Звали этого человека Стэнли Паркер.
До его рождения мать решила было назвать его Эбинизером, но отец, отчаянный безобразник с волосатым животом, поднял ее на смех. И мать об этом имени перестала думать. Мать была женщина запуганная и без всякого чувства юмора. Когда пришло время, она назвала сына Стэнли – ей казалось, что в этом имени по крайней мере есть что-то респектабельное. К тому же она вспомнила путешественника, про которого ей довелось прочесть.
Мать много читала, надевая очки в тоненькой золотой оправе, – они не столько вооружали ее водянисто-голубые глаза, сколько придавали им беззащитное выражение. Вначале она взялась за книги, надеясь найти убежище от всего пугающего и неприятного. Потом пристрастилась к чтению, потому что, помимо занимательных сюжетов, она находила в литературе то благородство чувств, которого так жаждала ее душа. Потом она стала учительницей. Все это было еще до замужества. Фамилия ее была Ноакс. Она помнила, как мать, рассказывая о Старой родине, говорила ей про женщину из рода Ноаксов, вышедшую замуж не то за священника, не то за лорда.
Мисс Ноакс поступила совсем не так. То ли по ошибке, то ли в каком-то умопомрачении она вышла за Неда Паркера, кузнеца из селения Ивовая протока, который мог завязать брусок железа двойным узлом, регулярно напивался и однажды во время проповеди все лез отвечать на риторические вопросы священника. Тут, конечно, и речи не могло быть о благородстве, но по крайней мере его мускулы служили ей защитой. И мисс Ноакс стала миссис Паркер и вместе с тем стала, пожалуй, запуганней, чем прежде.
– Стэн, – сказала однажды мать, – обещай мне любить господа бога и никогда не брать в рот ни капли спиртного.
– Ладно, – согласился мальчуган, ибо и о том и о другом имел весьма смутное понятие, а в глазах его искрилось солнце.
Молодому человеку, глядевшему в усыпляющую глубь костра, вспомнились родители и материнский бог – что-то кроткое и бледно-голубое. Сколько раз он, бывало, старался увидеть лицо ее бога, но ничего не получалось. Ну что ж ты, бог, шептал он, лежа в темноте с открытыми глазами. Иногда в соседней комнате слышалась пьяная икота и ругань отца.
Отец бога не отрицал. Наоборот. Он был кузнецом и часто смотрел в огонь. Он ударял по наковальне и взлетали искры. Сила в нем бушевала, как огонь, звон металла притуплял его слух, а к вони от паленых копыт он относился с полным презрением и никакие сомнения его не грызли. Однажды по пути домой после крепкой выпивки он даже заговорил с богом со дна канавы и перед тем, как скончаться, ухватил за крыло отбивавшегося ангела.
Бог Паркера-отца, как представлялось мальчику, был богом буйным, богом вспыльчивым, он появлялся между запоями и укорял, грозя узловатым пальцем. Это был бог пророков. И как бы то ни было, но этот бог внушал ему страх и веру куда больше, чем материнский, благостный. Во всяком случае, поначалу. В Ивовой протоке этот бог гнул деревья так, что они стелились по ветру, точно длинные бороды. Он обрушивал на оцинкованные крыши столько дождя, что даже старшие становились задумчивыми и при свете коптящей лампы сидели какие-то нахохленные и пожелтевшие. И это он перерезал горло старому Джо Скипнеру, хотя тот вроде бы ничем такого не заслужил – просто жил себе потихоньку и любил кормить птиц хлебными крошками.
Это был один из тех случаев, вспоминал молодой человек, которые мать и не пыталась объяснить. «Всякое бывает», – сказала она.
