Она что-то пробормотала и провела языком по губам.
– Что вы, мама? – спросила невестка; она перетирала стаканы и ставила их на место, застилала полку чистой бумагой и делала еще какие-то незаметные дела.
– Мальчик убежал куда-то, – сказала Эми Паркер. – С ним все ладно?
Может, со мной что-то неладно? – означали эти слова. Сны, приходящие днем, мучительнее тех, что снятся ночью. Еще пронзительнее делает их продолжающаяся вокруг жизнь, она яростно преследует спящего, ибо он невольно от нее уходит.
– Надеюсь, что да, – ответила Элси; вера не позволяла ей заранее бояться беды, несмотря на ту, что с ней уже стряслась. – Он вообще-то разумный мальчик.
Молодой женщине захотелось что-то сделать, чтобы свекрови стало поуютнее, быть может, хоть так они найдут общий язык. Она поглядела на старуху, соображая, как бы ее устроить удобнее, и поняла, что это невозможно.
Потому что Эми Паркер не любила Элси.
Она сидела, глядя, как Элси вяжет крючком. Она рассматривала ее толстую молочного цвета кожу. Элси не поднимала глаз, целиком отдавшись своему делу, как, впрочем, она отдавалась всему, что бы ни делала, особенно когда ей не приходилось быть настороже. Ее лоснящиеся брови никогда не поднимались пытливо – только наивно.
Вдруг у нее расплылось лицо. Она засмеялась и порозовела. Вообще-то сильной ее стороной были утверждения, а не рассказы, но сейчас ей, очевидно, казалось необходимым что-то рассказать.
– У меня была знакомая девушка, она вечно вязала крючком. Спускала петли, потом принималась считать и забывала счет. И ни разу до конца ничего не довязала. Но все равно опять что-то начинала вязать, то одеяльце, то чепчики для своих племяшек. Ой нет, кажется, один раз она все-таки довязала до конца. Салфеточку. И то мать ей помогала. Этель Бонингтон ее звали, ту девушку.
Какая скука.
Ах боже, подумала Эми Паркер, хоть бы она замолчала.
В это время года на полях стояли или стелились серые травы. Редкий день не было ветра. Протяжно кричали плывущие в воздухе птицы, почти застывая над головами двух женщин, томившихся в обществе друг друга, как в тюрьме.
Ах боже, думала Эми Паркер, когда-нибудь я просто не выдержу.
Но Элси упорно приезжала на целый день, или на субботу и воскресенье, а то и проводила здесь долгие недели. С мальчиком, конечно. И не сидела сложа руки. Она выкручивала простыни. Однажды взяла и перебрала матрац из растительной ваты – оказалось, что и это она умеет. И она любила свою свекровь. Она полюбила ее сразу, и любовь эта не проходила.
Наконец Эми Паркер вынуждена была встать со стула, поглядеть, сможет ли она оставить свою отметину на этой гладкой доске – Элсином лице.
Они, как всегда, сидели на веранде. Элси вышивала тамбурным швом.
– Эта девушка, Этель, про которую ты рассказывала, – сказала Эми Паркер, – она тебе родня?
– А, Этель! – Элси засмеялась и порозовела. – Нет, не родня.
– Должно быть, дурочка она, твоя Этель.
– Бедняжка, – сказала Элси, ничуть не обидевшись за подругу. – Она так хорошо училась в школе. Когда экзамены сдавала, все знала назубок. Она сразу запоминала факты. Но ведь жизнь – это не просто факты. И Этель растерялась. Она стала вышивать тамбурным швом. Но очень заботилась о своей матери.
– Надо же, тамбурный шов. Лучше б вязала.
– Я люблю вышивать. Это успокаивает, – чуть покраснев, сказала Элси.
– Баловство одно, – сказала Эми Паркер.
Элси только вздохнула.
– Я так, например, не чувствую, что мне надо как-то особенно успокаиваться, – сказала Эми Паркер. – Где сейчас Рэй, Элси?
– У него же работа, – сказала Элси.
