Сколько написано трагедий, в которых роковые блондинки доводят своих любовников до погибели, в которых Крессиды, Клеопатры, Далилы, а порой даже скверные дочери, вроде Джессики, причиняют страдания своим возлюбленным или родителям: и все же в основе настоящей трагедии лежат отнюдь не эти поступки. Эти — не более чем жалкая мишура, в которую рядится человеческая душа. Ну, пал Антоний на собственный меч — и что с того? Меч убил его — и только. Не вожделение любовника, но вожделение матери — вот что растлевает сердце и душу. Оно-то и обрекает трагического героя на смертный путь. В самой потаенной из комнат обитает Иокаста, не Джульетта. Гамлета толкает в объятья безумия не глупышка Офелия, но Гертруда. Сущность трагедии состоит не в отъятии и не в краже. Украсть сердце по силам любой вертихвостке. Сущность трагедии в том, чтобы давать, навязывать, добавлять, душить без всяких подушек. Дездемона, лишенная жизни или чести, ничто для Мордреда, лишенного собственной личности, Мордреда с душой украденной, втихомолку удавленой, иссохшей, между тем как жизнь его матери продолжалась по-прежнему — в торжестве, в изобилии, в излиянии на Мордреда любви, удушающей, пусть и без явственного злого намерения. Мордред был единственным из сынов Оркнея, кто так и не женился. Он был единственным, кто двадцать лет прожил наедине с матерью, когда его братья упорхнули в Англию, — он был ее живой кладовой. Теперь, когда она умерла, он обратился в ее могилу. Она продолжала существовать в нем, словно вампир. Когда он двигался, когда он сморкался — это были ее движения. Действуя, он становился таким же нереальным, какой была она, когда изображала девственницу перед единорогом. Он баловался той же жестокой магией. Он даже завел, подобно ей, комнатных собачонок, — хотя всегда ненавидел ее любимиц с той же жгучей мукой, с какой ненавидел ее любовников.
— Как-то нынче в воздухе холодком потянуло, нет?
— Февраль всегда холоден.
— Я разумею нежные токи наших с вами личных отношений.
— Лорд-Протектор, назначенный моим мужем, по необходимости должен встречать у Королевы теплый прием.
— Но не мужнин ублюдок, а?
Она опустила иглу и взглянула ему прямо в лицо.
— Я не понимаю, зачем вы приходите ко мне с такими речами, и не могу догадаться, чего вы хотите.
Она не собиралась выказывать ему враждебность, но он сам вынуждал ее к этому. К тому же она никогда никого не боялась.
— Да вот, решил поболтать с вами о политической ситуации — просто поболтать, не более.
Она сознавала, что приближается некий кризис, и от этого сознания ее охватывала слабость. Она была уже слишком стара, чтобы тягаться с безумцем, да к тому же и подозрений касательно состояния его рассудка еще не имела. До этой поры лишь обременительная ироничность его тона вызывала у нее чувство собственной нереальности и делала ее неспособной к простому и естественному выбору слов. Но уступать ему она не желала.
— Я буду рада выслушать то, что вы хотите сказать.
— Вы чрезвычайно великодушны… Дженни.
Это было чудовищно. Он претворял ее в одну из своих фантазий и разговаривал с этой фантазией, а не с живым человеком.
Она сказала разгневанно:
— Не соблаговолите ли вы, обращаясь ко мне, использовать мой титул, Мордред?
— О да, разумеется. Я обязан извиниться, если я вторгся в охотничьи угодья сэра Ланселота.
Издевка подействовала на нее, как тонизирующее средство, придав ей осанку царственной дамы, какой она и была, несгибаемой аристократки со сверкающими на ревматических пальцах перстнями, полвека успешно правившей миром.
— Я уверена, — сказала она наконец, — что попытайся вы сделать это, вас ожидали бы немалые затруднения.
— Однако! Впрочем, боюсь, я сам напросился на это. Вы всегда были несколько вспыльчивы… Королева Дженни.
