– Ах-х! – выдохнула женщина в шею мужа, бывшую прежде такой сильной.
Ломались огромные деревья. Два-три грохнули оземь, каждое – как серый взрыв. Будто взорвался порох. Желтая корова, вскидывая рога, успела проскочить под ветвями. Вихрь швырнул мужчину и женщину на землю с такой же легкостью и простотой, с какою валил деревья. Он и она лежали и смотрели друг на друга, в глаза друг другу, а собака лизала им руки с медленным шершавым упорством, словно обнаружив для себя незнакомый вкус.
– Мы вроде бы живы, – слабо усмехнулся он.
Ливень забивал ему рот.
– Бедная наша корова! – воскликнула она.
– Да ничего с ней не случилось.
Дождевые струи пузырились у нее на губах.
Мокрая холодная пелена окутывала их, пока они не почувствовали себя нагими, – казалось, тело облегает только дождь. Его струи косо били по расщепленным пням на месте прежних деревьев, потом начали падать отвесно, стало быть, ветер прекратился. Теперь был только ливень.
– Что это мы тут сидим? – засмеялся Стэн, такой неожиданно юный в своей наготе.
И совсем юной показалась ей его голова с прилипшими к коже волосами.
– Да, – сказала она, – должно быть, мы малость рехнулись.
Она глядела на него изумленно, будто увидела в первый раз, и готова была оправдать любую необузданность поступков или чувств. В самом деле, чего ей, собственно, бояться, сидя у растерзанных деревьев с этим молодым и незнакомым нагим человеком. Если у нее родится сын, думала она, может, он будет таким же белозубым, с глянцевой кожей и с такой же четко очерченной красивой головой. Ей захотелось целовать его, но это нарушило бы то состояние особой чистоты, что пришла к ним после всего, что они испытали. И она быстро поднялась на ноги и расправила на себе мокрую тряпку, что была раньше юбкой, – дел впереди невпроворот, а от всяких дум жизнь не станет другой.
– Старый сарай начисто смело, – сказал муж, – а новый стоит, так что сарай у нас есть.
– И корова наша чудом уцелела, – выговорила она мокрые, беспомощные слова.
Пес отряхивал свои останки – сейчас он казался собственным скелетом.
Мужчина и женщина пошли сквозь дождь, обнявшись, не потому что нуждались в поддержке – ураган теперь стих, – а потому, что уже привыкли ощущать тепло друг друга и им не хотелось размыкать рук.
По крайней мере хоть это нам осталось, подумал Стэн Паркер и опять вспомнил фигуры, бредущие по страницам его детства сквозь засуху, голод, войну, через огромные пустыни человеческой и божьей несправедливости, в то время как он лежал на диване, набитом конским волосом. И вот он сам нащупывает путь в бедствии, теперь уже постигшем его самого. Он не умел истолковать того, что молния начертала на их жизни.
– Поищи, милый, может, найдешь сухое полено, – сказала жена, стоя в их не тронутом бурей доме и выкручивая мокрые волосы.
И немного погодя он нашел; в очаге затеплился скромный огонек. А снаружи спокойно плыли серые клочья туч и вдали горел оранжевый огонь заката, сверкая пророческой мощью, но истолковать это пророчество было так же трудно, как высверки молний.
Впрочем, человек, взявшийся за свои вечерние дела, даже и не пытался. Он устал. И под оранжевым небом ему было покойно. Буря отняла у него все силы. Он не умел заглядывать вперед и со временем пришел к заключению, что он пленник своего, человеческого, разума и этот разум – тоже одно из таинств природы. Только иногда соприкосновенье рук, всплывшая тишина, дерево неожиданной формы или первая проглянувшая звезда намекали на возможность освобождения.
Но оно еще не наступило. А Стэн и не просил о нем.
На вялых ногах он вошел в дом и благодарно услышал, как жена растирает свое тело перед огнем.