– Он тебя бросил? – спросила Эми Паркер.
– Не знаю, – ответила Элси; выбранный ею узор – двойные розочки из блестящего бельевого шелка – вдруг показался ей слишком сложным. – Он вернулся.
И тогда Эми Паркер стало жаль Элси. Несказанно жалкой была ее кожа, плотная и здоровая, заливавшаяся краской от шеи вверх. От этой жалости собственные неудачи стали казаться старухе не такими уж горькими и даже не неудачами, а скорее успехами. В ней шевельнулась любовь к Элси.
– Не надо тебе цепляться за Рэя, – сказала Эми Паркер.
Та самая Эми Паркер, что однажды в такой же чернильно-медный вечер поднялась в Глэстонбери, чтобы упрятать сына в тот ящичек, где она, ради безопасности, хранила бы всю человеческую любовь.
– Но я и не собираюсь цепляться за Рэя, – сказала Элси. – И вообще ни за кого.
Уж что-что, а это она знала твердо.
Но старуха не сводила с нее взгляда.
А тем временем небо, все в клубящихся тучах и медных просветах, опустилось ниже и повисло над их головами.
Для старухи оно было полно угроз, и ей стало не по себе. Но молодая женщина сохраняла полное безразличие, или другие мысли заставили ее быть равнодушной к опасности. С таким же безразличием она приняла бы на себя удар молнии. Ветер откинул ее волосы назад, обнажив всегда прикрытые виски. На какую-то секунду ее лицо стало менее плоским.
Блеснула молния, и в это короткое мгновение Эми Паркер успела заглянуть в глаза Элси, а быть может и глубже, и поняла, что начинает ее любить. Господи помилуй, подумала Эми Паркер, да ведь Элси, кажется, сильная!
И тут над двумя женщинами разразилась гроза. Заскрипели кресла. Женщины засмеялись и словно ожили, они бросились ловить чуть не укативший от них клубочек шелка и с неожиданной гибкостью извивались, увертываясь от гнувшего их ветра. Глаза их влажно блестели от дождя и зеленых молний.
– А мальчик-то где? – спохватившись, крикнула бабушка. – Неужели в грозу попал?
Но матери еще служило защитой ее настроение.
– Спрячется где-нибудь, – сказала она, унимая, приглаживая взметенные волосы.
– А Стэн?
Старая женщина внезапно вспомнила о муже. Она теперь забывала о нем на целые дни.
Обе женщины машинально зашагали по вздрагивающему дому, где могли найти лишь то, что там было.
– Насилу добрались, – сказал Стэн Паркер, стоявший у затянутой сеткой двери черного хода, и сетка еще дрожала, пока он смахивал воду со своего задубевшего лица.
Мальчик глядел на стену дождя, приплюснув нос к оконному стеклу так, что он у него совсем побелел.
– Смотрите! – возбужденно крикнул он, оглядываясь назад. – Вот такая, наверно, жизнь под водой. Рыба так ее видит. Идите сюда! Сами увидите!
Но никто не пожелал разделить с ним его веру, быть может, слова его даже не были услышаны. Впрочем, открытия никогда не встречают с таким восторгом, с каким их совершают. Но мальчик-то знал.
– Да не промок я, – запротестовал он, отталкивая бабушку, а она тут же подошла к мужу и принялась ощупывать его одежду, но без особого беспокойства – скорее, чтобы утвердить свою власть.
– Оба вы промокли до нитки, – заявила она. – Я же руками чувствую.
Она сердилась, и это было ее право.
– Ливень как ливень, – сказал Стэн Паркер. – Немножко промокли, ну и что? От этого никто еще не помер.
И стал растирать табак, чтобы свернуть самокрутку.
– А на чью все свалится голову? – сердито спросила женщина.
Она была бессильна, но больше всего ее раздражала его задубевшая кожа.
– На твою, – засмеялся Стэн Паркер, лизнув языком папиросную бумажку.