— Сэр Мордред, если вы не будете вести себя, как подобает джентльмену, я лучше уйду.
— И куда же?
— Куда угодно: в любое место, где женщина, достаточно старая, чтобы годиться вам в матери, может чувствовать себя защищенной от подобных выходок.
— Вопрос только в том, — задумчиво заметил он, — где такое место находится? Если учесть, что все ушли во Францию, и что правителем королевства остался именно я, план ваш, кажется, утрачивает даже остатки основательности. Конечно, вы могли бы отправиться во Францию… да только доберетесь ли вы до нее?
Она поняла или начала понимать.
— Я что-то никак не вникну в смысл ваших слов.
— Ну что же, значит, вам нужно основательно поразмыслить над ними.
— С вашего позволения, — сказала она, вставая, — я позову мою камеристку.
— Отчего не позвать, позовите. Правда, мне придется ее отослать.
— Агнес будет делать то, что прикажу ей я.
— Сомневаюсь. Давайте попробуем.
— Мордред, не могли бы вы оставить меня?
— Нет, Дженни, — ответил он. — Мне хочется побыть с вами. Но если вы согласитесь посидеть минуту спокойно и выслушать меня, я обещаю вести себя как совершеннейший джентльмен, — а именно, как один из ваших preux chevaliers.
— Вы не оставляете мне выбора.
— Весьма незначительный.
— Чего же вы хотите? — спросила она и села, сложив на коленях руки. Жить среди опасностей ей было не внове.
— Ну вот еще, — сказал Мордред, совершенно безумный. Он пребывал в отличном расположении духа, упоенно играя с ней, словно кошка с мышью. — К чему такая неприкрытая спешка? Нужно, чтобы отношения между нами стали непринужденными, прежде чем мы приступим к нашей беседе, иначе она покажется натянутой.
— Я слушаю.
— Нет-нет. Вы должны назвать меня «Морди» или еще как-нибудь ласково. Тогда и мое «Дженни» приобретет естественный вид. И мы с тем большим удовольствием станем продвигаться вперед.
Она не ответила.
— Гвиневера, вы хотя бы отчасти представляете себе свое положение?
— Мое положение — это положение Королевы Англии, так же, как ваше — ее Лорда-Протектора.
— Между тем как Артур и Ланселот дерутся друг с другом во Франции.
— Совершенно верно.
— А если предположить, — спросил он, поглаживая мопса, — что я пришел рассказать вам о полученном мною утром письме? Касательно смерти Артура и Ланселота?
— Я бы вам не поверила.
— Они убили друг друга в сражении.
— Это неправда, — тихо сказала она.
— Ну, в общем-то, нет. А как вы догадались?
— И если это неправда, говорить так — жестоко. Зачем вы это сказали?
— Очень многие поверили бы в это, Дженни. Я ожидаю, что очень многие и поверят.
— С чего бы? — спросила она, еще не успев понять, куда он клонит. И умолкла, затаив дыхание. В первый раз она ощутила страх: не за себя, за Артура.
— Не можете же вы…
— Ну, как не могу? Могу, — воскликнул он весело. — И даже сделаю. Что, по-вашему, произойдет, если мы объявим о смерти бедного Артура?
— Но, Мордред, вы не можете так поступить! Они же живы… Вы всем обязаны. Король назначил вас своим наместником… Ваша вассальная клятва… Это будет нечестно! Артур всегда проявлял по отношению к вам такую скрупулезную справедливость…
Он ответил, и глаза его были холодны:
— Разве я когда-нибудь просил у него справедливости? Справедливость — это то, что он преподносит людям, чтобы потешиться.
— Но ведь он ваш отец!
— Если на то пошло, я не просил, чтобы он меня породил. Полагаю, и это тоже он сделал потехи ради.
— Понятно.
Она сидела, скручивая пальцами шитье, стараясь думать спокойно.
— Почему вы так ненавидите моего мужа? — спросила она почти с изумлением.
— Я не ненавижу его. Я его презираю.