Глава шестая
Скоро от удара молнии почти не осталось следов. Трех раздавленных кур скормили собаке, доски от разрушенного сарая снова пошли в ход, и смятенные чувства улеглись. Расщепленные стволы громадных деревьев были постепенно срублены, притащены и аккуратно сложены человеком-муравьем. Его муравьиха наблюдала за ним в промежутках между своими трудами. Она видела, как он хоть и пошатываясь, но продвигался по неровной земле. И не было сомнений, что он в конце концов сделает то, что решил; только путь к цели был мучительнее, и его сила, прежде казавшаяся беспредельной, пожалуй, чуть-чуть пошла на убыль.
Иногда в звенящие звуками послеполуденные часы, когда слабеет вера, а туман в голове густеет, когда петух долдонит в крапиве, а куры нежатся в пыли, мужчина и женщина, прищурясь от солнца, оглядывали плоды своей муравьиной деятельности. Немного дальше по их тропе, которая от частого пользования мало-помалу превратилась в дорогу, недалеко от Паркеров под эвкалиптами и перечными деревьями самовольно поселилось еще одно семейство по фамилии Квигли. В семье было двое стариков – дряхлый, желтый, обросший седой щетиной отец, которого положили в тени на матрас, где он так и остался, и мать, со смутным удивлением озиравшая эти места, куда ее на старости лет неизвестно зачем привезли. Она недоуменно сидела возле мужа, и руки ее сжимались и разжимались, точно надеялись удержать что-то выпавшее из них на прежнем месте. Так она и просидела весь день среди свернутых тюфяков и связанных гроздьями кур, рядом с лежащим, как тюк, мужем, а дочь и сыновья сновали мимо, стараясь разыскать куда-то не туда засунутые вещи.
Двое сыновей Квигли в сползающих штанах, с длинными мускулистыми и жилистыми руками готовились сколачивать дощатый домик – жилье для родителей. Но эти два изобретательных паренька, которые могли смастерить что угодно из проволоки, жестянки или мешка, должны были потом вернуться в Бенгели, где они, как выяснилось, работали на строительстве дороги. И пока они сновали взад-вперед, что-то отбирая и что-то изобретая на ходу, недоуменный взгляд матери, скользивший по всему, что было вокруг, так же недоуменно вобрал в себя двух долговязых пареньков, словно бы и не она их родила. Жизнь уже прошла мимо, оставив старуху сидеть среди тюков.
– Папа нехорошо выглядит, Долл, – сказала она своей долговязой дочери, которая развязывала гроздь рыжих кур.
Долговязая девушка подошла и наклонилась над отцом.
– Не хуже, чем всегда, – сказала она, длинной своей рукой отгоняя мух.
Как и братья, она была длиннонога и длиннорука. Но с коротким туловищем. Как и братья, она была словно вырезана из дерева, но если молодые люди походили на грубоватых божков, то она напоминала незаконченный тотем, значение которого трудно было разгадать.
И в то время как судьба братьев не вмещалась в круг семьи, незаконченная Долл была рождена для того, чтобы жить в нем. Если сама не замыкала этот круг.
Вместе с ситцевым платьишком ее облекало какое-то прирожденное достоинство. Многие станут называть ее мисс Квигли, даже когда она будет ходить босая, и ее еще неродившихся племянников и племянниц станут привозить в двуколках, колясках, а потом и в фордах, чтобы оказать ей уважение. Трудно было сказать, сколько лет Долл Квигли; пройдут годы, а она останется почти такой же. Это была сухощавая рыжеватая девушка, из тех, с кем солнце выделывает бог знает что, и потом для злодейств, учиняемых возрастом, уже ничего не остается. У нее рано выработался прямой аккуратный почерк – она научилась писать у монахинь, – и ее родня очень этим гордилась. Ей приносили переписывать разные бумаги, она садилась за дощатый стол возле лампы, изгибала шею над горестными ямками у ключиц и делала несколько мелких, изящных взмахов рукой над бумагой, будто сначала формируя слова в воздухе, а семья смотрела на нее с гордостью и удивлением, ожидая, когда она начнет писать. Она была выше их, хотя ничуть к этому не стремилась. Люди, приходившие к ним с поручением или просьбой, спрашивали мисс Квигли, предпочитая поверять свои дела именно ей. Она, очевидно, была надежной наперсницей.
