Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Древо человеческое

ModernLib.Net / Современная проза / Уайт Патрик / Древо человеческое - Чтение (стр. 35)
Автор: Уайт Патрик
Жанр: Современная проза

 

 


Люди, поглощенные новыми впечатлениями, стали входить в церковь. Небольшое деревянное помещение, вибрировавшее после каждого удара колокола, оказалось далеко не полным. Немного нашлось таких, что отважились прийти. Но и у пришедших дух еще не поборол плоти. Люди листали молитвенники и читали слова других богослужений, словно пытаясь найти ключ к нынешнему. Все как будто одеревенели в этой церквушке, пахнущей холодным деревом. На смущенных лицах мелькала надежда на божью благодать. А тем временем у них разнылись обмороженные пальцы.

Наконец, громко захлопнув за собой дверь в ризницу, вышел священник, человек самоуверенный, в тяжелых башмаках; вряд ли он может отнестись к ее богатству с должным уважением, чуточку огорчившись, подумала миссис Форсдайк. Прихожане так неохотно и с такой неуклюжестью вставали с мест, будто забыли, с какой целью они сюда пришли. И священник ничем тут не мог помочь. Он так отдраил лик религии, что с него сошла всякая печаль, которая могла бы найти отклик в душах человеческих. Священник, как видно, был дюжий мужчина. Мускулы не допустили бы к нему никаких сомнений, по крайней мере в ближайшие годы, пока он боролся с признаками равнодушия. Поры на лице этого Лаокоона постоянно выделяли пот, иногда сверкающий, иногда пот, как пот.

Миссис Форсдайк трясла дрожь.

Ее угнетала мрачность религии. Значит, я не верю в бога, подумала она. Сейчас бы ей бросить эти свои меха и с постыдной быстротой убежать отсюда. Мать, которая держала молитвенник напряженно и неестественно и совсем по-старчески перелистывала страницы, ее даже не замечала. Никто не замечал миссис Форсдайк. Вот что самое странное, самое ужасное и даже трагическое. У нее не было никакой охоты молиться, хотя иногда она молилась искренне, она возносилась к богу, держа в крепко переплетенных пальцах свои моления, будто они могли разбиться, а сейчас она вынуждена обводить глазами дощечки и круглые плашки с именами усопших, удручавшие ее, вдобавок к чувству опустошенности, еще и своим безобразием.

Служба, начавшаяся холодновато, постепенно наполнялась теплом. Мраморные фразы, восходящие вверх, громоздясь одна на другую, разогрелись от рвения либо от дыхания молящихся, когда они преклоняли колена или, в качестве компромисса, подвигали свои ягодицы на самый край скамьи. Кровь потекла по жилам быстрее. Плоть молитвенных слов вырывалась из мраморной оболочки. Даже Эми Паркер ощутила нечто похожее на благоговение. Она слышала слова. Как они шипят иногда, думала она. Слушая, она порой впадала в дремоту. Или будто целуют. И слова ведь могут целовать. Ленивые мысли прервала зевота, и, испугавшись такого неприличия, она огляделась, не догадались ли люди, что эта давно им знакомая старуха совсем не такая, как они думали. Но люди ни о чем не догадывались.

Каждый из молящихся был поглощен своими тайнами. Молитва, как монашеский капюшон, закрывала их склоненные головы и на время лишала их всякой индивидуальности. Даже детские лица как-то поблекли, и, когда детишки опускались на колени и, как всегда, норовили друг друга ущипнуть или царапнуть, шейки их были неузнаваемо хрупкими.

Эми Паркер, старая женщина в темном платье – впрочем, не такой уж старой она казалась, когда розовело ее лицо, – слушала слова, которые так зычно произносил священник. Эти слова, конечно, относились не к ней, а к другим, и потому даже самые грозные фразы она слушала спокойно. Слова падали на ее склоненную голову, но не проникали сквозь темную броню ее шляпы; ей было неудобно стоять на коленях, еще и нога разболелась, вот теперь наконец можно встать и высказать свою веру пылко, с любовью, слова молитвы всплывали изнутри на ниточках памяти, проталкивались сквозь влажные губы, а она терла одна о другую сложенные перед собой ладони и запястья тоже и сквозь рукава пальто растирала благодарно оживавшие руки до самых плеч.