И отвернулась, пряча от него свое расстроенное лицо. Было много такого, на что она не находила ответа. Потому-то она и не очень водилась с другими женщинами – те знали почти все на свете, а если чего и не знали, стало быть, того и знать не стоило. И потому мать Стэна Паркера всегда была в одиночестве. Она читала все подряд – Теннисона с медными застежками и засушенными фиалками меж страниц, и заляпанного, претерпевшего наводнение Шекспира, и всевозможные каталоги, календари, поваренные книги, энциклопедию и словарь географических названий – это был избранный и спасительный круг ее чтения. Она читала и усердно занималась наведением чистоты, как будто бы тем самым могла навести порядок в жизни; но время и моль разрушали плоды ее трудов, да еще души человеческие, которые, как чертики на пружине, вырываются из любой коробочки, куда их ни упрячь.
Вот, например, этот молодой человек, ее сын, который сейчас лежал, подложив под голову хомут, возле своего костра, сын, который тоже вырвался из коробочки, и это не принесло ей особых огорчений, что и говорить, он был славный малый и хороший сын, и прочее, но жил как-то сам по себе. Ах, думала мать, он будет учителем или проповедником, он будет толковать людям слова поэтов и бога. При всем ее почтении к поэтам и богу она в простоте душевной и от некоторого тумана в голове полагала, что можно истолковать смысл их слов. Но сыну, который днем, под жужжанье мух, или ночами, когда в лужах потрескивал лед, читал пьесу «Гамлет» из материнского томика Шекспира или те отрывки из Ветхого завета, где за словами вставали люди, и в голову не приходило что-либо истолковывать. По крайней мере в ту пору.
Какой он толкователь! Лежа у костра, он даже заворочался при мысли, что от него этого ждали. И вообще в нем нет ничего особенного. Он просто мужчина. Пока что ему удавалось прокормить себя. Пока что его не тревожили никакие тайны, а сомнения еще были как слабое эхо. Разумеется, он уже соприкоснулся с морем житейским и суматошные волны промыли в его душе пещерку, где таились недоумение и досада. Но слова песен, плывущих на закате сквозь пыль и перечные деревья маленького городишки, говорили как будто только о нем. А однажды какая-то женщина, наверно шлюха, немолодая и некрасивая, глядела на него, прижавшись лицом к оконному стеклу, и Стэн Паркер навсегда запомнил это лицо, потому что долго не мог отвести от него глаз.
Но эти мысли не согревали, а костер уже еле тлел. Стэн поежился, потянулся вперед, поворошил красные угли, и огонь с новой силой взмыл вверх, в ночную темь. Теперь Стэну опять стало тепло. Круг света захватывал молодую лошаденку; она лежала, подогнув колени, а на морде ее болтался пустой, уже ненужный мешок. Рыжий пес, распростертый на земле, положив морду на лапы, подполз ближе, ткнулся носом в руку хозяина и лизнул; тот оттолкнул его – из принципа. Пес только вздохнул. А человек почувствовал себя увереннее.
Ночь наваливалась на маленький кокон света, грозя его раздавить. Студеный воздух пробирался сквозь ветви деревьев, клубился между стволами и пластами залегал в лощине. Скалы постанывали от стужи. В выбоинках на поверхности камней твердела и потрескивала вода.
– Проклятая ледяная дыра, – уже в полусне проворчал человек и поплотнее завернулся в мешки.
Он знал, что тут уже ничего не поделать. Он знал – где остановилась его повозка, там остановится и он. И ничего не поделаешь. Раз уж он обречен на такое заточение, надо из кожи вон лезть, чтоб устроиться получше. Трудно сказать, до какой степени здесь участвовала судьба и до какой – его воля. Быть может, судьба и есть воля. Во всяком случае, Стэн Паркер был довольно упрям.
Он не стал ни проповедником, ни учителем, хотя мать надеялась на это вплоть до того дня, когда ее положили в землю, под желтую траву у речной излучины в Ивовой протоке. За что только он не брался в ту пору. Он перегонял стада отощалых овец и стада трущихся боками друг о дружку атласистых коров и быков; он продолбил колодец в твердом каменном пласте, он выстроил дом и заколол свинью; он развешивал сахар в деревенской лавке, латал обувь и точил ножи. Но ничем не занимался подолгу, зная, что все это не для него.