Мальчик, чувствуя себя уютно в сухой, пахнущей табаком комнате, подошел и стал возле деда. Он любил наблюдать за работой его пальцев. Он любил запах маленького резинового кисета, в котором старик носил при себе табак.
– Дай я зажгу, ладно? – попросил он, когда тонкая бренчавшая бумажка была скручена.
– Вот хорошо, вот прекрасно, – сказала Эми Паркер, и взгляд у нее был горячечный от всего того, что она выстрадала и что ей еще придется выстрадать из-за Стэна.
Однажды у нее мелькнула мысль схватить нож и ударить, не мужа, – это было бы менее мучительно, – а себя, вот сюда, вонзить его между грудей. Во что бы он воткнулся, медленно тянулись ее тоскливые мысли, и какие слова нашел бы муж, глядя вместе с нею на капли, крупные, покаянные капли, падающие на пол?
– Ну правда, дедушка, – сказала Элси, которая во всем этом не видела никакой трагедии, – пойдите переоденьтесь.
Мальчик смотрел, как загорается бумага. Сначала она вспыхнула. Потом начала тлеть.
Вскоре старик ушел переодеваться.
Переменив одежду, Стэн Паркер, в отличие от большинства людей, сам почти не менялся. Каждое иное платье обволакивало его жену, Эми Паркер, иными тайнами. Но муж был прямодушнее, чем она, и это приводило ее в раздражение. В старческом возрасте он стал видеть все предметы такими, какие они есть, и жесты воспринимал только в их прямом значении. От этой оголенности жизнь не стала для него менее удивительной. Если умрет жена, думал Стэн Паркер, он будет жить в одной из комнат, где поставит кровать и стул, а все свои вещи сложит в упаковочные ящики, кое-что из одежды повесит на вбитые в стену крючки. Но жена, слава богу, жива, и непохоже, чтобы она собиралась умирать. Он любил свою жену, хотя она доводила его до такого состояния, что у него, казалось, вот-вот сломаются челюсти – так крепко он стискивал зубы.
Они прожили вместе целую жизнь, и у них образовались простые общие привычки. Оба предпочитали есть вареное мясо – оно полезно для желудка. Она привычно просыпалась ночью, когда он в потемках ощупью обходил кровать вокруг и выходил помочиться. Потом они медленно плыли по волнам дремоты и наконец проваливались в глубокий предутренний сон.
В тот вечер, когда Стэн промок под грозовым ливнем, зрение его было ясным, как никогда. Нарезав говядину, он взглянул на жену, вернее на ее поредевший пробор; излив свое раздражение, она не поднимала на мужа глаз и молчала. Он перевел взгляд на внука, – тот собирал крошки смоченными кончиками пальцев и слизывал розовым кошачьим языком. Мать сидела, готовая за кого-нибудь вступиться.
Старик неожиданно уронил нож. Звук был оглушающий.
– Ох! – вскрикнула его жена, хватаясь за сердце.
В электрическом свете все казалось поразительно четким.
Элси завела очередной рассказ про каких-то своих знакомых.
Но яркий свет, стоявший в глазах Стэна Паркера, отстранил все окружающее. И все другое начало вплывать в пронизанный светом мир старика. Он вспомнил книжные полки, которые теперь мастерил, – в последние годы он стал увлекаться столярной работой, – и с необычной ясностью увидел маленькую щербинку там, где шипы соединялись в «ласточкин хвост», его тревожило, что так он и останется, этот изъян. Но вообще-то простота и точность столярной работы давали ему глубокое удовлетворение. Какое-то время он сидел, созерцая эту щербину на полке с улыбкой, сморщившей его задубелые, добрые щеки, и неожиданно сказал:
– Я, пожалуй, пойду, лягу сегодня пораньше.
– Ну вот, – сказала Эми Паркер, когда муж ушел, – конечно, он простыл.
Она это знала и раньше, ее тоже все время лихорадило. Какая бы ни пришла беда, ей придется вынести ее на своих плечах.
Ночью она прислушивалась к дыханию мужа и раз-другой дотронулась до него. И не могла понять, спит ли он или сердится на нее.
