу, в чем секрет его успехов. Другие эскадрильи живут в замках или маленьких городках, в двадцати-тридцати километрах от линии фронта. Группа Рихтгофена обитает в гофрированных железных лачугах, которые могут собраны и разобраны в считанные часы. Они редко базируются дальше чем двадцать километров от передовых постов. Другие эскадрильи поднимаются в воздух по два-три раза в день. Рихтгофен и его люди взлетают пять раз в день. Другие сворачивают операции при плохой погоде, здесь летают почти при любых погодных условиях. Тем не менее, самый большая неожиданность для меня – аэродромы подскока. Это изобретение Бельке, учителя немецкой военно-воздушной службы. Рихтгофен, его самый одаренный ученик, следует этой практике. Всего лишь в нескольких километрах за линией фронта, часто в пределах досягаемости вражеской артиллерии, мы, в полной боевой готовности, сидим в открытом поле на раскладных стульях. Наши самолеты, заправленные и готовые к взлету, стоят рядом. Как только на горизонте появляется противник, мы поднимаемся в воздух – по одному, по двое, или целой эскадрильей. Немедленно после боя мы приземляемся, усаживаемся в наши кресла, вытягиваем ноги и обшариваем небо в бинокли, ожидая новых противников. Обычных патрульных полетов нет. Рихтгофен в них не верит. Он разрешает лишь полеты в тыл противника. „Эти сторожевые посты в воздухе расслабляют пилотов“, утверждает он. Так что мы поднимаемся в воздух только для боя. Я прибываю в расположение группы в десять часов и уже в двенадцать я вылетаю на свою первую вылазку с Яста 11. Кроме нее, в группе Ясты 4, 6 и 10. Рихтгофен сам ведет в бой Ясту 11. Он лично испытывает каждого нового человека. Нас пятеро, капитан во главе. За ним Юст и Гуссман. Шольц и я замыкаем. Я в первый раз лечу на Фоккере-триплане. Мы скользим над рябым ландшафтом на высоте 500 метров. Над развалинами Альбера, прямо под облаками висит RE, британский корректировщик артогня. Возможно, он управляет стрельбой своих батарей. Мы идем немного ниже, но он по всей очевидности нас не замечает, продолжая описывать круги. Я переглядываюсь с Шольцем. Он кивает. Я отделяюсь от эскадрильи и лечу к „Томми“. Я захожу на него спереди снизу и стреляю с короткой дистанции. Его двигатель изрешечен пулями как решето. Он тут же кренится и рассыпается на куски. Горящие обломки падают совсем недалеко от Альбера. Через минуту я возвращаюсь в строй и продолжаю полет в сторону вражеских позиций. Шольц снова кивает мне, коротко и счастливо. Но капитан уже заметил мое отсутствие. Кажется, что он видит все. Он оборачивается и машет мне. Ниже справа идет древняя римская дорога. Деревья все еще голые и сквозь ветки мы видим колонны на марше. Они идут на запад. Англичане отступают под нашими ударами. Прямо над верхушками деревьев скользит группа Сопвич Кемел. Возможно, они прикрывают эту старинную римскую дорогу, одну из главных артерий британского отступления. Я с трудом успеваю все это рассмотреть когда красный Фоккер Рихтгофена ныряет вниз и мы следуем за ним. Сопвичи разлетаются в разные стороны как цыплята, завидевшие ястреба. Только одному не уйти, тому самому, который попал в прицел капитана. Все это происходит так быстро, что никто потом не может точно вспомнить. Все думают на секунду, что капитан собрался его протаранить, он так близко, я думаю, не дальше десяти метров. Затем Сопвич вздрагивает от удара. Его нос опускается вниз, за ним тянется белый бензиновый хвост и он падает в поле рядом с дорогой, окутанный дымом и пламенем. Рихтгофен, стальной центр нашего клиновидного строя, продолжает пологое снижение к римской дороге. На высоте десяти метров он несется над землей, стреляет из обоих пулеметов по марширующим колоннам. Мы держимся следом за ним и добавляем еще больше огня. Кажется, что войска охватил парализующий ужас. Только немногие укрываются в канавах. Большинство падает там где шли или стояли. В конце дороги капитан закладывает правый вираж и заходит еще раз, оставаясь на одной высоте с верхушками деревьев. Сейчас мы можем ясно видеть результат нашей штурмовки: бьющиеся лошадиные упряжки, брошенные пушки, которые как волноломы раскалывают несущийся через них человеческий поток. На этот раз по нам стреляют с земли. Вот стоит пехота, приклады прижаты к щеке, из канавы лает пулемет. Но капитан не поднимается ни на метр, хотя в его крыльях появляются пулевые отверстия. Мы летим следом за ним и стреляем. Все эскадрилья подчинена его воле. Так и должно быть. Он оставляет дорогу и начинает подниматься вверх. Мы идем за ним. На высоте пятьсот метров мы направляемся домой и приземляемся в час дня. Это третий вылет Рихтгофена в это утро. Когда моя машина касается земли, он уж стоит на летном поле. Он идет ко мне и улыбка играет на его губах. „Ты что, всегда их сбиваешь атакой спереди?“, спрашивает он. Но в его тоне слышится одобрение. „Я так уже нескольких сбил“, говорю я с самым небрежным видом, который только могу на себя напустить. Он ухмыляется и поворачивается, чтобы идти. „Между прочим, с завтрашнего дня можешь вступать в командование Ястой 11“, говорит он через плечо. Я уже знал, что получу под свою команду эскадрилью, но то, как это объявлено, застает меня врасплох. Шольц хлопает меня по спине. „Парень, ты у ритмейстера на хорошем счету“. „Только как ты мне это докажешь?“, отвечаю я немного ворчливо. Но так тут все и делается. Нужно привыкнуть к тому факту, что его одобрение всегда приходит в сухой манере, без малейшего следа сантиментов. Он служит отечеству всеми фибрами своей души и ожидает того же самого от своих летчиков. Он судит людей по тому, что им удается достичь и также, возможно, по их товарищеским качествам. Того, кто оправдывает его надежды, он всячески поддерживает. Того кто не может их оправдать, он отчисляет не моргнув глазом. Тот, кто демонстрирует во время вылазки равнодушие, должен покинуть группу – в тот же самый день. Конечно, Рихтгофенн ест, пьет и спит как любой из нас. Но он делает это только для того, чтобы сражаться. Когда есть опасность, что запасы еду подойдут к концу, он посылает Боденшатца, своего образцового адъютанта в тыл в эскадронном экипаже, чтобы тот реквизировал все, что требуется. Для этого случая Боденшатц берет с собой коллекцию фотографий Рихтгофена с его автографом. „На память моему уважаемому боевому товарищу“, гласит надпись. Эти фотографии чрезвычайно высоко ценятся у тыловых снабженцев. Дома, в какой-нибудь пивной, они способны вызвать почтительную тишину у всех сидящих за столом. А в группе Рихтгофена никогда не кончаются запасы сосисок и ветчины. Несколько делегатов рейхстага объявили, что нанесут нам визит. Вечером они приезжают в огромном лимузине. Начинается величественная церемония, преисполненная торжественностью момента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|