— Он же не знал, — тихо объяснила она, — когда все случилось, что ваша мать — сестра ему.
— И, как я полагаю, он не знал, что я ему сын, когда засунул меня в тот корабль?
— Ему едва исполнилось девятнадцать, Мордред. Его запугали пророчествами, и он сделал то, что его заставляли сделать.
— Моя мать, пока она не повстречала Короля Артура, оставалась порядочной женщиной. У нее и у Лота Оркнейского был счастливый дом, она родила ему четырех отважных сыновей. А что с ней сталось потом?
— Но она же была вдвое старше него! Как тут не подумать…
Он остановил ее, подняв руку.
— Вы говорите о моей матери.
— Простите, Мордред, но право…
— Я любил мою мать.
— Мордред…
— Король Артур вошел к женщине, хранившей верность своему мужу. А когда он оставил ее, она была уже распутницей. Она закончила свою жизнь голой, в постели с сэром Ламораком, убитая — и поделом — собственным сыном.
— Мордред, весь наш разговор не имеет смысла, если вы не можете понять, если вы не можете поверить, что Артур добр, что он раскаивается, что он сейчас в беде. Он любит вас. Он говорил об этом лишь за день-два до того, как начались эти несчастья…
— Пусть оставит эту любовь себе.
— Он был так честен с вами, — взмолилась она.
— Справедливый и благородный король! Да, легко быть честным, когда все уже позади. Есть чем утешиться! Справедливость! Ее он тоже может оставить себе.
Стараясь, чтобы не дрогнул голос, она произнесла:
— Если вы провозгласите себя королем, они вернутся из Франции, чтобы сражаться с вами. Тогда вместо одной войны у нас будет две, и вторая — в Англии. Рыцарское содружество окажется перечеркнутым.
Он улыбнулся, испытывая живейшее наслаждение.
— Все это кажется невероятным, — сказала она, стискивая шитье.
Она сделала все, что могла. На миг у нее мелькнула мысль, что если она унизится перед ним, если преклонит перед ним свои старые, негнущиеся колени и станет молить его о милосердии, он, может быть, и смягчится. Но нет, совершенно ясно, что безнадежно и это. Он назначил себе определенный путь и катил по нему, будто шар по желобу. Даже все то, что он говорил, было, так сказать, текстом выбранной роли. И завершиться ей полагалось так, как записано в пьесе.
— Мордред, — беспомощно сказала она, — пожалейте хоть простолюдинов, если нет у вас жалости ни ко мне, ни к Артуру.
Он спихнул с колен мопса и встал, улыбнувшись ей с безумным удовлетворением. Глядя на нее сверху вниз, но вовсе не видя ее, он потянулся.
— Пусть не Артура, — произнес он, — но вас пожалеть я, безусловно, обязан.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я тут обдумывал некий узор, Дженни, незамысловатый такой узорчик.
Она вглядывалась в него, не говоря ни слова.
— Да. Мой отец совершил кровосмешение с моей матерью. Вам не кажется, Дженни, что если я — в ответ — сочетаюсь браком с женой отца, рисунок выйдет прелестный?
12
Тьма стояла в палатке Гавейна, лишь плоская жаровня, в которой тлел древесный уголь, подсвечивала ее снизу. В сравнении с роскошными шатрами английских рыцарей палатка его казалась жалкой и ветхой. Несколько клетчатых оркнейских пледов устилали жесткую кровать, а единственными украшениями были — снабженная надписью «Optimus egrorum, medicus fit Thomas bonorum»[8] свинцовая бутыль со святой водой, принимаемой им вместо лекарства, да привязанный к колу палатки пучок сухого вереска. То были его домашние боги.
Гавейн ничком лежал на пледах. Гавейн плакал, медленно и безнадежно, между тем как сидевший рядом Артур гладил его по руке. Это рана лишила Гавейна сил, иначе бы он плакать не стал. Старый Король пытался его успокоить.
— Не стоит горевать об этом, Гавейн, — говорил он. — Вы сделали все, что могли.