Наконец она заснула. Она еще спала, когда муж проснулся и неподвижно лежал на кровати, уставясь в темноту. Никогда он не знал такого очищения души, как сейчас, пылая от жара. Все, что он пережил, все, что видел он в жизни, было проникнуто великой простотою доброты. Все поступки, приходившие на память в просторной тьме его комнаты, были предельно честны, как свежеобструганное дерево. Но все же не было уверенности на его напряженном лице. Оно ворочалось из стороны в сторону и терлось о подушку. Запекшиеся губы пытались высказать вопросы, обращенные, конечно, не к жене, – она бы не сумела ответить, – а к какому-то таинственному, так до сих пор и не найденному источнику познания. Но яркий, лихорадочный свет, в котором он лежал, думал и четко видел предметы, начал меркнуть. Ему захотелось прочесть что-нибудь написанное крупными буквами, ну хотя бы вывеску. Но вывески не было, и он терся щекой о подушку и ощупывал свои суставы. Он уже устал и временами чувствовал боль. Боль приходила короткими толчками. Временами он выражал вслух эту боль и свою тоску. Господи, господи, говорил он, но голос его был тихим и тусклым, как шорох опилок.
Один раз он с закрытыми глазами увидел себя и его в мастерской, среди стружек, обвивавших их лодыжки. Он – это, само собой, мальчик, ибо на склоне лет у него появился внук, который заполнил все его мысли, хотя старик никогда в этом не признавался. Отношения у них были прекрасные, хотя ограничивались, пожалуй, пределами мастерской. Вне мастерской оба как будто и не существовали друг для друга, во всяком случае они почти не разговаривали. Зато в мастерской каждый их разговор был чем-то вроде исповеди.
– Гляди-ка, – сказал однажды старик, обнажая древесину взмахом своего смелого рубанка, – похоже на карту, а? Вот горы. А это – вершина горы. Круглая. И самая высокая.
– Да, – сказал мальчик. – И реки, и заливы.
– Я, бывало, в детстве рисовал карты, а заливы заштриховывал синим карандашом. Мексиканский запив, он большущий такой.
– А я не очень умею рисовать, – сказал мальчик.
– А что тебе хотелось бы делать?
– Я напишу поэму, – ответил мальчик.
– Откуда ты знаешь, что за штука поэма? Читал какие-нибудь?
– Не читал, – сказал мальчик, прикусив щеку изнутри. – Но все равно знаю.
Мальчик протянул руки в сонный день, как будто обнимая воздух.
– Дедушка, а у тебя не бывает, что ты знаешь про что-то просто так, ниоткуда?
Старик, лежавший в своей постели, как в темнице, и сейчас не мог на это ответить. Горло у него пересохло. Сквозь жар, сквозь младенческую беспомощность он пытался вспомнить – что-то такое он должен был непременно сделать и что-то понять. Он откинул голову на подушку, опрокидывая на себя темноту, надеясь, что убежденность будет вознаграждена озарением.
Хотя уже забрезжил свет.
Пора, Стэн, говорили пухлые веки жены.
– Худо мне, Эми, – сказал старик. – Ты позови Джека Финлейсона, пусть поможет управиться с коровами.
Стэн Паркер болел довольно долго. У него оказался плеврит. Его выходили общими силами. Приходил Джек Финлейсон, охотно согласившийся помогать по хозяйству, он был человек порядочный, но страшно запутавшийся в собственных делах, приходила и его жена Мерл, кое-что делала по дому, потом сидела у двери, пила чашку за чашкой чай с молоком и рассказывала всякие истории. Стэн Паркер сознавал, сколько делают для него окружающие. Пусть их, он не торопится. Но когда ему сказали, что надо вставать, он встал с кровати, и его держали под мышки, однако вскоре он уже ходил сам и одежда на нем болталась, как на вешалке.