Последним отпрыском семейства Квигли был Баб, с лицом младенца и телом молодого мужчины. Он часами валялся под деревьями, грызя прутик. Простодушное добродушие заволакивало расплывчатые черты его длинного лица. Что он добрый, видно было с первого взгляда. Голубые затуманенные глаза были всегда широко открыты. Из его толстого носа текло, но чуть-чуть, и это не вызывало отвращения. Никто, кроме разве случайного прохожего, не пугался Баба Квигли, потому что он был безобиден, как вода. И так же пассивен. Хоть бери да переливай во что угодно. И жил он по воле других – главным образом своей сестры Долл.
Семейство Квигли поселилось и стало обживаться на выбранном им участке, под эвкалиптами, среди зарослей перечной мяты, неподалеку от скипидарных деревьев. Их дом был вполне похож на дом благодаря изобретательности двух сыновей, которые чутьем угадывали, как надо делать то или другое. Семейству повезло – они обнаружили на участке родник, и Баб Квигли, сидя на камне среди зарослей дернистого луговика, смотрел, как сочится вода, а другие тем временем продолжали свое дело и устраивали жизнь, не обращая на него внимания. Баб, наблюдавший за ними так же пристально, как он наблюдал за головастиками, не обижался на это. Он обижался только, если его сестра Долл куда-то уходила без него. Тогда он принимался бегать взад и вперед на длинных своих ногах-жердинах, искал ее и плакал, и его слюнявое отчаяние среди молчаливых зарослей казалось страшным.
Иногда Долл Квигли брала с собой Баба, и они шли к задней двери паркеровского дома, чтобы поболтать. А если долгий разговор не получался, они погружались в здешнюю тишину, и это тоже было приятным разнообразием. Эми Паркер поддерживала знакомство с Долл и Бабом, потому что у нее не было выбора. Люди они были славные, а если она в глубине души и мечтала о сложных отношениях и невероятных событиях, то ведь она и сама толком не знала почему.
– Я когда-то думала открыть лавку, – сказала Долл Квигли, сидя на ступеньках крыльца и уткнув длинный подбородок в худые колени. – Я бы продавала салфетки, и полотенца, и коврики, и всякие штучки, знаете, вышитые, я бы сама их вышивала, ну и мыло, и всякое прочее. Баб, не смей пугать цыпок. Я ведь научилась у монахинь всякой вышивке, и мережке тоже. Другие учились плести корзинки, а мне не хотелось.
– Я бы корзинку сплел, – сказал Баб Квигли, – с желтыми полосками и красными.
– Почему же ничего не получилось с вашей лавкой? – спросила Эми Паркер рассеянно, как всегда, когда ей приходилось поддерживать разговор, особенно с кем-то из семьи Квигли.
– Не вышло так, как надо, – значительно сказала мисс Квигли, ничего не уточняя.
Эми Паркер не была уверена, что у нее самой все выходит так, как надо. До сих пор она об этом не думала, но быть может, сейчас уже есть причина пугаться? Легкое дуновение страха пробежало по ее коже. Ее жизнь в этом доме словно бы внезапно замерла, стала пузырьком воздуха, который вот-вот лопнет.
– Что с вами, миссис Паркер? – приподнявшись, спросила мисс Квигли с сердечным участием, которое в ней возникало мгновенно.
– Она больная? – спросил Баб.
– Просто стало немножко нехорошо. Пустяки, Долл, – сказала Эми Паркер.
Она сидела на стуле с прямой спинкой под сильно припекавшим солнцем. До сих пор она никогда так явственно и остро не ощущала грани между жизнью и смертью.
– Это ничего, Долл, – добавила она.
– Смотри, – сказал Баб Квигли, показывая ей веревочку, крест-накрест намотанную на пальцы. – Сыграем?