Сроду не знала, что эта служба так хороша, думала Эми Паркер. А литургия, ведомая мужским голосом, продолжала свой извилистый ход, и женщина слушала слова и согревалась, и, даже не вникая в их таинственный смысл, она, кажется, могла бы исцелить любую боль наложением своих теплых рук. Значит, я неправа, подумала она, искоса взглянув на мужа; он не знал, что в ней происходит, он сидел, склонив изрезанную морщинами шею, и выглядел очень худым и несчастным.

Старой женщине хотелось бы полюбоваться малиновым светом, который шашечками падал из витража с изображением Христа на пыль, покрывавшую пол, но не терял своего цвета. Малиновые отсветы, как драгоценности, блестели в ее глазах, когда она слушала мужской голос литургии и слегка кивала головой, что вошло у нее в привычку. Она хотела бы уйти в религию целиком и жить возвышенной жизнью. Но муж никогда ей этого не позволит. Что такое для Стэна бог? – думала она, сидя с ним плечо к плечу, – я не знаю бога, Стэн мне не даст познать его. Легче было считать, что виновата не она, а другие, и она почти убедила себя, что так оно и есть. Теперь она что-то бормотала и ворчала себе под нос, не слушая священных слов. Это он сделал меня такой, подумала она с облегчением; сознание своей заурядности было удобным, как мягкая подушка. Она стала думать о пудинге, который собиралась сделать в первый раз, – с маринованной айвой и поджаристой корочкой из почечного жира.

А Стэн Паркер все утро, с тех пор как сел в машину, совсем не думал о жене. Когда он стоял в церкви, голова его была пуста, без единой мысли – признак упадка веры или полной самоотрешенности. Я не могу молиться, сообразил он и больше не пытался, зная, что это бесполезно. Так он и стоял или машинально опускался на колени – пленник своей реберной клетки.

Священник принялся вталкивать веру в души своих прихожан. Если б понадобилось, он ее вбил бы в них молотком. «Внемлите словам утешения», – смиренно возглашал он, хотя его молодой голос все равно звучал вызывающе. «Внемлите словам святого Павла… Внемлите словам святого Иоанна… Если согрешил человек…»

Ах, если б это была правда, подумала Тельма Форсдайк. Нет, я не богохульствую, но я не могу поверить, что это правда. Ей стало зябко в меховой шубке. Здесь сквозило, потому что кто-то не закрыл дверь, и она, единственная из всех, обязательно простудится. Дрожа, она старалась поверить, что это не имеет значения. Поверить. Какое желанное слово. Нет, она вовсе не неверующая, но только у вдохновения есть разные высоты. Она поглядела вокруг, пытаясь по лицам молящихся угадать, кого из них спасет слепая вера – эту старуху, у которой вырезали опухоль, или человека с редкими, будто приклеенными прядями волос, хорошо изучившего гимнастику богослужения, да еще несколько уродливых людей, которых поднял с постели внезапный порыв, или какая-то пружина, что ли, – должно быть, нужно иметь особый заведенный механизм для набожности, чтобы взвиться в небо.

Но я же верю, я верю, верю, взмолилась Тельма Форсдайк.

А служитель бога, взяв кончиками пальцев хлеб и пригубив вино, что-то бормоча при этом, тоже всеми силами старался придать хлебу и вину высший смысл. Но возвысить их было трудно. Его несчастные челюсти должны были жевать, и к десне прилип кусочек хлеба.

Люди вставали с мест и опускались на колени у решетки, получая причастие. Сзади их фигуры были страшноваты. Подметки, обращенные к церкви, как бы приносили двойное покаяние.

Вот сейчас будет самое неприятное, подумала Тельма, я боюсь.

Оставив на скамье дорогой платочек, который она скатала в мягкий шарик, влажный и пахнущий духами, она тоже встала, как бы заботясь о родителях, которых она на время обратила в инвалидов.