– Вот пожаловал молодой Стэн, – говорили люди и при этом выпячивали губы и фыркали носом – они знали, кого можно дразнить безнаказанно.
С тех пор, как еще мальчонкой Стэн раздувал для отца мехи, он вечно попадался им на глаза, и они считали, что, само собой, здесь он и обоснуется.
В сущности, молодой Стэн Паркер и сам только того и желал, чтобы обосноваться, но где и как? Отворенные окна на улицах городков, глубоко вросшие корнями в землю деревья на пыльных дорогах вызывали у него грустную тягу к прочному постоянству. Но было еще рано. В нем боролись два желания. Еще в детстве, когда Стэн подавал отцу звонкие подковы, раздувал мехи или сметал с полу серые обрезки копыт и аккуратные желтые яблочки конского навоза, он уже познал мучительность этих желаний. Да, только здесь покой постоянства, – говорили солнце и назойливые мухи, – здесь так знаком каждый предмет, одно дело ведет за собой другое, а дни так медлительны. И конечно, при свете ровного огня в кузнечном горне трудно было представить, что бывает иной огонь. К тому же мальчик был привязан к своему волосатому отцу с его вечной отрыжкой и искренне плакал, когда кузнец в конце концов спился и умер от удара.
И как раз в то время, когда одна жизнь мальчика кончалась и начиналась другая, в нем, как никогда, боролись тяга к постоянству и демон, который подзуживал его к странствиям.
– По крайней мере хоть ты будешь утешением своей матери, Стэн, – говорила миссис Паркер, и нос ее все заострялся и краснел, не столько от горя, сколько от воспоминаний о многом, что доставляло ей страдания в этом недобром мире.
Мальчик глядел на нее с ужасом, не совсем понимая, что она имеет в виду, но твердо зная, что не сможет быть таким, как она хочет.
Стены их деревянного домика начали расседаться. Перечное дерево дотянулось ветвями почти до подушки Стэна, одеяло в ногах порошила дорожная пыль. Однажды рано утром, когда роса еще холодит ноги сквозь сапоги, он встал и ушел на поиски постоянства, будто знал, что это такое. Он ушел и вернулся через несколько лет ни с чем, кроме мускулов, шрамов на руках и первых морщинок на лице.
– Стэн, да ты уже мужчина! – воскликнула мать, бросив перебирать вещи в шкафу, когда он, перешагнув порог, ступил на скрипучий пол их домика в Ивовой протоке.
Словно в первый раз за многие годы, она очнулась и изумилась тому, что увидела.
Он тоже изумился, ибо возмужание еще не очень давало себя знать.
Некоторое время оба чувствовали себя неловко.
Потом Стэн увидел по опущенным плечам матери, по хрящеватой шее, что ей недолго осталось жить. И в комнате стоял запах старых писем.
Она заговорила о деньгах, что лежали в банке.
– Да еще есть тот земельный участок твоего отца, знаешь, там, в горах, не помню, как это место называется. А может, и никак не называется, люди всегда говорили «Паркеровская земля». Так вот, этот участок. Твой отец говорил, что проку от него мало. Землю эту никогда не расчищали. Он говорил – сплошные заросли. Хотя земля местами хорошая. Если проложат дорогу, земли, должно быть, будут в цене. Железная дорога – прекрасное изобретение. Так что ты этот участок держи за собой, Стэн, – добавила она. – Это надежно.
Голос миссис Паркер начисто лишился оттенков. Он был пустой и очень тусклый.
Но у молодого человека участилось дыхание и сердце заколотилось о ребра – что это, освобождение или каторга? Он еще сам не понимал. Он знал только, что эта заросшая кустарником безымянная земля станет его собственностью и что жизнь его впервые войдет в какую-то колею.
– Хорошо, мама, – ответил Стэн. Он всегда так отвечал, когда мать говорила о важном. И отвернулся, чтобы не видеть того, в чем он уже не сомневался.
Вскоре после того она умерла, он погладил ее холодные руки, похоронил ее – и ушел.
