А Стэн Паркер остался на улице со всеми своими недостатками и ошибками. Теперь он знал, что не увидит Рэя. Он уже не чувствовал себя сильным. У него ломило лицо от юношески беспечного выражения, которое оно старалось удержать ради двух девушек, запертых висячим замком.
На обратном пути, когда он прошагал несколько улиц примерно в том направлении, откуда пришел, какая-то старуха показала ему кулек с купленными сливами.
– Гляди-ка, – сказала она. – Когда я эти сливы покупала, они были крупные и сочные. По крайней мере на прилавке. А тут видишь, какая мелочь?
Негодование заставило ее зашагать рядом с незнакомым человеком.
– Разве это дело? – сказала она, щелкая вставными челюстями. – Вот всегда так.
Ему ничего не оставалось, как поддакивать.
Старуха шла рядом. Она принялась рассказывать о своем сыне. Он у нее шахтер.
– Хороший он? – спросил Стэн, глуповато улыбнувшись.
– Парень как парень, – сказала она, отводя глаза. – Только есть такие люди, что все видят шиворот-навыворот. Вот так-то.
Вскоре старуха отстала, больше не нуждаясь в обществе этого незнакомца, и он увидел, как она высыпала все сливы из кулька в канаву.
Теперь конец, понял Стэн Паркер. Он шел и шел, пробираясь сквозь сумбур и беспомощность, в которых окончилась его жизнь. И хоть у него вошло в привычку творить простые молитвы и он искренне верил в бога, все же он был не настолько самонадеян, чтобы поверить в действенность своих молитв или беспредельное божье благоволение. Душевная простота его еще не достигла той конечной ясности, той силы, что внушает убеждение в безграничном могуществе веры.
И потому, вместо того чтоб молиться, он зашел в закусочную и заказал какую-то еду.
Закусочная оказалась китайской. Перед ним поставили тарелку, но он сидел неподвижно, уставясь на нее или, вернее, на узловатые суставы своих бездействующих пальцев.
– Вы прихворнули, – сказал молодой китаец, который располагал принесенный прибор в определенном порядке.
– Нет, – ответил Стэн.
– Кто-то умер, – скорее утверждая, чем спрашивая, сказал китаец высоким вызывающим голосом, появившимся у второго поколения эмигрантов.
Он отошел от стола писать счет, складывая цифры и проверяя результат, и его китайское лицо было гладким и честным, несмотря на высокий вызывающий голос.
А Стэн Паркер, сидя за столиком, постепенно убеждался, что надо ехать домой. Ему больше нечего делать в этом городе.
И дня через два он уехал. Его дочь Тельма провожала его на вокзале. Поезд уходил утром, и Тельма была одета для работы, в серый костюм и белую блузку; с плохо скрытым ощущением собственной значительности она обдергивала манжеты и разглядывала свои безукоризненные ногти. От ее холеного преуспевающего вида Стэн несколько терялся, хотя ему было лестно идти рядом. Он шел, помахивая старым кожаным саквояжем, найденным в доме матери после ее смерти, – бог весть как он там оказался, Стэн никогда не видел, чтобы кто-нибудь им пользовался. Саквояж был неуклюжий и жесткий, хотя его перед отъездом основательно натерли седельной мазью.
– Какой забавный старый мешок, – засмеялась Тельма, заставив себя увидеть в этой вещи нечто очень оригинальное, иначе ей пришлось бы ужаснуться. – Неужели можно уложить в него одежду, не скатывая в клубок?
– Для меня и такой сойдет, – сказал он.
Тельма почувствовала, что надо бы повести с ним задушевный разговор о чем-то сокровенном, но так испугалась этого, что сказала решительным тоном:
– Кажется, мы слишком уж рано приехали.
Отец повел ее в буфет, и не успела она запротестовать или посмеяться над ним, как он купил ей мороженое в вафельном стаканчике.
– И я должна это съесть? – спросила она.
– Почему нет, – сказал отец. – Раньше ты это очень любила.
Очень любила, эхом отозвалась ее память, когда она лизнула лакомство своего детства, сладкую шапку на вафельном стаканчике. Ей не хотелось плакать, но слезы подступили против ее воли. Мороженое скользнуло в горло, ледяное, оно растеклось по горячему. В сером свете утра она просыпалась и видела, как расцветают лампы, слушала нестерпимо резкие голоса петухов, пророчащих будущее и грустно осуждавших прошлое.
– В детстве, – повторил он, – ты очень его любила.