– Нет, – ответила Эми Паркер. – Ты просто умница, Баб. Но я не умею в это играть.
Она глядела на его невинные руки, на замысловато протянутую меж пальцев грязную веревочку и вдруг почувствовала нестерпимое отвращение. Но все же смотрела, что он делает с этой веревкой.
– Может, это у вас то, что называется дурнотой, – сказала Долл Квигли.
– Да ничего у меня нет, – проговорила Эми Паркер.
Но ее слова не могли прогнать этих Квигли. А руки Баба выделывали все новые фигуры из веревочки.
– Видишь? – сказал он. – Это матрас.
Эми Паркер бросилась за угол дома – ее рвало.
– Это дурнота и есть, – сказала Долл Квигли с раздражающей кротостью. – Говорят, если взять листок щавеля и приложить ко лбу…
– И так пройдет, – ответила Эми Паркер, сдерживая смятение.
Хоть бы убрались эти Квигли!
И немного погодя они, долговязые и медлительные, двинулись по двору среди неторопливо вышагивающих кур.
Вечером, вернувшись из лощины, Стэн Паркер спросил:
– Что-нибудь неладно, Эми?
– Ох, эти Квигли! – ответила Эми.
Она крепко прижала локти к столу, чтобы унять дрожь в руках.
– Они неплохие люди, – сказал муж. – Никому не мешают.
Он медленно размешивал густой суп, в который набросал большие ломти хлеба. Физическая усталость и присутствие жены вселяли в него умиротворенность.
Но Эми Паркер сердито отщипывала кусочки хлеба.
– От этого Баба Квигли меня воротит.
– С чего это? Он мухи не обидит.
– Да, да! – воскликнула она. – Говори, что хочешь. Только я не могу это слышать!
Рот ее был набит горячим сыроватым хлебом. Колеблющийся огонек лампы блестел в глазах, глядевших на нее с непроницаемого и невидящего лица.
Что происходит, думал он, в этой незнакомой комнате, где мы живем?
– Стэн, – сказала она, – я смотрела на этого полоумного верзилу, и меня вдруг страх взял. Я ведь мало что знаю. Я не понимаю, почему иной раз выходит не так, как надо. Вот, к примеру, мамаша Квигли. У меня будет ребенок, Стэн. Я теперь точно знаю. Он показывал, как надо накидывать веревочку на пальцы, а я вдруг стала скользить куда-то, словно мне во всем мире не за что зацепиться. И мне так страшно было.
Страх прошел. И лампа уже светила ласково. От высказанных слов Эми стало легче. И от смотрящего на нее лица. Были мгновения, когда их взгляды вплывали друг в друга. И души их обвивали одна другую через расстояние.
– Не нужно бояться, – сказал он, хотя в этом уже не было нужды, – ты справишься не хуже других.
Ну конечно же, глупо все время думать о мамаше Квигли, которая родила вот такого Баба.
– Да, – кротко отозвалась она.
Он мог внушить ей что угодно.
– Надо будет пристроить еще комнату, – сказал он. – А может, и дом новый поставить. В этой лачужке втроем и не повернешься.
И вот уже мальчуган – ведь родится непременно мальчуган – стоит посреди комнаты в новом доме, держа в ручонках всякие диковинные находки; пестрое сорочье яйцо, осколок стекла с пузырьком воздуха или прут, который станет лошадкой. Уверенное воображение Стэна Паркера даже мебели придало особую значительность, которой никогда еще не замечала его жена, и ей вдруг стало стыдно за свои страхи.
– Хорошо, когда в доме дети, – сказала она спокойно, ставя на стол тарелку со смородиновым пудингом, который нынче не удался из-за этих Квигли.
– Глядишь, и дров нарубят, а? И посуду вымоют.