Говорили, что молодой Стэн Паркер бесчувственный, но он просто не очень хорошо понимал свою мать.
Почти никто и не заметил, как молодой Стэн Паркер навсегда уехал из Ивовой протоки в повозке, купленной у Олби Вейча вместе с косматой лошаденкой местной породы. Колеса катились в подтаивающих колеях, прыскали в стороны кудахтающие куры, и лишь одна-две женщины, перестав на миг трясти половик или месить тесто, вскинули глаза и отметили про себя, что молодой Стэн куда-то подался. И скоро в Ивовой протоке не будет и повода вспомнить Паркеров. Потому что главенствует Настоящее.
А Стэн Паркер то по грязи, то по камням все ехал к тем горам, где лежала его земля. Весь день дребезжала и стучала повозка, и у крепкой лошаденки от пота лоснились бока. Под повозкой лениво трусил рыжий пес, и чем дальше, тем больше вываливался его розовый язык, под конец чуть не волочившийся по земле.
Так они добрались до цели, перекусили, поспали, а морозным утром возле кучи остывшей золы столкнулись с необходимостью как-то жить дальше. Знать, на что эту жизнь нацелить. Одолеть тишину, и камни, и деревья. И все казалось невозможным в этом мерзлом мире.
Этот мир, как и намерения Стэна Паркера, был еще скован угрюмостью и холодом. Трава, обычно такая мясистая на зубах, сейчас, ломаясь, становилась острой, как стекло. Скалы вместо того, чтобы сжаться, за ночь как бы разбухли от враждебности. Воздух высасывал тепло из птичьих тел, чтобы поглотить их на лету.
Но ни одна птица не упала.
Напротив, птицы согревали тишину. И повздыхав, поворочавшись под мешками, где с ним за компанию ночевало несколько блох, а высыпавшаяся мякинная труха щекотала его и до сих пор, молодой человек встал и ринулся в утро. Иного выхода не было.
Только сгрести золу, и не одним топором, а всем своим телом рубить серые стволы упавших деревьев, только топать ногами, чтобы оживить кровь, чтоб земля под ним, оттаивая, оживала тоже, а когда показалось солнце, длинные космы травы зашевелились, клонясь к земле, скалы как будто осели в мирном свете вернувшегося солнца, откуда-то снова донеслось поначалу тихое бульканье и плеск воды, а солнце подымалось все выше, и к нему потянулся тонкий, но упрямый дымок от огня, зажженного человеком.
Припорхнула маленькая птичка с поднятым вверх хвостиком и схватила крошку, лежавшую у ног человека.
У человека заходили челюсти – он жевал корки черствого хлеба. Челюсти у него были сильные, четко очерченные, солнце золотило щетинку на его подбородке.
Долгие глотки горячего чая разливались внутри теплом. Ему было хорошо.
День прибывал; Стэн Паркер встряхнулся, походил туда-сюда – просто, чтобы поглядеть на то, что принадлежало ему, и принялся расчищать заросли. Первое его дерево упало, прорезав прозрачную тишину, листва грохнула о землю, как взрыв. Это было сработано чисто. Но потом пошла мелочная борьба с убийственно вездесущим кустарником, к которому с топором и подступиться трудно, он возникал за спиной, предупреждая о себе кровавыми царапинами на теле, ибо молодой человек снял с себя все, кроме черных, словно изжеванных, штанов. Над этой неблагопристойностью извивалось его золоченое тело – не от боли, а от яростного нетерпения. Будущее – сильная анестезия, и он не чувствовал ни царапин, ни ран. Он работал, а кровь запекалась на солнце.
Так прошло много дней: человек расчищал свою землю. Мускулистая лошаденка, встряхивая неподстриженной челкой, натягивала цепные постромки и волочила бревна. Человек вырубал и жег. Порою у него, одержимого демоном устремленности, ребра словно переливались под кожей. Порою его обычно влажные и подвижные губы деревенели и шелушились от жажды. Но он жег и вырубал. Вечерами он простирался на куче листьев и мешков, лежавших на теперь уже мягкой, спокойной земле, и тело казалось ему бескостным. Сон наваливался на него тяжелой колодой.