Они подошли к решетке. Они стали на колени. У кого-то затрещали суставы.

Ждать было невыносимо. Люди, которые в своем кругу считались пожилыми, уже перешагнули старость и приближались к могиле. На лицах-масках уж не отражались ни радость, ни страдания. Они тревожно ждали причастия, но были уже безгрешны. Другие были голодны, в животе у них урчало, и не только нынче утром, а всю жизнь, и, когда подошла их очередь, они съедали хлеб украдкой, с жадностью, а потом слизывали несуществующие крошки с ладоней, на которых умещалась вся их жизнь. От этого кое-кто поеживался. От дерзости их ладоней.

Молодой священник, несмотря на тяжесть башмаков, старавшихся приковать его к коврику, поднялся наконец на возвышение. Но в борьбе с башмаками он как-то вытянулся. Он словно бы стал выше ростом, хотя передвигался тяжело.

Когда он проходил вдоль ряда причастников, малиновый свет из чуждого всему житейскому витража омывал его мраморное одеяние. В голове, высившейся над паствой, еще гудело от собственного зычного голоса, но служба все же близилась к завершению. Суть квадратных кусочков хлеба подтверждалась их сущностью.

Прихожане постепенно насыщались пищей духовной. Одни испытывали блаженное чувство освобождения от всех грехов. Другие погрязли в них навеки, разве что им дали возможность лучше осознать свои грехи.

Чтобы заслужить прощение, нужно быть очень простым и очень добрым, как мои родители, думала Тельма Форсдайк, она получила и проглотила причастие, почти не шевельнувшись, и те, кто на нее смотрел, подумали, что она и не причащалась. Тельма, разумеется, уже научилась быть скромной во всех случаях жизни. Но мой отец и моя мать, думала она. Они стояли на коленях рядом с нею, и их присутствие успокаивало ее больше, чем причастие. Вся их жизнь в этом утреннем свете казалась такой прозрачной и прекрасной. Тельма Форсдайк, стоя на коленях, молила о былой своей чистоте – единственном, что может искупить грех. Но чистоту ей не вернуть, как и не вернуть тело прежней Телли Паркер, и значит, она останется грешницей.

Тут она собралась было вытереть уголок рта платочком, но усомнилась, будет ли это прилично, да к тому же платочек остался на скамье, и тогда Тельма закашлялась. Кашель был хриплый. Должно быть, начинался приступ.

Стэн Паркер, в эту минуту преисполненный той чистотой, которой так хотела его дочь, взял хлеб и съел. У него застыли руки. Он стал бы молиться, если б знал как. Но у него пересохло горло. Он чувствовал себя не хуже, чем обычно, но только внутри все высохло.

«Зачем я пришел сюда… господи?» – спросил он.

Последнее слово вкралось в мысли случайно, оно не было для него привычным, хотя и не давало забыть о себе. Он знал его. Стэн закрыл глаза, то ли чтоб спрятать пустоту, то ли защищаясь от какого-то слишком яркого света. Веки не спасали его ни от того, ни от другого. Он стоял на коленях и выглядел совсем беззащитным.

Свет сиял на пыльном ковре с вытертым узором. Усталость была почти блаженной. Цветы были так тесно, так туго втиснуты в вазы, что, если б не какой-то закон природы, они бы вдребезги разнесли эти вазы при всей своей неподвижности.

Священник подносил чашу всем по очереди, и слова его падали, как капли драгоценной крови. Причастников отделяли от него только его широкие запястья. Чаша и слова милосердно воспарили в воздухе, и у тех, кто, немножко стыдясь за себя, был особенно усерден, вино горячо забулькало в глотке.