— Второй раз он меня пощадил, второй раз за один-единственный месяц.
— Ланселот всегда был могуч. Его и годы не берут.
— Так почему же тогда он меня не убил? Я же молил его об этом. Я сказал ему, что если он оставит меня живым и меня залатают, я, как только поправлюсь, стану биться с ним снова.
— И Боже ты мой! — добавил он со слезами. — Как болит голова!
Артур со вздохом сказал:
— Все оттого, что вы получили оба удара по одному и тому же месту. Это злое везение.
— Мне стыдно, что я так болею.
— А вы не думайте об этом. Лежите спокойно, а то у вас снова начнется горячка и вы еще долго не сможете биться. И что тогда с нами станется? Без нашего Гавейна, ведущего армию в бой, мы совсем потеряемся.
— Пустой я человек, Артур, — сказал Гавейн. — Остервенелый буян и только, и убить его мне не по силам.
— Самые лучшие люди всегда говорят, что они никуда не годятся. Давайте переменим тему и поговорим о чем-нибудь приятном. Об Англии, например.
— Не видеть нам больше Англии, никогда.
— Глупости! Увидим, и прямо этой весной. А весна вот-вот наступит. Вон еще когда подснежники вылезли, а у Гвиневеры, я думаю, уже и крокусы того и гляди зацветут. Она замечательно управляется с садом.
— Гвиневера была добра со мной.
— Моя Гвен со всеми добра, — с гордостью произнес старик. — Знать бы, что она сейчас делает. Наверное, спать ложится. А может быть, засиделась допоздна, беседуя с вашим братом. Как подумаешь, что они, возможно, прямо в эту минуту говорят о нас, сердце согревается: быть может, они восхваляют доблести Гавейна, или Гвен говорит о том, как ей хочется, чтобы ее старик вернулся домой.
Гавейн беспокойно заерзал на ложе.
— И я уж подумывал, не вернуться ли нам домой, — пробормотал он. — Если Ланселот так ненавидит Оркнейский клан, как уверяет Мордред, чего же он тогда щадит его главу? Может быть, он все-таки по несчастной случайности убил Гарета.
— Я уверен, что по несчастной случайности. Если бы вы помогли нам остановить эту войну, мы бы с ней быстро покончили. Вы сами знаете, мы воюем сейчас, чтобы соблюсти справедливость по отношению к вам. В конечном счете, и я, и все остальные, кто желает сражаться, обязаны будут склониться перед вашим решением. Что до меня, то вы никого не найдете счастливее, если согласитесь прекратить войну.
— Да, но я поклялся биться с ним до смерти.
— Вы уже сделали две добрых попытки.
— И оба раза получил добрую взбучку, — горько сказал он. — Он уже два раза мог бы покончить с войной. Нет, если я сейчас примирюсь с ним, я буду выглядеть трусом.
— Самые отважные среди людей — это те, кто не боится выглядеть трусом. Вспомните, как Ланселот месяцами отсиживался в Веселой Страже, пока мы пели под стенами песенки.
— Я не могу забыть лицо нашего Гарета.
— Смерть его была горем для всех нас.
Гавейн пытался думать — то были тяжкие усилия, которые не могла для него облегчить и долгая практика. В этот темный вечер они казались тяжкими вдвойне из-за состояния, в котором пребывала его голова. Еще со времени поисков Грааля, когда Галахад нанес ему страшный удар по черепу, его стали мучить головные боли, а теперь Ланселот в двух поединках подряд сокрушал его и — по странному совпадению — ударами, наносимыми по тому же самому месту.
— Почему я должен отступиться? — спросил Гавейн. — Потому лишь, что он побил меня? Это будет похоже на бегство. Если бы мне удалось свалить его в третьей стычке, тогда да, тогда может быть. И пощадить… Тогда мы были бы квиты.
— Поля в Англии скоро покроются лютиками и ромашками, — задумчиво сказал Король. — Как было б славно добиться мира.
— Да, а какая по весне соколиная охота!