Там, в искалеченном топором лесу, который еще не сжился со своим новым лицом, человек вскоре начал строить дом, вернее, хижину. Он приволакивал стволы и обтесывал. Не спеша. Он собирал щепки в груды. Так же грудились и дни. На вырубке, где работал человек, одно за другим начинались и кончались времена года. И если дни раздували в нем ярость, то месяцы ее приглушали, время в своем течении то становилось осязаемым, то растворялось в ничто.
Но между пней, уже переставших сочиться, вырастал дом. Или, скорее, символ дома. Его аккуратные бревенчатые стены отвечали своему назначению. Были окна, освещавшие продолговатую комнату, была и железная печка в форме спичечного коробка, из которой наконец-то повалил дым. Потом человек сколотил веранду. Она получилась приземистой и не бог весть как украшала дом, но и не резала глаз. Когда смотришь сквозь деревья, видно, что это дом, построенный человеком, хоть и простой, но настоящий дом.
Будь тут соседи, как радовал бы душу этот дымок, каждый день выходивший из трубы от печки в форме спичечного коробка. Но соседей не было. Лишь иногда, в тихие дни, если напрячь слух, можно услышать где-то в голубоватой дали стук топора, похожий на биенье его собственного сердца. Только где-то очень далеко. Или, еще дальше, – петушиный крик. Но может, это только чудилось. Слишком он был далек, этот крик.
Иной раз человек отправлялся в ту даль на своей повозке с высокими колесами. Тогда вырубленная поляна надолго оглашалась жалобным воем и скуленьем рыжего пса, привязанного цепью к столбу веранды. Но проходило время, и все стихало, и желтые песьи глаза бдительно наблюдали за тишиной. Или за попугаем, взбудоражившим голубой воздух. Или за мышью, мелькнувшей на грязном полу. Покинутый пес теперь сторожил тишину. Несмотря на цепь, он уже не принадлежал этому дому, грубо сколоченному руками человека.
Человек всегда что-то привозил на повозке. Он привез поцарапанный стол и стулья с шишечками красного дерева на надлежащих местах. Он привез большую и громыхающую железную кровать; прутья на спинках были немного погнуты ребятишками, старавшимися просунуть между ними головы. И еще он привозил всякие необходимые припасы – муку, и бутылку болеутоляющего средства, и солонину, керосин, семенную картошку, пачку иголок, и овсяную мякину для косматой лошаденки, чай и сахар, которые струились из прорвавшихся бумажных кульков и вечно хрустели под ногами на твердом дощатом полу.
Когда человек возвращался, ошейник чуть не перерезал псу шею, и были радость, и восторг, и запахи привезенных вещей.
Потом, однажды, когда человек пробыл в отлучке дольше, чем обычно, он привез с собой женщину; она сидела рядом с ним, одной рукой держась за край повозки, другой – за свою плоскую шляпу. Когда она сошла на землю, отвязанный пес на дрожащих лапах молча подался вперед, еще не веря своей свободе, и обнюхал подол ее юбки.
Глава вторая
Внизу на побережье стоял городок Юрага, куда Стэн Паркер иногда приезжал проведать двоюродного брата матери Кларенса Ботта. Он бывал в этом городке еще подростком в больших – на вырост – башмаках, и было время, когда он несколько месяцев проработал на молочной ферме близ Юраги. Прошли годы, но каждый раз, подъезжая к Юраге, молодой человек вспоминал сонный утренний запах коровника, запах теплых, еще не сполоснутых подойников, и в руках – ощущение коровьих сосков, поначалу горделивых и тугих, потом обмякавших, словно несуразная пустая перчатка.