Но он ушел в себя еще на один шаг глубже. Во время своего выздоровления он смотрел на людей невидящими глазами, и чаще всего они быстро отворачивались, предпочитая разговаривать с его женой. Он, конечно, еще не совсем оправился. И у него появилось обыкновение смотреть на людей так, будто он видел что-то, стоящее у них за спиной, и им становилось не по себе, потому что обернуться и проверить было как-то неловко.
А Стэна Паркера просто поражала новизна того, что он видел.
Глава двадцать первая
За последние годы вдоль дороги в Дьюрилгей, на которой издавна жили Паркеры, выросло много новых домов. Остались и старые, обшитые тесом, их вобрал в себя лес, а новые постройки оттеснили от дороги. Деревянные домишки стояли среди тесно обступивших деревьев, как оазисы в пустыне прогресса. Они были обречены на забвение, на разрушение, их в конце концов сметут с лица земли вместе с костями тех, кто так и не покинул своего жилья; впрочем, то были люди нестоящие, либо совсем отчаявшиеся, либо дряхлые старики. И если жители этих старых хибарок в смятении поднимали шум, это почти не нарушало покоя кирпичных домов, стоило только закрыть окна и двери да включить радио. Кирпичные дома спокойно утверждали свое господство. Они вырастали один за другим, темно-малиновые, синеватого цвета окалины и бычьей крови; появилась даже общественная уборная. В новых домах свято соблюдался ритуал домашней уборки. Никто не помнил, откуда он взялся, но все выполняли его регулярно, с ортодоксальным рвением и однажды даже с жертвоприношением – жертву поразил током пылесос, в жаркое утро, когда цветущие изгороди из лантаны пахнут кошками.
Так они и стояли рядом, ничтожные и ветхие деревянные лачуги инепротекающие кирпичные дома. Но были жилища и другого рода, они вызывали общее возмущение и надежду, что муниципалитет пересмотрит свою политику. Это были дома из фибролита. Они стояли на обнаженных пластах горной породы, на неровной земле у подножия холмов. И к чести своей, кое-как держались. Только надолго ли? Но тем временем в этих домах копошилась человеческая жизнь. Молодые супруги, уходя, запирали двери своих домов, как будто туда нельзя было проникнуть любым другим путем. Один мальчишка, шаля, пнул ногой стену и пробил ее насквозь. А по ночам фибролитовые дома отражали все звуки, изменяли свои контуры под напором любви или ссор, изменяли, и опять возвращались к прежним, и стояли зыбкие в лунном свете, тающие в сновидениях.
Все, что делалось вокруг, затрагивало Паркеров лишь отчасти. Многое не затрагивало их вовсе, потому что они достигли такого возраста, когда зримые перемены кажутся нереальными. События прошлого, хранившиеся в памяти, вдребезги разбивали новый кирпич и рассеивали осколки. Все, что еще случится впереди, должно течь по параллели и не вливаться в русло их жизни. Затронуло же этих стариков, и весьма реально, то, что вся их земля была разделена на участки и почти вся распродана.
Это началось вскоре после того, как Стэн Паркер перенес плеврит. В мягком и сочном вечернем свете или рано утром неумолимые коровы стояли и терлись шеями о серые столбы. Старик опять стал ходить к ним, но теперь это стоило ему гораздо больше усилий, чем прежде, порой у него пробегали мурашки по всему телу, что заставляло его неожиданно улыбаться, а следом за ним тащилась жена, припадавшая на больную ногу, старая, брюзгливая и отрастившая внушительный зад, но оба они цеплялись за этих коров, как за единственный повод к своему существованию, не осмеливаясь найти другой. Как многие старики, живущие в круговороте повседневных дел, они не умели соразмерять свои силы, – они боялись рухнуть. И трудились, как всегда. К тому же доили вручную. Мистер Паркер и слышать не хотел о механических доилках – ему, как он говорил, доподлинно известно, что они портят коровам соски. Люди помоложе хихикали над старым Паркером, у которого и коров-то всего горстка, а ведь эти места стали теперь, в сущности, пригородом. Для большинства людей все это было такой мелочью, о которой и думать не стоило. Но было ясно, что необходимо что-то предпринять.