Воспоминания заставили лежащего на едва различимом ложе Гавейна повернуться, но боль, пронзившая череп, вынудила его замереть.
— Силы небесные, как дергает голову!
— Хотите, я приложу к ней влажную ткань, или, может быть, выпьете молока?
— Нет. Потерплю. Все равно не поможет.
— Бедный Гавейн. Надеюсь, он вам ничего не сломал.
— Он сломил мой дух. Давайте поговорим о другом. Король с сомнением произнес:
— Я и так слишком разговорился Думаю, мне лучше уйти, а вы поспите.
— Ах нет, не уходите. Не оставляйте меня наедине с самим собой. Одиночество изнуряет меня.
— Но доктор сказал…
— К дьяволу доктора. Побудьте еще чуть-чуть. Подержите меня за руку. Расскажите об Англии.
— Завтра должна прийти почта, тогда мы сможем даже почитать об Англии. Получим самые свежие новости. Молодой Мордред пришлет письмо, и, может быть, Гвен мне тоже напишет.
— Почему-то в письмах Мордреда ничего, кроме холодных приветствий, нету.
Артур поспешил оправдать сына.
— Это только из-за того, что жизнь его не баловала. Но поверьте, сердце его воистину сгорает от любви. Гвен всегда говорила, что все тепло своей души он отдал матери.
— Он был привязан к нашей матери.
— Может быть, даже влюблен в нее.
— Вот причина, почему он так завидует вам. Эта мысль, впервые пришедшая Гавейну в голову, поразила его, будто открытие.
— Возможно, по этой же причине он и позволил сэру Агравейну убить ее, когда она вступила в любовную связь с сэром Ламораком… Бедный мальчик, жизнь обошлась с ним круто.
— Он единственный брат, какой у меня остался.
— Я знаю. Эта несчастная оплошность Ланселота — истинная трагедия.
Властитель Лоутеана лихорадочно схватился за свою головную повязку.
— Какая уж там оплошность. Я еще мог бы в нее поверить, кабы на них были шлемы, но они стояли с непокрытыми головами. Он должен был их узнать.
— Мы уже столько раз говорили об этом.
— Да. И все впустую.
С трагической робостью старик спросил:
— Не кажется ли вам возможным, Гавейн, пересилить себя и простить Ланселота, что бы там ни произошло? Я не пытаюсь заставить вас забыть о вашем долге, но если не умерять правосудия милосердием…
— Я умерю его, когда жизнь Ланселота будет зависеть только от моего милосердия, не раньше.
— Ну что же, вам решать. А вот и доктор идет, сейчас скажет мне, что я слишком у вас засиделся. Входите, доктор, входите.
Но вместо доктора в палатку шумно вступил епископ Рочестерский с пакетами и железным светильником в руках.
— Это вы, Рочестер. А мы думали — доктор.
— Добрый вечер, сэр. И доброго вечера вам, сэр Гавейн.
— Добрый вечер.
— Как голова нынче?
— Спасибо, господин мой, понемногу проходит.
— Ну, это прекрасная новость.
— А я, — лукаво прибавил он, — тоже принес неплохие новости. Почта пришла раньше ожиданного!
— Письма!
— Одно вам, — и он вручил его Королю. — Длинное.
— А для меня что-нибудь есть? — спросил Гавейн.
— На этой неделе, увы, ничего. В следующий раз повезет.
Артур пододвинулся с письмом поближе к светильнику и взломал печать.
— Вы извините меня, я почитаю.
— Конечно. Какие могут быть церемонии, когда приходят вести из Англии. Боже ты мой, сэр Гавейн, вот уж не думал, что на старости лет подамся в паломники и стану слоняться по иным.
Трескотня епископа вдруг замерла. Артур не сделал ни единого жеста. Он не покраснел и не побледнел, не уронил письма, не уставился перед собой неподвижным взором. Он тихо читал письмо. Но Рочестер замолк, а Гавейн приподнялся, опираясь на локоть. Приоткрыв рты, они смотрели, как он читает.