Эми Паркер, для которой настала минута отпущения, взяла чашу и, держа ее довольно высоко, наклонила ее только чуть-чуть, чтобы почувствовать на губах крохотную капельку, она не смела выпить больше, но все равно эта капелька проникла в горло и мгновенно отравила кровь ядом давних воспоминаний. Вот так же королева поднесла ко рту другую чашу, деревянную, судя по стуку о пол, и тут же упала. Королеву отравили, а ведь в ней тоже на какое-то время проснулась совесть. Вино подействовало на Эми. Я ненавидела, подумала старая женщина. Люблю я или ненавижу? Все путалось у нее в голове, под парадной велюровой шляпой. Все из-за вина. Это Стэн, опять подумала она, не то с любовью, не то с ненавистью, ох, взгляни на меня, Стэн, но, конечно, он сейчас не может. И тут она вдруг твердо поняла, что все останется между ней и богом, и, вернее всего, ей так никогда и не удастся заглянуть в душу своего мужа, которую он с какой-то целью держит наглухо закрытой.

Но священник отобрал чашу у старой женщины, которая почему-то вцепилась в нее пальцами.

Если б я выронила чашу, как отравленная королева, – содрогнувшись, подумала Эми Паркер, – она бы загремела здесь, как гром.

Рубиновое вино растекалось внутри и звенело, и это было невыносимо.

Но священник, словно и не видя ее, взял чашу и передал ее выпрямившемуся Стэну.

Приняв ее, старик нерешительно глотнул, вытянув губы и выпятив подбородок, по которому когда-то текла блевотина, она будто и сейчас подступила к горлу, и желчь смешивалась во рту с горячим вином. И все-таки он проглотил. Теперь оставалось только надеяться на бога.

Но было так покойно стоять на коленях, на коврике, опираясь руками о лакированную решетку, потрескавшуюся во время жары. Как это хорошо – покой, думал он, но только ничто не обещало, что этот покой продлится, и старик смиренно и с благодарностью принимал дарованные ему минуты.

Чего же он и еще несколько человек ждали после того, как священник повернулся к ним спиной, после того, как все кончилось? Муха, ползавшая по перилам, перебралась на руку старика, а он ее даже не заметил. Глядя в одну точку, он ждал и жадно прислушивался. Неужели, думал он, мне не будет подан какой-то знак? И от этой мысли он улыбнулся светлой улыбкой. Или оттого, что в утреннем холоде по его телу стало разливаться тепло, либо та доброта к своим собратьям, что у иных стариков появляется под конец жизни.

Пожалуй, это уже чересчур, подумала его дочь, любившая во всем порядок.

Она подложила ладонь под локоть отца – так поддерживают выздоравливающих или впавших в детство, – потом повела родителей к середине церкви, и казалось, будто на стариков надеты детские упряжки, а дочь правит маленькими вожжами.

Как все-таки трогательно, думала Тельма Форсдайк, что у стариков такая крепкая вера, и даже завидно, что это не стоит им никаких усилий. Она шла сзади них. На мгновенье ее душа в порыве любви и жалости поднялась ввысь, но оказалась слишком слабой и тотчас же канула вниз. Потом Тельма стояла на коленях у скамьи и сморкалась, почти не слушая последние молитвы – они уже ее не касались, раз она выполнила свой долг; она была уверена, что схватила простуду, чего она ожидала и боялась, и, хоть она приехала из-за родителей, они все равно этого не оценят, ни мать в этой темной шляпе – где только она ее откопала? – ни отец, от которого шел стариковский запах.

Когда они вышли из церкви, Стэн Паркер шагал впереди. Он уже почти пришел в себя, но предметный мир и последовательность событий были еще где-то далеко от него. Он спускался по ступенькам вместе со своими знакомыми, толковал с ними про овощи и скот и улыбался из этой странной надземной дали. Те, кто заметил, что голос у него какой-то глухой, не стали вникать в причину, пустые желудки всех торопили уйти в это уже распахнувшееся утро, полное сорок и мокрой травы.

Люди начали расходиться с неуверенно благожелательным выражением лица, будто они только сейчас проснулись. А Паркеры собрались ехать. Женщины подсказывали старику, что надо делать – он был какой-то рассеянный. Он обдумывал, ощупывал и созерцал свою немощность, которая в каком-то смысле могла быть и наградой.