Однажды приехала дочь, миссис Форсдайк, в своей машине – их у Форсдайков было две. Мало кто знал миссис Форсдайк. Некоторые знали, да позабыли, что это бывшая Тельма Паркер. Тех, кто мог вспомнить, она отваживала от себя, прищуривая глаза так, что веки совсем затемняли совесть. Тех, кто ничего не знал, она не удостаивала вниманием и проскальзывала мимо в своей плавной черной машине, быстро уносившей ее от всякой серости и вульгарности.
Отец ее поджидал. Чешуйчатая сетка морщин покрывала его веки и запястья, но зубы были еще крепкие и здоровые. Он встретил дочь улыбкой.
– Ну, так что там у тебя, Тель?
Ибо миссис Форсдайк уведомила письмецом, что желала бы кой о чем поговорить. Она питала склонность к этому обороту, в нем была скромность и вместе с тем твердость.
– А, – засмеялась она, разглядывая его, довольная этими далекими отношениями с простодушным стариком и – тайно – ее отцом. – Есть тут один проект. Я надеюсь, он тебя заинтересует. Не потому, что он мой, и я вовсе не хочу ничего тебе навязывать, просто это было бы разумно, Дадли тоже так считает.
Миссис Форсдайк была из тех женщин, которые, предвидя сопротивление, стараются заручиться поддержкой мужа.
– У тебя немножко усталый вид, дорогой, – сказала она, выйдя из машины и приблизившись к отцу.
Она даже поцеловала его. Лелея в себе слабость, она часто пыталась найти ее у других. Но, заметив свежую кожу отца, она покраснела, насколько позволяла ее кровь. Она была женщина хрупкая, но жилистая, и в руках держала крокодиловую сумочку.
– Я не больше устал, чем всегда, – сказал старик.
– Конечно, папа, – сказала дочь; она обирала с куста улиток и давила их туфлей. – Раз не устал, значит, не устал.
Она брезгливо морщилась, давя улиток, но из любопытства каждый раз смотрела на них.
– Слишком ты любишь своих коров, еще бы тебе не устать, – сказала миссис Форсдайк.
– При чем тут любовь, – сказал отец. – Коровы хорошие. Но я с ними, как говорится, не повенчан.
– А я всегда думала, – сказала дочь, – что человек навеки повенчан со своими коровами.
Старик хмыкнул.
– Но если нет, – продолжала Тельма Форсдайк, – тогда это легко.
– Что легко?
– Отослать их на такой штуке. Как ее? Ну, грузовая платформа. А на другое утро не вскакивать чуть свет, а поваляться в кровати, и если тебе понравится, то и на следующий день встать попозже. Пока не приучишься ничего не делать. То есть не то, чтобы совсем ничего, но ты можешь заниматься каким-нибудь любимым делом. Ну, скажем, столярничать, ты же это любишь. Должно быть, это страшно интересно. Свежее дерево так хорошо пахнет! А потом, ты же еще нигде не бывал. Вот и сможешь поездить. И маму, бедняжку, взять с собой. Как-нибудь в воскресенье приедете к нам. У нас обычно бывает очень тихо. По воскресеньям все сидят дома. В кругу семьи. Тебе будет приятно, правда же?
Стэн Паркер не ответил, приятно это или нет. Конечно, хорошо сидеть и долго следить за продвижением улитки, которую еще не раздавили ногой. Так бы он сидел и, никуда не торопясь, проследил бы свой собственный путь, тонкую серебристую ниточку в дымке тумана. Но он ничего не ответил дочери.
Старики очень обидчивы, не без раздражения напомнила себе Тельма Форсдайк. Будь это маленький ребенок – хотя у нее самой ребенка, конечно, не было, – она вложила бы в него свой ум и наблюдала бы, как этот ум растет, словно манговое деревце на песке. О собственном детстве она позабыла, как только оно кончилось, но это не мешало ей создавать свои теории. Однако этот старый ребенок, пожалуй, слишком упрям.