— Сэр…
— Ничего, — сказал он, отмахиваясь. — Простите меня. Новости.
— Я надеюсь…
— Прошу вас, позвольте мне дочитать. Поговорите с сэром Гавейном.
Гавейн спросил:
— Дурные вести? Могу я взглянуть?
— Нет, прошу вас, подождите минуту.
— Мордред?
— Нет. Пустяки. Доктор просил… Господин мой, мне нужно переговорить с вами снаружи.
Гавейн с трудом попытался сесть.
— Вы должны мне сказать.
— Вам не о чем тревожиться. Ложитесь. Мы сейчас вернемся.
— Если вы уйдете, ничего не сказав, я последую за вами.
— Здесь ничего важного. Вы потревожите рану.
— Что случилось?
— Ничего. Просто…
— Ну?
— Ладно, Гавейн, — сказал он, внезапно сдаваясь, — похоже, Мордред провозгласил себя Королем Англии и установил этот его Новый Порядок.
— Мордред!
— Понимаете, он объявил своим Хлыстунам, что мы мертвы, — объяснил Артур, словно излагал условия задачи, — и…
— Мордред сказал, что мы мертвы?
— Он сказал, что мы мертвы, и…
Ему никак не удавалось выразить это словами.
— И что?
— Он вознамерился жениться на Гвен.
Наступило мертвое молчание, рука епископа неуверенно повлеклась к нагрудному кресту, а Гавейнова смяла ткань, покрывавшую ложе. Затем оба заговорили одновременно.
— Лорд-Протектор…
— Не может этого быть. Это шутка. Мой брат не сделал бы такого.
— К несчастью, это правда, — терпеливо промолвил Король. — Письмо от Гвиневеры, Бог весть как она управилась переслать его нам.
— Но возраст Королевы…
— Провозгласив себя Королем, он предложил ей свою руку. Помочь ей было некому. Королева приняла его предложение.
— Приняла предложение Мордреда!
Гавейн ухитрился перекинуть ноги через край ложа.
— Дядя, дайте мне письмо.
Он принял письмо из машинально расставшейся с ним нетвердой руки Короля и стал читать, наклонив лист к свету.
Артур продолжал объяснения:
— Королева приняла предложение Мордреда и попросила его разрешения отправиться в Лондон за приданым. Оказавшись в Лондоне, она с немногими, кто остался ей верен, неожиданно бросилась в Тауэр и затворилась там. Слава Богу, это крепкий форт. Сейчас они осаждают ее в Лондонском Тауэре, и Мордред использует пушки.
Рочестер ошеломленно переспросил:
— Пушки?
— Он использует пушки.
С этим разум старого священника справиться просто не смог.
— Это невероятно! — сказал он. — Объявить о нашей смерти и жениться на Королеве! А потом еще использовать пушки…
— Теперь, когда дело дошло до пушек, — сказал Артур, — Столу конец. Мы должны поспешить домой.
— Стрелять из пушек по людям!
— Мы обязаны немедленно отправиться к ней на помощь, господин мой. Гавейн может остаться здесь…
Но Властитель Оркнея уже выбирался из постели.
— Гавейн, что вы делаете? Лягте немедленно.
— Я отправляюсь с вами.
— Гавейн, ложитесь. Рочестер, помогите мне справиться с ним.
— Последний из моих братьев нарушил вассальную клятву.
— Гавейн…
— А Ланселота… О Господи, моя голова!
Он стоял в тусклом свете, покачиваясь, обеими руками держась за повязку, и тень его шутовски металась вокруг палаточного кола.