Уже повзрослев, он иногда ездил погостить к двоюродному брату матери, Кларри Ботту, державшему мануфактурную лавку. Под его коленкоровым фартуком обрисовывалось брюшко, похожее на небольшую дыньку, – не чета раздутому брюху отца Стэна, кузнеца Паркера. И сам Кларри Ботт был не чета кузнецу. Его не распирали жизненные силы.
И все же лавочник умудрился родить трех резвых девчонок – Элис, Клару и Лилиан, – и эта троица уже подбирала волосы в пучок на макушке и начала интересоваться Стэном Паркером, когда он стал представлять интерес. Девушки то и дело пекли пышные бисквиты, посылали надушенные письма подружкам, вышивали коврики и дорожки на стол, бренчали на пианино и придумывали смешные каверзы. И вполне естественно, что их дальнего родственника Стэна Паркера, теперь уже плечистого молодого человека, тянуло к этому дому. Ни у кого и в мыслях не было сватать какую-нибудь из барышень Ботт за сына кузнеца, у которого такие заскорузлые руки и хижина где-то в горах. Вот еще, с какой стати! Но барышни Ботт не гнушались сунуть бисквитный пальчик молодому человеку в рот, чтобы испытать, прикусит или не прикусит, и пока они ждали каких-то интимных знаков, вся кровь в них становилась игристой, как та фруктовая шипучка, что они делали дома. Элис, Клара и Лилиан с напряженным любопытством ждали, когда можно будет поставить братца Стэна на место или истерзать, если не окажется повода ставить его на место. Они ждали. И кровь их играла, как фруктовая шипучка.
Молодой человек не намеревался и уж, конечно, не делал попыток целовать своих сестриц. Почему – трудно сказать. Быть может, мешала робость или что-то еще. Иначе он не устоял бы перед их узенькими талиями, их талантом свертывать столовые салфетки и украшать камины самодельными веерами из бумаги. В конце концов он стал мучением для Боттов. В особенности когда в предпоследнее свое посещение он отбил угол у мраморного умывальника в лучшей комнате для гостей. Все тотчас же в один голос заявили, что Стэн Паркер сущий медведь и прямо создан, чтобы делать не то, что надо, и, конечно, чего же еще можно ожидать от сына деревенского кузнеца.
Вечером того дня, когда Стэн Паркер разбил мраморный умывальник, в местном зале состоялся благотворительный бал в пользу церковного фонда. Такая неприятность в столь торжественный день должна была бы сильно расстроить Стэна, но он только отшвырнул ногой в угол мраморный осколок, точно какую-нибудь жестянку или щепку. Душа его была безмятежна, а окно его комнаты заполнили звезды.
Весь вечер на редкость усердная скрипка без конца выпиливала вальсы. Молодой человек в неподобающей случаю одежде сидел и с мрачным видом следил за построениями кадрили, пытаясь найти в них закономерность. Следил без особого любопытства. Золотистые узоры то сливались, то расходились. На девичьих лицах цвели улыбочки. Глубокие глаза молодого человека оберегали его от всех, кто мог на него покуситься. Он ведь был совсем беззащитен. Однако никто не дерзнул.
Немного погодя, когда ему стало казаться, что он начинает постигать фигуры танца, когда он вздохнул и скрестил вытянутые ноги в нагревшейся шерстяной сарже, к нему подошла взмыленная пасторша, которая успела напечь пирогов, переписать уйму программок, накормить детей, сменить пеленки и сколько уже раз за вечер кого-то к кому-то подтолкнуть, и теперь, запыхавшись и отводя лезущие в рот концы волос, принялась осуществлять тонкий, чрезвычайно важный замысел.
Не успел Стэн Паркер подобрать ноги, как пасторша исчезла, оставив вместо себя тоненькую девицу.
Девица, вертя головой, смотрела во все стороны, только не на Стэна. Он это заметил.
– Сядьте, – приказал он, глядя на свои башмаки, ерзавшие по навощенному полу взад-вперед, в знак не то почтительности, не то протеста.
Девица села.
Руки у нее были худенькие.
– Я еще никогда не бывала на балу, – произнесла она.