На самом деле это было не так. Он, конечно, подумает, он даже начал думать о том, что предлагала ему дочь. И может быть, он сдастся, не столько из-за ее уговоров, сколько ради конечной цели. Тельма дурочка, думал он, я еще не выжил из ума, но в чем-то она права. Он может бросить не только то, что она предлагает, а даже больше, даже свою землю, даже свою жизнь – по той простой причине, что ему уже не справиться. Он понял это с пронзительной ясностью.
Стэн Паркер был необычно бледен.
– Вот увидишь, – сказала Тельма, похлопав его по руке, – насколько легче станет твоя жизнь.
Он не возражал ей ни сейчас, ни позже, и в это смиренное утро она уехала, переполненная жалостью и самодовольством, она жалела бедного отца, впадавшего в старческий маразм, и гордилась, что может руководить жизнью простых людей. Она весело возвращалась домой, принимая содействие за могущество.
После ее отъезда Стэн Паркер бродил по своим владениям, медленно и, по всей видимости, совсем бесцельно – духовная деятельность часто создает впечатление праздности, хотя в это время происходит беспрерывное общение души с окружающим миром. Знакомые места умиляли его еще сильнее, еще глубже, деревья, обступившие его, облака, грудившиеся в небе, вызывали такую нежность, какую он никогда еще не испытывал. Ему хотелось потрогать облака. Казалось бы, что ему сейчас до всего этого, а он нервничал и похлопывал по штанине тонким прутиком. Потому что смотреть на эту землю, еще свою, но уже чужую, было мучительно. И он остановился поглядеть на муравьев, тащивших крылышко бабочки по каменной пустыне. На убежденных в правоте своего дела суетливых муравьев. И вдруг он выдернул у них бабочкино крыло. Он подбросил его вверх, в солнечный свет, где оно, справедливо возвращенное воздуху, заколыхалось, замерцало, но, не дождавшись, пока оно плавно долетит до земли, он ушел, пораженный беспощадностью божьей логики.
Вскоре землю Паркеров начали продавать по частям. Это свершилось легко: земля была завидная, она находилась в районе, отведенном под застройку. Старик не принимал участия в заключении сделок, этим занимался его зять и еще энергичнее – дочь. Все несложные, но необходимые формальности он предоставил выполнять другим. А тем это было приятно, его уважение и покорность подчеркивали их превосходство, и скоро их даже стало умилять то, что при других обстоятельствах они назвали бы серостью. Бедный старик начисто лишен деловой сметки, с улыбкой говорили они. И тщательно следили, чтоб его кто-нибудь не надул, даже они сами.
После распродажи земли Паркерам осталось три или четыре акра. Осталась лощина позади дома и один выгон сбоку. Теперь у них была только одна корова с неодинаковыми рогами, а зимой мистер Паркер выращивал немного капусты на грядках, меж которых в теплые дни прохаживалась его жена в старенькой вязаной кофте, наклоняясь, чтоб выдернуть выросшую не на месте травинку.
Однажды Эми Паркер прогуливалась между грядок – это уже стало ее привычкой – и силилась что-то вспомнить. Ее растревожили какие-то видения. Потом оказалось, что здесь, среди капусты, оживает ее молодость. Эми Паркер услышала, как подъезжает телега с горой голубоватых кочанов и щелкают вожжи в морозном воздухе, а сама она по плечи высунулась из окна, чтобы поговорить с мужем. Эми вспомнила все, что видела тогда по утрам. Листики капустной рассады, например, которую он сажал в землю, в ямки, сделанные ручкой лопаты. Она помнила руки мужа, работавшие под ярким солнцем, волоски на предплечьях и жилы на запястьях. И ей вдруг показалось, что она никогда больше его не увидит.
Она торопливо зашагала вдоль рядов капусты, большой, зеленой, тугой, совсем непохожей на те хрупкие растеньица, что мерцали в ее памяти, она торопилась к мужу, который никогда не удалялся от нее, они не могли скрыться друг от друга, даже если б и хотели.