13
Ангвису Ирландскому приснился однажды ветер, сдувший все его замки и города: нынешний ветер, похоже, пытался проделать то же самое. Ветер задувал вокруг Замка Бенвик на всех органных регистрах. Шум от него стоял такой, словно между древесных стволов продирало бессчетные нити сырого шелка, как мы продираем расческою волосы, словно груды гравия сыпались из ковша землечерпалки на прибрежный песок, словно рвались колоссальные простыни, словно били барабаны далекой битвы, словно бесконечный змей несся по миру через прорость домов и деревьев, словно тяжко вздыхали старцы, и выли женщины, и мчались куда-то стаи волков. Ветер свистел, гудел, ухал и бухал в каминных трубах. Над трубами же он завывал, как живая тварь: некое примитивное чудище, оплакивающее свое окаянство. То был дантовский ветер, сметающий журавлей и погибших любовников: не знающий отдыха Сатана, в его тяжких и гремучих трудах.
К западу от замка он терзал и утюжил море, отрывая от него целые груды воды и унося ее пеной. На суше он гнул перед собою деревья. Узловатые деревца боярышника стенали и горестно вскрикивали, их сдвоенные стволы терлись друг о друга. Птицы, оседлав с треском хлещущие воздух ветви деревьев, приникали к ним, вытянув головы к ветру и обратив свои изящные коготки в якоря. На утесах стоически восседали сапсаны, бакенбарды их, свалявшиеся от дождя, торчали сосульками в стороны, мокрые перья топорщились на головах. Дикие гуси, пробиваясь в сумерках к своим ночным становищам, с трудом отвоевывали у воздушных струй по ярду в минуту, их нестройные клики срывало и относило назад, так что они достигали ушей, когда гуси, пролетевшие всего в нескольких футах над вами, уже скрывались из виду. Кряквы и свиязи, высоко занесенные ураганом, исчезали, еще не успев появиться.
Проникая под двери замковых покоев, порывы ветра терзали плещущее пламя расставленных по полу тростниковых свечей. Они, будто в трубах, гудели в круглых пролетах винтовых лестниц, грохали деревянными ставнями, визгливо скулили в окошках бойниц, тормошили безучастные гобелены, проходя по ним жесткими волнами, пронизывали замок насквозь. Каменные башни трепетали под ветром, содрогаясь целиком, словно басовые струны музыкального инструмента. Черепицы летели с кровель и с отрывистым треском разбивались в куски.
Боре с Блеоберисом, съежась, сидели у яркого пламени, похоже, наученного злым ветром отбрасывать свет, не давая тепла. Даже огонь казался замерзшим, словно бы нарисованным. Мучительный ветер путал их мысли.
— Но почему же они ушли так поспешно? — жалобно спрашивал Боре. — Где это видано, чтобы так вот взять да и снять осаду? Всего за одну ночь. Исчезли, будто их сдуло.
— Должно быть, дурные вести пришли. Не иначе, как в Англии что-то неладно.
— Может быть.
— Если бы они надумали простить Ланселота, они бы ему сообщили об этом.
— Все-таки странно — хвать, и уплыли, ничего не сказав.
— Как ты думаешь, может быть, Корнуолл восстал — или Уэльс, или Ирландия?
— От Древнего Люда только того и жди, — согласился закоченевший Блеоберис.
— Хотя навряд ли это мятеж. Я полагаю, Король занемог, вот и пришлось его спешно отправить домой. Или на Гавейна напала хворь. Может, у него от второго удара Ланселота ум за разум зашел?
— Может быть.
Боре пнул пламя ногой.
— Исчезнуть таким манером, без единого слова!
— А почему Ланселот ничего не предпримет?
— Да что же он может сделать?
— Не знаю.
— Король-то его изгнал.
— Да.
— Ну, и ничего тут не поделаешь.
— И все-таки, — сказал Блеоберис, — я бы хотел, чтобы он что-нибудь сделал.
В подножии башенной лестницы с треском открылась дверь. Гобелены скрутило винтом, пламя свечей взметнулось кверху, очаг выдохнул клуб дыма, и голос Ланселота, несомый ветром, позвал: «Боре! Блеоберис! Эктор!»
— Здесь.
— Где?
— Здесь, наверху.
Далекая дверь захлопнулась, и тишина воротилась в комнату. Пламя свечей снова легло, и там, где только что с трудом различался крик Ланселота, отчетливо зазвучали его шаги по каменным ступеням. Он поспешно вошел, с письмом в руке.