Пальцы ее, далеко не такие холеные, как у Элис, Клары и Лилиан, теребили голубое платье; оно было явно ей велико и, если говорить правду, одолжено ей миссис Эрби, пасторшей, доставшей его из коробки, где оно пролежало бог знает сколько времени.
И напрасно сегодня явилась, подумал Стэн Паркер.
– Одно скажу – жарко здесь, – ответил он.
– А на улице холодно, – заметила она, смахивая несуществующую пылинку с платья.
– Да ведь столько народу, – сказал он. – Надышали тут.
– Знаете, – заговорила она, – миссис Эрби рассказывала мне про одного водолаза – она в книжке про это читала, – так он выдышал весь воздух из водолазного костюма.
И тут они взглянули друг на друга сквозь волны музыки. Смуглая кожа молодого человека как бы посветлела. Девушка затаила дыханье, почувствовав, что ее черные волосы могут вот-вот рассыпаться.
– Вы танцуете? – спросила она.
– Нет, – ответил Стэн Паркер.
Она готова была сознаться в том же, но внезапно удержалась. Отвага сделала ее хитрее. Она сумела изобразить легкую улыбку.
– Смотреть, как танцуют, даже интереснее, – сказала девушка. Ее не смутила эта неправда. Хватит и того, что он уже заметил ее робкое смятение.
– Как вас зовут? – спросила она.
– Стэн Паркер.
Зал был заполнен и переполнен музыкой, смехом танцующих, и невозможно было расслышать, что он сказал, но она знала – ей задан неизбежный вопрос.
– Меня как? – улыбнулись ее тонкие губы.
Она наклонила голову и быстро написала что-то на листке бумаги карандашиком, который нынче вечером презентовала ей миссис Эрби, чтобы записывать танцы за кавалерами, но кавалеров не нашлось.
Он видел темные веки на ее опущенном лице и тени во впадинках под скулами.
– Вот, – коротко засмеялась она.
– Эми Виктория Фиббенс? – медленно и как бы сомневаясь, прочел он.
– Да, да, – сказала она, – вот так меня зовут. Надо же человеку иметь какое-то имя.
Взгляд Стэна неудержимо притягивали эти опущенные веки, а имя перестало интересовать его, словно ненужный ярлык. Но ее веки этого не заметили.
Теперь Стэн Паркер начал припоминать эту тоненькую девушку.
– Вы из тех Фиббенсов, что живут на Келлис-Корнер?
– Да, – ответила девушка, как бы обдумывая этот вопрос. – Но не совсем. Отец и мать у меня умерли. Я сирота, понимаете? И живу у дяди и тетки, которые и есть те самые Фиббенсы с Келлис-Корнер.
Ее голубому платью не было пощады, как и узенькому, слишком много раз за свою жизнь завязывавшемуся кушаку.
– Вот что, – сказал Стэн Паркер. – Теперь я, кажется, вспомнил.
Это только ухудшило дело.
Потому что вспомнил он лачугу на Келлис-Корнер. Вспомнил ребятишек, играющих под дождем. У Фиббенсов была куча ребят, по улице они ходили гуськом и босыми ногами вздымали пыль либо месили грязь. Он вспомнил эту девочку с голыми ногами, до пол-икры забрызганными грязью. Вспомнил, что однажды она шла в башмаках такая гордая, что, наверное, надела их впервые в жизни, а вереница фиббенсовских ребятишек тянулась следом.
– Что вы вспомнили? – спросила она, стараясь прочесть это на его лице.
Но прочесть ей ничего не удалось. Она видела перед собой просто молодое мужское лицо, и так близко, как ей еще никогда не случалось видеть.
– Что вы помните? – глухо произнес ее рот.
– Вас, – сказал он. – А было ли там что-то еще – не помню.
Какая славная кожа у этого человека, подумала она. Вот взять и потрогать.
– Мало вам одной такой гадости, – засмеялась она, крепко упершись ладонями о края стула и чуть покачиваясь.