– Почему мы не продаем капусту? – раздраженным тоном спросила она, подойдя к месту, где он выкапывал картошку для ужина. – Нам же ее не съесть. Нас будет рвать от этой проклятой капусты.
– Дело того не стоит, – ответил Стэн Паркер. – Из-за нескольких шиллингов на рынок тащиться.
– А что же мы будем с ней делать? – спросила она, ткнув ногой блестящий тугой кочан.
Она растерянно стояла среди капусты и думала, что он тоже растеряется.
– Часть съедим, –сказал он, глядя в землю, – ей все же удалось его запугать. – Часть отдадим кому-нибудь. И корова, наверно, сколько-то съест. А там еще что-нибудь придумаем.
Так они стояли, и кочаны, что в прошлом казались сияющими драгоценностями, сейчас стали дурацкими глыбами бесстыжей резины.
– Расстраиваешься неизвестно из-за чего, – сказал он сквозь зубы.
Так ему хотелось объяснить ее состояние.
– Я хочу знать смысл всего, что происходит, – сказала она, не поднимая глаз и закручивая выбившуюся нитку на своей обтрепанной вязаной кофте.
Но он не мог объяснить, почему продолжается их существование на этом участке, засаженном капустой, почему слетаются сюда сороки, и резвые чибисы, и маленькие безымянные пичужки, и все они садятся на влажную землю и клюют ее, не обращая внимания на мужчину и женщину, будто их здесь и нет.
Другие, – Тельма, например, – говорят, что, когда человек растерян, надо заняться каким-то делом – скажем, столярничать, или вязать джемпер, или проехаться куда-нибудь. Эми Паркер по своему невежеству считала, что душевное смятение ничем не вылечить, пока оно само не пройдет, хотя однажды попыталась найти выход и как бы в шутку, подсмеиваясь над собой и мужем, сказала:
– А что бы нам в кои-то веки не катнуть куда-нибудь? Ну хоть бы в город, но уж для своего удовольствия. То есть, все как следует посмотреть. Пусть не понравится, хоть будем знать.
Муж подумал о том, сколько это будет им стоить, должно быть, порядочно. Хотя скупым он не был. Он был осмотрительным. А жена смущенно засмеялась – надо же придумать такую глупость – и обрадовалась, что они никуда не поедут. Ей мерещились всякие ужасы. Даже если приходилось уезжать на один день, у нее начинался запор. Всякое мясо, кроме вареного, плохо действовало обоим на желудок. Они привыкли есть творог из молока от своей коровы. Так что они никуда не поедут.
Потом вдруг собрались. Это было решено сразу, в один вечер. Они решили прожить в городе неделю, в недорогой гостинице, а Джек Финлейсон будет приходить доить корову и бросать курам немного отрубей. От этого решения у Стэна Паркера задрожали руки. Его жена раскраснелась. В последние годы у нее бывали приливы крови, и сейчас на висках и над верхней губой выступили капельки пота.
– Я – сразу к морю, – с жадностью сказала она и засмеялась. – Сяду там под соснами и буду смотреть, как набегают волны.
– А на что тебе это? – спросил муж, просыпая табак, с которым он в это время возился.
– Тебе не понять, – сказала она, будто сама понимала.
Она так и не сумела полюбить его всепостигающей любовью и потому наносила ему обиды. Только он уже перестал обижаться.
Но как бы то ни было, а старики все же уехали. Они прожили неделю в скромной гостинице; они могли бы позволить себе что-нибудь получше, но побоялись, что их простая одежда будет слишком бросаться в глаза. И поэтому выбрали гостиницу, где линолеум был изрядно потерт. Они каждый раз извинялись за беспокойство перед барышней, которой оставляли ключи. И это были не просто слова – они считали, что все им делают одолжение.
Но они были довольны.
Они были довольны, что дожили до этого и продолжают жить. Приличная пара, гулявшая по улицам города, устояла против множества безвестных бурь. И муж и жена обнаружили, что они сильны. Быть может, их укрепила уединенная жизнь.