Глава двадцать вторая

Эми Паркер, заблудившись в джунглях воспоминаний о горьких своих неудачах, пристрастилась к растениям – не к тем кустам, что так разрослись и теснили дом, наступая порознь и целой чащей, не к этим джунглям, где навязчивые запахи холодных цветов и гниения манили в лимонный полусвет, под широкие листья, скрывавшие какие-то тайны, а к тем растениям, что она выращивала в горшках, расставленных вокруг веранды, они были нежнее и мягче, она гладила их пальцами и, вздыхая, вглядывалась в каждое насекомое на них, в каждую прожилку или нарост на темных листьях. Эти ее любимые растения, для которых она делала гнезда из коры и древесного волокна, почти все были с темной мясистой листвой. И конечно, безымянные. Она никогда не запоминала названий.

Она часто бродила среди своих растений, трогала их руками и старалась подметить признаки их неслышной жизни. Или глядела на жизнь, которая шла поодаль, за изгородью, на молодые парочки, что гуляли, взявшись за руки, и на прохожих с тупыми лицами, из которых, казалось, было выжато все, вплоть до мыслей и зубов. Она ходила по саду, приглядывалась к мужу и пыталась отвлечь его, оторвать от вековечной работы.

– Ты хоть на минутку пришел бы сюда отдохнуть, Стэн, – звала она. – Тут так хорошо на солнышке и кругом растения.

И смуглая женщина, сидя, прислушивалась к взрывчатой тишине.

– Тут тоже неплохо, – отзывался муж. – Некогда мне рассиживаться. Надо еще повозиться, пока светло…

Щурясь, он улыбался ей и опять брался за дело.

Старая, растолстевшая женщина, зная, что спорить бесполезно, молча сидела среди своих растений и отдыхала. Под ней поскрипывало старое камышовое кресло. Плетение его прохудилось уж много лет назад, но оно по-прежнему было удобным. Красное солнце лежало на коленях у женщины, и бывали минуты, когда, сливаясь с растениями, окружавшими ее и любимыми ею больше всего, она испытывала чувство глубокого покоя.

Примерно в эту пору у миссис Паркер дважды побывали гости. Первый визит ее расстроил, а второй развеселил, но потом она много лет перебирала в памяти два этих события, чтобы вспомнить еще какую-нибудь позабытую подробность. И тогда обе эти встречи вставали перед ее глазами, словно в ярком свете отчетливо виделись лица, а сказанные слова, жестокие или смешные, были словно отпечатаны на сером картоне, и она, сидя среди безмолвных цветов, как наяву видела своих посетителей.

Первым появился мужчина, он шагал по дорожке в коричневой шляпе, еще не утратившей лоск новизны. Он шел, опустив голову, и она не видела его лица, но слышала мужские звуки – звяканье монет в кармане, скрип кожаных ботинок и откашливание. Она слышала мужской голос, что-то говоривший маленькому мальчику, он сиял как солнышко, этот пухленький розовый малыш, он прыгал и бегал взад и вперед, мимоходом обрывая бутоны. Мальчик вряд ли приехал к ней в гости. Наверно, забежал сюда случайно, ребятишки – ведь они такие, и он все время что-то рассматривал, что-то делал и жил своей жизнью. Но мужчина был озабочен. Он, видно, чувствовал себя неловко в этом саду, хотя небрежно отводил рукой остролистые ветки олеандров и не прерывал болтовни с малышом.

Женщина неподвижно сидела среди своих растений, ожидая, что будет дальше, и не зная, что ей делать. У нее забилось сердце при виде этого мужчины. Кто бы он ни был. Посторонние на близком расстоянии иной раз кажутся чуть ли не исполинами. И она со страхом ждала, когда он поднимет голову.

Он выпрямился, задев головой фуксию. Это был Рэй.

Но прежде, чем он заметил ее, она успела разглядеть этого франтоватого мужчину, которого когда-то так любила. Губы ее раскрылись. Да, ничего не скажешь, он франтоват, как коммивояжер.