Он засмеялся, впервые после того, как услышал эту весть от жены, и если в ту минуту губы его сжались, то чуть-чуть, так что она, занятая своими мыслями, не заметила этого или не подала виду. А если воображение Стэна Паркера стало чуть менее уверенным, чем прежде, то лишь потому, что в нем самом было немало такого, чего он не умел разгадать, а тут еще новая жизнь, спутанный клубочек тайны в чреве его жены. От этой мысли по телу бежали мурашки. Человек, сидевший в неверном свете лампы и в пределах своей души то озарявшийся, то тускневший, был сам по себе, вероятно, значительнее, но и беспомощней, чем муж, который зачал ребенка, и все же сейчас, жуя клеклый пудинг и делая все, что полагалось делать за столом, этот человек одним своим физическим присутствием давал ей и поддержку и утешение.
И жена успокоилась.
Она много ходила. Однажды она зашла к Квигли. Дом, который строили братья, был почти готов, и Долл повела ее на зады посмотреть пологий склон и сказала, что они его перепашут и засадят апельсиновыми деревьями и она будет разводить птицу и апельсины.
– Я рада, что мы сюда приехали, – сказала Долл Квигли. – Мне сначала совсем не хотелось. А теперь мы уже вроде как дома. Чудно, как быстро пускаешь корни. И к людям привыкаешь.
Она стояла на огороженном участке, неуклюже сложив руки на животе, и напоминала дерево, с которого содрали кору.
А Баб Квигли показал Эми Паркер наловленных головастиков, и ей не было противно.
В это время года холмы мерцали от множества маленьких ярких попугайчиков, они носились в воздухе, копошились в земле, невозмутимо расхаживали по стерне и раздирали тишину пронзительными криками. Наступила пора активности. И сколько вечеров жизнь была проста и благосклонна. Мимозы стояли в цвету. Черные их стволы уже не казались такими безутешными, когда солнце просвечивало сквозь слезы сочившегося клея. Эми Паркер, проходя под пенными гроздьями мимоз, отламывала кусочки клея, такие красивые и приманчивые, и клала в рот, но клей был ни то ни се, не сладкий и не горький, просто безвкусный.
И все-таки то была пора активности, пора кипучей жизни, исход которой мог оказаться каким угодно, а Эми Паркер все так же вечерами ходила с подойником к ожидавшей ее корове. Недавно они начали строить новый дом и работали днем и ночью, чтобы закончить хотя бы одну комнату до того, как миссис Паркер придет время рожать. По вечерам она слышала стук молотка и голоса братьев Квигли, которые взялись помогать. И тогда казалось, будто вся окружавшая природа создана для нее одной, и она притихала, исполненная сознания своей значительности.
Как тихо бывало по вечерам, когда спадал ветер, и еще тише становилась тишина от звона молочных струек. Мимозы, буйствовавшие весь день, раскаянно поникали. Облачка их соцветий, вбирая меркнущий свет, золотили сумерки. Отполированное коровьей шеей сухое дерево, у которого доила Эми Паркер, белело, как кость.
А корова, их Джулия, купленная по дешевке из-за мастита в одном соске, опять была стельной. Нерожденный теленок колыхал ее напряженные бока. Она пережевывала жвачку и вздыхала. Скоро ее совсем перестанут доить. Но она по-прежнему будет жевать жвачку, вздыхать и поводить глазами в ожидании, когда к ней проявят интерес и опять вместе с нею начнут ритуал доения. Она была немолода, эта корова.
– Надо бы ее продать, – сказал Стэн Паркер, – пока можно взять хоть какую-то цену.
– Нет, – отрезала Эми. – Это моя корова. Она хорошая.
Стэн Паркер не стал спорить – он и сам не очень был уверен, что ее необходимо продать. И сейчас это было не так уж важно.
А его жена еще больше привязалась к корове, особенно теперь, когда ждала ребенка. Уткнувшись лбом в мягкий коровий бок, она чувствовала непрестанное в нем шевеление и вдыхала коровий запах. В такие вечера весь воздух пахнул парным дыханием коровы, как будто по нему прошелся ее лиловатый язык. Старая корова стояла и мудро ждала, подергивая ушами, словно от удовольствия. Карие глаза ее, казалось, смотрели внутрь. На гранитного цвета носу неподвижно блестели капельки влаги.