— Боре. Блеоберис. Я вас искал. Они встали.
— Письмо из Англии. Гонцов выбросило на берег в пяти милях отсюда. Мы должны немедля отправляться туда.
— В Англию?
— Да, да. Конечно, в Англию. Я приказал Лионелю взять на себя транспорт, а ты, Боре, позаботься о фураже. Мы не можем ждать, пока кончится буря.
— Но зачем мы туда поплывем? — спросил Боре.
— Что за известия, объясни?
— Известия? — неопределенно сказал Ланселот. — На это нет времени. На корабле расскажу. Вот, прочитайте письмо.
Он вручил его Борсу и вышел, прежде чем они успели ответить.
— Однако!
— Прочитай, что там?
— Я даже не знаю, от кого оно.
— Может, в письме сказано.
Они еще не справились с датой, как снова вошел Ланселот.
— Блеоберис, — сказал он. — Совсем забыл. Займись лошадьми. Ну-ка, давайте сюда письмо. Если вы двое начнете его читать, вам и за ночь не управиться.
— О чем оно?
— Большую часть новостей сообщил мне гонец. Похоже, Мордред восстал против Артура, провозгласил себя Вождем Англичан, и предложил Гвиневере руку.
— Так ведь она уже замужем, — запротестовал Блеоберис.
— Потому-то они и сняли осаду. Затем Мордред, судя по всему, собрал в Кенте армию, чтобы не дать Королю высадиться. Он объявил, что Артур погиб, осадил Гвиневеру в Лондонском Тауэре и обстреливает его из пушек.
— Из пушек!
— Он встретил Артура в Дувре и дал сражение, чтобы воспрепятствовать высадке. Бой был тяжелый, наполовину на суше, наполовину на море, но Король его выиграл. Он пробился на сушу.
— А кто написал письмо? Ланселот неожиданно сел.
— Письмо от Гавейна, от несчастного Гавейна. Он мертв.
— Мертв!
— Как же он тогда писал… — начал Блеоберис.
— Ужасное письмо. Гавейн был достойным человеком. Вы все заставляли меня сражаться с ним, не понимая, какое сердце билось у него в груди.
— Да прочти же письмо-то, — нетерпеливо сказал Боре.
— Видимо, последний удар по голове, который он от меня получил, оказался опасен. Ему вообще не следовало трогаться с места. Но он томился одиночеством, отчаянием и чувствовал себя преданным. Последний из его братьев обернулся изменником. Он настоял на том, чтобы возвратиться в Англию и помочь Королю, — и во время высадки ринулся в бой. К несчастью, он вновь получил удар по старой ране и через несколько часов умер.
— Я не понимаю, почему тебя-то это расстраивает.
— Послушайте, что здесь написано.
Ланселот поднес письмо к окну и молча просмотрел его еще раз. Было в письме что-то трогательное — почерк Гавейна так не походил на него самого. В таком человеке, каков был Гавейн, вряд ли кто-нибудь мог заподозрить литературный талант. На самом деле, более натуральным казалось, что и он, подобно большинству остальных, неграмотен. И однако же исписанный лист заполняли не заостренные буквы готики, бывшей в то время в ходу, но прелестные старогаэльские минускулы, оставшиеся такими же опрятными, округлыми и мелкими, какими были они, когда престарелый святой обучал им Гавейна в сумрачном Дунлоутеане. С той поры он писал так нечасто, что искусство, обретенное им, сохранилось во всей его красоте. То был почерк старой девы или мальчика давних времен, пишущего со тщанием, высунув язык и зацепившись ступнями за ножки стула. Несмотря на все беды и мучения старости, почерк сохранил и присущую ему целомудренную опрятность, и изящество давно уж не модных завитков. Казалось, что из черных доспехов выступил вдруг смышленый мальчишка: совсем еще маленький, с капелькой на кончике носа, с посинелыми босыми ступнями, с корешком ламинарии в крохотном пучке моркови, на который походила его ладошка.