– Ну что ты заладил одно и то же! – сказала она. – Слушай, папа, я понимаю, эта история с Рэем просто ужасна для тебя, но ведь он нехороший человек.
– Рано еще судить, – ответил он, – кто хороший, а кто нет.
Значит, ей не удалось изгнать беса – своего братца.
– Я не могу объяснить, – пробормотала она.
Тельма почувствовала отцовское прямодушие, вовсе для нее нежелательное, поэтому она обрадовалась, когда они подошли к вагону и настало время поцеловаться.
– До свиданья, Тель, – сказал он и слегка покраснел, целуя молодую женщину, которая была и не была его родной дочерью.
Его дети вырвались на волю. Пар разлетался по вокзалу, как мельчайшие серые семена. Все, что казалось невероятным, стало обычным, но, быть может, дело просто в том, что он ехал домой.
Тельма Паркер поглядела вслед уходящему поезду. Сейчас она думала только о собственной жизни. Это было жестоко, но необходимо. Она прошла платформу и спустилась по ступенькам. Она уже сняла себе комнату в доме вдовы доктора и скоро переедет – она договорилась, что на будущей неделе, – и, само собой, будет пользоваться кухней и ванной. Тельма Паркер села в трамвай. Кажется, ее жизнь начала налаживаться, но об этом вовсе незачем всем рассказывать. Это никого, кроме нее, не касалось. Она будет нежиться в ванне докторской вдовы, в клубах аромата сандалового дерева и сирени, в красивом пригороде.
Стэн Паркер ехал домой и виновато ощутил, что боль его отпустила, когда появились знакомые географические приметы. Он знал все контуры этих мест лучше, чем человеческие лица, особенно лица своих детей. Детей познаешь через мать, подумал он. Ему хотелось, чтобы это было так. Однако его печаль не столь уж неотвязна, и это открыл ему поезд. В Бенгели Стэн сел в автобус, который покатил его через холмы в Дьюрилгей. Там он сошел и зашагал напрямик через пастбища. Он иногда выбирал этот более уединенный путь, он замедлял шаг среди желтых трав и черных деревьев, приглядывался ко всему, будто в первый раз, рассматривал свитки опавшей коры, эту вечную загадку. И постепенно растерянное неведение сменялось в человеке уверенностью. Загрубевшая кожа Стэна в мягком свете над пастбищами становилась прозрачнее.
Глава семнадцатая
Эми Паркер смирилась с отсутствием сына; время шло, а жизнь была все такой же, как и при нем. Если она думала о Рэе, то ей виделся малыш, еще не умеющий бегать, или маленький мальчик, игравший с ней в прятки, и она, найдя его, душила поцелуями и жадно впивалась губами в его шейку. А он только отбивался от ее любви. И ожившее прошлое становилось реальнее, чем настоящее.
Но однажды Рэй прислал открытку из Олбэни. Она забыла его почерк, а может, и просто не знала. Открытка говорила с ней чужим мужским голосом, и сквозь очки для чтения Эми уважительно смотрела на нее, как на высверк молнии. Он писал, что поступил на работу. В конце концов она стала гордиться открыткой, хотя не чувствовала любви к этому мужчине. Она любила маленького отбивавшегося мальчишку, к которому в летний день прижималась щекой. Она показывала открытку людям, предварительно обтерев руки, она показывала ее всем, кто заходил, и принимала поздравления с подобающей гордостью и говорила об отсутствующем сыне с искренней нежностью. Но она не любила этого мужчину.
Ей хотелось бы любить его. Страшно думать, что она никогда не любила сына как человека. Иногда она, переплетя пальцы, крепко стискивала руки. Они были ловкие и пухлые, эти руки, широкие и еще не усохшие. Но, ломая друг друга, пальцы становились сухими, как бумага, и костлявыми. Тогда она заставляла себя делать какие-то неспешные дела или ласково заговаривала со своим добрым мужем, предлагала ему что-то поесть или приводила в порядок его одежду. Мужа она любила. Даже после долгих будней любви она его по-прежнему любила. Но порой, лежа на боку, она думала: я еще мало его люблю, он еще не видел доказательств моей любви. Все было бы проще, если б она могла повернуться и указать ему на их сына, но это было невозможно. А часто ей казалось, что она вообще не имела детей, ибо ей не дано было любить свою дочь, разве только порывами. Тогда она начинала думать о ребенке, которого они подобрали в Уллуне, во время половодья, и который так быстро исчез. Тот мальчик, казалось ей, если б она его приручила, стал бы ей сыном. Ведь могло же быть так. Все то, что не свершилось в половодье их жизни, сейчас, когда подступала сушь, вызывало тоску по несбывшимся возможностям.