Еще покойнее, чем сумерки, была эта мирная взаимосвязь между Эми Паркер и желтой коровой. Теплые раздувшиеся тела их сосуществовали в полном согласии. У меня будет девочка, думала Эми Паркер, и улыбалась от радости в податливый бок коровы. Девчурка сидела на гладком бревне. Она была вся беленькая и розовая, как фарфоровая, волосы, причесанные с утра мокрой щеткой на прямой пробор, завились с боков легкими, точно звенящими локончиками, желтыми, как вянущие листья мимозы. Да, сказала про себя Эми Паркер, мне хочется девочку. Но тут она вспомнила, что это не совпадало с желанием мужа, и опустила глаза вниз, на подойник.
Когда старой корове пришло время отдыхать перед рождением теленка и она перестала доиться, женщина не находила себе места. Знобкими вечерами она бродила от старой хижины до остова их нового дома и дальше, вдоль изгородей, куталась в старую, собственной вязки кофту со штопкой на левом локте и потирала зябнущие руки, на которых кожа без привычной работы стала вдруг сухой и тонкой, а косточки казались совсем хрупкими. А потом наступило время, когда живот стал сильно выпирать. Она проходила мимо разросшейся розы, и шипы цеплялись за грубошерстную синюю кофту. На ветке белел ранний хилый бутон.
– Ты что-то бледная стала, – сказал муж, заботливо идя ей навстречу по тропинке, пока тяжелые его сапоги не остановились почти впритык к чуть суженным носкам женских башмаков.
Он взял ее холодные руки. Исходивший от него запах стружки и его руки, только что строгавшие дерево, действовали успокаивающе.
– Да нет, – засмеялась она прямо в его глаза, – ничего со мной не делается. То есть, конечно, что-то делается, но ничего особенного. Только странно как-то, что не надо идти доить. Она стоит там, Стэн, и ждет меня.
Эми глядела ему в глаза, ожидая, что он ей чем-то поможет, и в то же время сознавала, что помочь тут ничем нельзя.
Временами даже руки ее казались ему чужими. Даже в таинстве обладания между ними стоит тайна, которую невозможно разделить. И сейчас, когда они стояли на тропинке и, казалось, вот-вот им откроются еще затуманенные берега, их ребенок пока что не был общим, и Стэна Паркера уже охватило смятение от всего того, что он не сможет сказать этому крохотному незнакомцу.
– Да ты о корове не беспокойся, – сказал он, и лицо у него было доброе.
Она обошла его и зашагала по тропке, чувствуя, что в ней, по крайней мере сейчас, все слишком ослабело и иссохло, чтобы отозваться на эту доброту.
У меня хороший муж, подумала она, не сознавая своей в некотором смысле никчемности, той никчемности, какую ей еще предстояло обнаружить.
– Верно, беспокоиться не о чем, – сказала она. – Только корова-то старая.
Бережно неся свое тело, она медленно пошла дальше, грубый синьковый цвет ее кофты врезался в вечерние краски сада, краски цвета мха и, пожалуй, цвета дурных предчувствий. А юбка ее всколыхнула нестерпимые запахи розмарина и тимьяна, которые еще долго стояли в воздухе, когда Эми Паркер прошла дальше.
Иногда она садилась на край кровати, и чувство радости и любви к ребенку непонятно почему превращалось в грусть и ощущение утраты.
Только бы все побыстрее кончилось, думала она; я же ничего не знаю, я не знаю, что делается в моем теле и в чем смысл всего, что происходит; я даже не могу по-настоящему верить в бога. И ее бросило в дрожь при мысли о человеке, с которым она жила в доме, о человеке, чья сила не искупала ее невежества и слабости и чья любовь, наверно, принесет ей беду. Так она сидела и слушала, как тоненько терлись листья о деревянную стену.
– Эми, – крикнул однажды Стэн Паркер, – твоя старушка славную телочку принесла!