– Я тогда работал у Сэма Уорнера, в Наррауане. Иногда по субботам ходил вечером в город.
– Дядя тоже работал у Уорнеров, только недолго.
– Да ну? – сказал Стэн. – Что же он там делал?
– Ох, – вздохнула девушка, – я уж и забыла.
Потому что старик Фиббенс нанялся сгребать коровий навоз и укладывать его в мешки. Это длилось недолго, ибо что касалось работы, то она у дяди Фиббенса всегда бывала недолгой. Он любил лишь одно занятие – лежать под деревом на кровати и издали рассматривать ногти на ногах.
Эми Фиббенс не питала особой любви ни к дяде, ни к тетке. Пока что ни одно человеческое существо не вызывало в ней любви, если не считать почтительной и нерадостной привязанности к пасторше, миссис Эрби, – она ходила помогать ей по хозяйству с шестнадцати лет. Для нее жизнь в пасторском доме мало чем отличалась от житья в лачуге Фиббенсов. Она и здесь утирала носы целой ораве ребятишек. Она так же стояла с ложкой над утренней кастрюлей с овсяной кашей. Но зато доедала остатки пудинга. И ходила в ботинках.
Пожалуй, Эми по-своему любила миссис Эрби. Но ее, Эми, еще не любил никто, кроме вспыльчивой матери, да и та прожила совсем недолго. Худенькая девушка, конечно, надеялась, что в конце концов и к ней что-то такое придет, ведь ко всем же это приходит, но ее надежды были робки и совершенно беспочвенны.
В разгаре музыки она задумалась и примолкла, а молодой человек, повеселев от этих вопросов и ответов, придвинулся к ней немного ближе, и на душе у него было радостно.
Стэн Паркер подумал, что еще никогда его так не влекло ни к одной девушке. Даже к губам той неизвестной женщины, что томилась за оконным стеклом. В долгие промежутки молчания худенькая девушка, сидящая рядом, становилась все ближе. Подрыгивающая музыка отступила куда-то вдаль и вместе с ней голоса танцующих, уверенных в своей красоте и ловкости. Но лицо девушки, с которого слетело все напускное, стало вовсе неуверенным, Стэн Паркер узнал эту девушку, как узнают со щемящей радостью вещи, такие привычные, что их даже не замечаешь, – жестяную кружку, например, на своем столе среди несметенных крошек. Нет ничего желаннее, чем эта радостная простота.
– Мне пора идти, – сказала Эми Фиббенс, подымаясь со стула в своем неловком платье.
– С чего это Стэн, которому кто-то заляпал кремом рукав, целый вечер сидит с девчонкой Фиббенсов? – спросила Клара у Лилиан.
– Еще не так поздно, – сказал Стэн.
– Нет, пора, – вздохнула девушка. – С меня хватит.
И она была права, он знал это. У него самого ломило лицо. Он только и ждал, когда она это скажет.
– Но я не хочу, чтобы вы из-за меня уходили, – сказала она с известной долей благоприобретенного такта.
Он пошел из зала следом за ней, прикрывая спиной ее бегство от наблюдающих глаз.
Звуки их шагов, если не голоса, сливались на пустых улицах замершего городка. Над темными пивнушками свисали железные кружева, тянуло густым запахом пролитого пива. Из окон вырывались сны. А коты переходили все границы приличия.
– Интересно, будет еще стоять этот город через тысячу лет? – зевнув, сказала Эми Фиббенс.
Стэн лениво попытался нашарить какую-нибудь мысль, но у него не вышло. Он не понимал, к чему это она. В постоянстве всего сущего он не сомневался.
– А не будет, я горевать не стану, – вздохнула девушка.
Туфли ей жали, а колеи на окраине городка стали глубже.
– А я бы не прочь прожить тысячу лет, – внезапно сказал он. – Ведь все случалось бы прямо на глазах. Всякие исторические события. Можно видеть, как деревья превращаются в каменный уголь. И потом ископаемые – интересно будет вспомнить, какие они были, когда разгуливали живьем.