– О, здорово, мама, – сказал Рэй. – Я тебя не заметил в этой гуще.

Голос его прозвучал в тишине, как взрыв. Скрипнул песок, когда он отдернул ногу назад, словно наступив на птицу или котенка.

Эми Паркер смотрела на него из-за своих растений.

– Я иногда сижу здесь, – сказала она, – перед обедом. Греюсь на солнышке.

Малыш шагнул вперед, чтобы рассмотреть существо, заговорившее человеческим голосом – это было так неожиданно, как если бы заговорило растение или камень.

– Вот и правильно, – сказал Рэй. Ублажая эту старую женщину, он, пожалуй, и сам превратился бы в большого добродушного ребенка. – Ласковое зимнее солнышко, да?

– Я не думала, что увижу тебя, – прозвучал из-под одежд голос матери. – Ты зачем сюда приехал?

– Ну, брось, мама, – сказал Рэй и засмеялся, стараясь сохранить дружелюбный тон, каким говорят крупные, франтоватые и уверенные в себе мужчины. Потом спохватился. – С чего ты взяла, что у меня только и есть на уме, как бы у вас что-то выманить? Неужели я не могу приехать просто, чтобы побыть здесь? Мне захотелось еще разок повидать наши места. Я часто думаю о доме. Вот и все.

Но лицо у нее было желтовато-серое, а глаза смотрели в сторону, на темную листву растений.

А он не умолкал.

– Наш участок просто не узнать, – сказал он, чувствуя себя неловко в этом своем костюме. – У вас тут такие заросли! Они выживут вас отсюда, мама. И что тогда? Помнишь гнезда ласточек? Был год, когда я вытаскивал яйца и через стеклянную трубку все из них выдувал, а потом держал пустые яички в картонной коробке с ватой. Пока они не разбились. Они разбились, – повторил он. – Помнишь?

– Нет, – сказала она.

Но может быть, она и помнила. Эми Паркер чуть подняла голову.

Рэй плюнул под деревце фуксии.

Он потерпел поражение и сразу помрачнел. Бывают обстоятельства, когда воспоминания становятся преступлением.

Вылитый коммивояжер, возмущенно подумала она. Но больше она не позволила себе думать об этом, разве что потом, когда останется одна. Я не стану думать ни о Рэе, ни о ком-то другом, приказала она себе. И сидела не двигаясь.

– Я-то надеялся, что мы с тобой сможем поговорить, – сказал он, будто малыша здесь и не было. – Но что-то не получается!

– О, мы с тобой разговаривали, – сказала она. – И довольно часто.

Гораздо чаще, чем в действительности. Она вытерла губы.

– Я ничего тебе не привез, – сказал Рэй.

Хотя собирался привезти. Большую коробку шоколада с розовым атласным бантом. Если вручаешь подарок, легче оправдываться.

Сейчас он стоял без подарков, в полной растерянности.

Что за хреновина, – думал он. – Я же никого не убил. Так чем это кончится, чем все это кончится? Весь сад дремал в неверном зимнем свете, голуби, эти глиняные птицы, переступали лапками. И все начало ускользать от него. Свет здесь был какой-то ломкий.

Старая женщина следила глазами за ребенком, который заглядывал в окна дома, пытаясь увидеть, что там внутри.

– Вот это тот самый мальчик, – сказал Рэй.

– Какой мальчик? – спросила мать.

– Сынишка Лолы.

– А кто это, Лола? – спросила мать, хотя и без того знала. Рэй стал ей рассказывать. Бабушка смотрела на малыша, вернее, на его покрасневшую шейку.

– Иди сюда, сынок, – позвал Рэй. – Иди, покажись твоей бабушке.

Мальчик подошел. Он поднял глаза на старуху. Сейчас он был прелестен. Но в ее лице он заметил что-то пугающее.

– Этот не мой, – сказала старая женщина. –Тот другой мальчик – мой, настоящий.

– Он славный, здоровый мальчуган, – сказал мужчина.

– Здоровый или нет, все равно, – ответила женщина, поднимаясь.

Она направилась к дому.