Словно наконец-то нашлось что-то, чем можно поделиться с маленьким ребенком.
– Да? – вскинулась она. – А какой масти?
У нее словно гора свалилась с плеч. Теперь будет все хорошо. Она быстро встала, ей не терпелось сейчас же увидеть корову.
– Вроде бы пегая, – сказал он. – И крепенькая – как только они таких делают.
И вправду, среди папоротников лежал, свернувшись, пестренький теленок, а мать стояла над ним, вытянув морду, словно бы в удивлении, хотя этот теленок был у нее седьмой по счету. Женщина забормотала что-то ласковое. Ей хотелось потрогать эту свою награду. Телочка поднялась – одни ноги да пуповина – и, блестящая, вылизанная, стояла, покачиваясь, среди завитушек папоротника.
– Тпруня, тпруня, тпруня! – позвала ее женщина. – Какая душенька, Стэн! Ах ты, моя дорогая!
Корова фыркнула и мотнула головой, но без всякого волнения, а так, словно готова была стоять и не двигаться, предоставив другим заниматься дальнейшим. Бока у нее опали. И еще текла кровь.
– Бедняжка Джулия, – сказала Эми Паркер. – Мы назовем ее Жемчужиной. Слышишь, Стэн? Жемчужина! Джулия родила Жемчужину!
Она засмеялась разноцветному утру. Все прошло. Она снова стала той девушкой, что стояла на равнине за Юрагой и протягивала тонкие руки навстречу жизни, полной чудес.
Все это утро она бегала посмотреть, потрогать, побыть немного с новорожденным теленком. И все время что-то тихонько приговаривала, неожиданно для себя изобретая какие-то новые ласковые слова, чтобы выразить огромное облегчение, и наконец оно переполнило ее, это облегчение, и она уже не видела ни стоявших вокруг деревьев, ни даже коровы с ее неуклюжим теленком, принесшим женщине такую легкость на душе. Она претворилась в тихий воздух. Она сама стала синим утром, в которое случилось это событие.
Позже, когда в свете дня стали четкими все предметы и женщину снова захватила обычная жизнь, мужчина, ее муж, вдруг пришел взять горячей воды из чайника.
– Зачем это? – спросила она.
Он сказал, что для коровы.
– Но все же было хорошо, – возразила она чуть не со злостью, оберегая свой душевный покой.
– Было, – угрюмо сказал он, выливая воду в старый жестяной таз. – А сейчас худо. Больная она. Сдается мне – молочная лихорадка.
Корова и вправду лежала в папоротниках, но спокойно, смирно, ее спина с чуть выступавшими лопатками высилась над землею, как изваяние.
– Почему ты думаешь? – спросила женщина.
– Глаза у нее блестят, – ответил он. – И интересу ни к чему нет. Не хочет вставать. Гляди. – Он пнул ее в крестец и закрутил хвост, словно она уже стала неодушевленным предметом. Но корова не вставала.
– А теленок? – спросила женщина.
– Надо с коровой управиться. Вот морока, – сказал он. – Зря мы ее не продали. Хуже нет держать старых коров.
– Это я виновата, – сказала женщина.
– Я тебя не виню, – проговорил он, выкручивая намоченную в горячей воде тряпку.
– А что ж ты, по-твоему, делаешь? – сказала она, чувствуя себя лишней и очень несчастной.
Она смотрела, как он прикладывает к коровьему вымени тряпку, от которой шел пар; корова шевельнулась и, горячо дохнув, застонала.
Женщина смотрела на мужчину. Он не сердился на нее, она это чувствовала. Он был поглощен тем, что делал. Его словно и не было – были только его руки. А руки, очевидно, забыли, как они ее ласкали. Она стояла, ненужная, одинокая, и ее вдруг кольнула тоскливая тревога за своего ребенка.
– Надо покормить теленка, Стэн, – справившись с собой, произнесла она или только ее голос. – Я еду к О’Даудам. Она говорила, у них есть коровы. Значит, наверное, есть молоко.
– Ладно, – бросил он, будто это было дело второстепенное, будто все его существо утекло через руки в плоть больной коровы.
Она отвела взгляд от этих рук, на которые у нее не стало никаких прав, и старалась думать только о предстоящем деле. Она ушла запрягать лошадь.
Пока она ехала к О’Даудам, сидя позади цокавшей копытами лошади, жалость к себе прошла. Во рту у нее еще держался горький привкус, но под холодным ветром мышцы на лице напряглись. Она ехала по важному делу. Деревья расступались перед ней, будто до нее и не было дороги, будто она первая ее прокладывала. И очень скоро показался лошадиный скелет – все так, как говорила соседка, а там, в зарослях кустарника, что-то неясно темнело, возможно, что и дом.
Так Эми Паркер приехала к О’Даудам.
– Да ей-богу же, это миссис Паркер, – сказала соседка, которая стояла на приступке и поглядывала по сторонам с таким видом, будто кругом ее ждали дела, но об этом ей даже думать было невыносимо.
Обиталище О’Даудов, казалось, вырастало толчками. Первоначальную комнату со всех сторон облепили свидетельства роста жизненных потребностей в виде пристроек или наростов из горбыля, листового железа и луба. Ничто ни с чем не гармонировало; разве что все сооружение было лубяного ржаво-бурого цвета и, поместившись под листвой, среди деревьев, неплохо вписывалось в ландшафт. Вокруг него на утоптанной земле рылись клювами в собственных перьях куры. Рыжая свинья с любопытством мчалась посмотреть, кто приехал, вымя ее билось о бока, словно кожаный мешок, а среди стеблей капусты верещали поросята. Там, где голую землю прикрывала трава, стояли и глазели коровы. Пахло утками.
– Ей-богу, это миссис Паркер, – повторила соседка и сошла вниз, вернее приступок, на котором она стояла, покато пригнувшись, спустил ее во двор.
– Да, – сказала Эми Паркер.
Дорожный ветер улегся, и она снова стала несчастной, да еще в этом дворе.
– Я к вам с просьбой, – продолжала она. – У нас беда, миссис О’Дауд.
– Что такое, милая? – спросила кубастенькая хозяйка, уже готовая на всякие щедроты.
На этот раз она была не такой праздничной. Платье кое-где держалось на английских булавках, но груди ее колыхались не менее радушно, а на гладких щеках играл румянец.
– Нынче утром у нас корова отелилась, – начала Эми Паркер. – Телочку принесла.
– Повезло вам! Теляточки – это же такая прелесть!
– Но корова молочной лихорадкой заболела. Она старая уже.
Соседка поцокала языком.
– У старых коров всегда так. Бедняжки. Тем все и кончается.
– Но нам надо выкормить телочку, миссис О’Дауд.
– А как же.
Теперь это была уже ее забота.
– Эй! – крикнула она. – Где ты там? У нас дама в гостях. Покажись, ради бога, чтоб люди видели, какой ты у меня есть. Прямо ужас эти мужчины, ведь все уже сказано и решено, а он еще манежится, а у него куры еще не кормлены. Так если вам молока нужно, милушка, у нас его хоть залейся. Мы двух коровок доим не покладая рук, да еще телка, чтоб ее, гляди вот-вот отелится. Милости просим, миссис Паркер, пусть он мелет, что хочет, все равно, как я скажу, так и будет.
– Ты чего это раскудахталась? Вот как найду сапоги, так и приду, – прокричал ее муж.
И пришел. Появился собственной персоной.
– Вот он, – сказала жена.
Она мотнула головой в сторону боковой двери. Пряди черных волос упали ей на плечи, но на этот раз она не стала заправлять их в узел.
О’Дауд был огромен. Эми Паркер видела снизу лишь две черные дырки ноздрей. Он весь зарос черными волосами, и смех у него был черно-белый.
– Корова захворала, да? Молочная лихорадка, – сказал О’Дауд.