– Тебе лучше уйти, Рэй, – сказала она. – Не хочу тебя видеть. И мальчика тоже. Мне надо приготовить чай твоему отцу.

И закрыла коричневую дверь.

– Это мой сын, – закричал Рэй Паркер. – Он как две капли воды похож на меня.

Потому-то ей и хотелось поцеловать малыша, но она бежала от искушения и стояла, вся дрожа, по другую сторону двери. Она должна любить другого мальчика и любила его, хотя он такой бледненький, тот другой, которому она, как фамильную ценность, подарила стеклышко. Оттого она и дрожала.

Рэй некоторое время прислушивался к дыханию матери, проклиная ее в душе, потом отошел от двери.

– Пошли, – сказал он ребенку.

И они, в своих нарядных костюмах, медленно пустились вниз к плотине на границе участка, оставшегося во владении Паркеров. У плотины эти расфранченные горожане выглядели довольно нелепо, они немножко побродили, но мужчина был погружен в свои мысли. Мальчик, который слишком много сегодня услышал, был тоже задумчив.

– Кто этот другой мальчик? – спросил он.

– Ну-ка, – сказал отец, – посмотрим, у кого лучше запрыгают камешки.

И он подобрал с земли плоский камень.

– Как запрыгают? – спросил малыш.

– По воде, – ответил Рэй Паркер.

Камень, который он бросил, взрезал бурую воду, потом плавно, с легкими всплесками запрыгал по поверхности. Бросок был сделан с изяществом профессионала, но Рэй сразу запыхался. И дыхание у него было какое-то несвежее.

Мальчик, хмуро смотревший на воду, вдруг оживился, жадно набрал пригоршни камешков и, когда около него образовалась целая кучка, начал подражать отцу. Камешки сразу шлепались в воду. Но он продолжал бросать, видя успех даже там, где его и в помине не было. И хохотал, когда камешек шел ко дну.

– А сейчас я бросил даже лучше, чем ты, папа! – восклицал он.

– Давай, давай, – сказал отец. – Будешь практиковаться, у тебя выйдет совсем хорошо.

Ах ты, бедняга, подумал он.

Потом полный франтоватый мужчина, еще не отдышавшись и сосредоточенно о чем-то думая, сел отдохнуть, а сынишка Лолы все бросал камешки в воду.

Очертания дерева и изгороди были столь четкими, что Рэй ощутил в себе странную зыбкость. Он дошел до такого состояния, когда начинаешь понимать, что в тебе ничего не осталось. Непривычный пейзаж пугал его своим равнодушием. Бледное и прекрасное небо куда-то уходило от него. Медно-красные пучки зимних трав, среди которых он любил бродить мальчишкой, словно застыли. Ничего здесь нет, подумал он, покусывая травинку пожелтевшими зубами.

И мысли Рэя начали вырываться из этого сурового места, устремляясь в мир, который сотворил он сам, мир, в котором для него был и смысл и наполненность. Сейчас, наверно, Лола встает, уже прошла головная боль. Они съели бы бифштекс или пару отбивных, он любил жирные, он любил запах жареного мяса, возникавший над газовой плитой и расходившийся по всей квартире, вплоть до верхней лестничной площадки. Он любил запах вечерней газеты и все вечерние запахи в час, когда зажигались огни и трамваи бежали за поворот, рассыпая по проводам фиолетовые искры, машины разматывали длинные, бесконечные полосы горячей резины. Только иногда, поздно вечером, когда на лице проступают все кости и все чувства притуплены, от Лолы исходил запах отчаяния, тесных комнатенок и горячих простынь. И тогда везде маячил серый лик вечера. Будто все притушено золой. «Опять начинается эта проклятая головная боль, – говорила она. – Ничего, я приму пару таблеток аспирина, и все будет в порядке». Как стонет кровать под серыми бедрами. Устрицы лежат уже черт знает сколько времени.

– Папа, – захныкал мальчик, теребя отца, – поедем домой. Я хочу есть. Па-ап!

– Ты прав, – сказал отец. – Как насчет хорошего кусочка рыбы?

Рэй с трудом встал, он сидел в какой-то неестественной позе и весь одеревенел. Он сплюнул, поправил ребром ладони вмятину на шляпе, готовясь перейти к какой-то новой фазе жизни или к улучшенному варианту старой.

– Рыбы? – спросил мальчик. – Где рыба? Здесь нет никакой рыбы.

– Ну, мы найдем ее по дороге, – сказал Рэй Паркер. – Где-нибудь.

И они в своих начищенных желтых туфлях пошли по дороге, ведущей в Дьюрилгей.

– Я уста-ал, – заныл, отставая, малыш.

– Давай, давай иди, а то не получишь рыбы, – сказал отец, обращаясь к собственным туфлям.

– Рыба! Не хочу рыбы. Я уста-ал! – хныкал Лолин сын.

Эми Паркер наблюдала за ними из золотившегося окна, но в комнате было темно, ее наполняло тиканье часов. Может, мне выйти? – подумала Эми. – Они так медленно идут. И пыль поднималась медленно, и медленно, как тиканье часов, пульсировала ее кровь. Но она не двигалась с места, а мужчина и мальчик комом в горле поднимались выше и выше. Этот мальчик со ртом Рэя, целующего циферблат мраморных часов или спящего. Она все стояла у окна. Наконец Рэй исчез, или стало совсем темно, а на плите что-то горело.

Сидя среди своих ухоженных растений в тихие зимние дни, она вспоминала об этом и, раздумывая, правильно ли она поступила, в разные дни приходила к разным заключениям.

Второй визит в эту зиму был совершенно другого рода. Он не ранил Эми Паркер, хотя и взволновал. Гости приехали неожиданно, а Эми Паркер теперь этого не любила – другое дело, когда сама бываешь неожиданной гостьей. Неожиданно увидеть свое отражение в зеркале – и то было ей неприятно. «Неужели я такая?» – спрашивала она себя и пыталась вспомнить, какой она была прежде, но это ей почти никогда не удавалось.

Как бы то ни было, но Тельма приехала на машине после обеда, и в этом ничего необычного не было.

Тельма вошла и сказала:

– Как ты себя чувствуешь, мама, дорогая?

Словно думала, что застанет мать больной.

– Спасибо, я здорова, – ответила старая женщина и чуть-чуть насторожилась.

Тельма одевалась отлично. Ее платья никогда не бросались в глаза – они всегда были дорогими, но очень скромными. Но даже мать, глядя на нее, заметила, что сегодня Тельма особенно элегантна.

– Я приехала с другом, – сказала Тельма, – который очень хочет с тобой познакомиться.

Видно, очень нечестный друг, подумала Эми Паркер.

– С каким таким другом? – недоверчиво спросила она.

– Это – дама, – сказала миссис Форсдайк. – Мой друг – миссис Фишер.

«Нечестная дама – это еще хуже». И старая женщина кое-как поднялась со своего глубокого кресла, в котором она по неосмотрительности расселась. Страшно было подумать о том, что надо встать, если бы не настойчивый тон дочери. И она с усилием встала.

– Успокойся, ничего не нужно делать, – сказала дочь; она была способна надеть на мать смирительную рубашку, так как любила, чтобы люди прежде всего ей повиновались, а там уж обращалась с ними покровительственно или ласково.

– Я привезла коробку печенья. Не надо никаких хлопот, – добавила она.

– У себя в доме, – сказала Эми Паркер, – я должна приготовить лепешки. С тыквой, как ты думаешь, или она любит простые?

– Понятия не имею, – ответила Тельма Форсдайк. – Это совершенно не нужно.

– Но она твой друг.

– Дружба держится не на лепешках, мама. У нас общие интересы.

Эми была озадачена. А тем временем миссис Фишер неторопливо, но уверенно приближалась к дому.

– Можно войти? – спросила она.

И вошла.

Миссис Фишер оказалась совсем старой, а может быть, не такой уж старой, – определить было трудно. Во всяком случае, она была не молода.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41