В нашу пору жизни, как говаривала почтмейстерша, увядшая еще в молодости и, по-видимому, нисколько не жалевшая об этом.
Эми Паркер терпеть не могла почтмейстершу, но так как у них сложились привычные приятельские отношения, то в те дни, когда ей приходилось бывать в Дьюрилгее, она останавливалась у почты поболтать. Кроме того, это была передышка перед подъемом на холм.
– Вы дома, миссис Гейдж? – спрашивала она. – Нам, наверно, ничего нет?
Миссис Гейдж тут же выбегала.
– Я еще не смотрела, дорогая, – говорила она. – Все из-за телефона. Просто ошалеть можно. Конечно, это все-таки расширяет кругозор. Я тут целый день слушаю разговоры. Нынче утром Литгоу был на проводе. Вы бы просто ахнули! Но, конечно, я лицо официальное, а не просто так.
Значит, миссис Гейдж своими желтыми руками копошила чужую жизнь, и от этого она становилась вдвое неприятней для Эми Паркер, хоть и еще более таинственной и значительной.
Однако в тот день миссис Гейдж почему-то не копошилась в проводах, – может, один какой-то оборвался. Но дело было не в этом. Миссис Гейдж находилась в страшном смятении. Она вбежала в контору, глаза у нее были как фарфоровые шарики, дышала она прерывисто.
– Миссис Паркер, – выкрикнула она, – я вас поджидала. О боже! Это такой ужас, разве кто мог подумать! Мистер Гейдж…
Эми Паркер, как и многие другие, позабывшая о существовании почтмейстершиного мужа, отступила назад. Но почтмейстерша схватила ее горячую руку своей, жилистой и холодной, и потащила в дом.
– Жизни себя лишил! – объявила она, теперь уже сокрушаясь о себе, о том, что попала в такое положение. – Во дворе, на дереве. На двух ремнях. Один старый, я никогда его и не видела, должно быть подобрал где-то. Смотрю – висит. О боже, смотреть-то как страшно было! Он раскачивался. Медленно так. А лицо спокойное.
И тащила за собой Эми Паркер, не подготовленную к этому роковому событию, до смешного растерянную и потную.
– Миссис Адамс прибежала, помогла мне управиться, – продолжала почтмейстерша. – Сейчас он прилично выглядит. Хоть смотреть можно. Эти дамы только что его видели и остались посидеть со мной, посочувствовать.
В доме были миссис Хобсон, какая-то миссис Малвэни и еще одна женщина с вуалькой на лице.
– По крайней мере вы не одна, – сказала Эми Паркер, которой не хотелось сейчас смотреть на труп.
Миссис Малвэни прищелкнула языком.
– Ничего себе способ оставить женщину вдовой, – заметила миссис Хобсон.
– Да! – закричала миссис Гейдж. – Да!
Все были поражены – до сих пор она казалась спокойной и как будто смирилась с происшедшим.
Но миссис Гейдж душили мысли о своей ужасной жизни. Ей вдруг стало необходимо выговориться. Она дочь инспектора школ, который жительствовал в одном из прибрежных городков. У них был чистенький коттедж, утопавший в гортензиях, которыми гордился отец, хотя от житья в вечном их сумраке с небольшими просветами между широких листьев, от влажного зеленого воздуха все члены семейства выглядели так, будто их одолевала бледная немочь. А с мужем она познакомилась, когда он сидел на молу и удил рыбу. Она увидела, как блеснула рыба, когда он ловко вытащил удочку, хотя руки у него были совсем тощие. Очень красивая была рыба. Они любовались ею вместе. Она боялась вымолвить слово, чтоб не испортить ему удовольствия – он был поглощен этой рыбой, – и побоялась отказаться, когда он против своей воли, повинуясь какому-то странному порыву, предложил эту рыбу ей. Дома ее сварили и съели под белым соусом; приглашали и молодого человека, но он отказался, сказав, что рыба, побывавшая в кастрюле, нисколько его не интересует. Вскоре после того он женился на принявшей от него рыбу девице, и женился без всякой к тому причины, кроме страшной неизбежности. Потом они начали узнавать друг друга поближе. И ездить по разным местам. Мистер Гейдж, как всем известно, был человек слабый, у него почти что не было подбородка, и глаза слабые, хоть с виду красивые, он никогда, бывало, прямо на тебя не посмотрит. Они переезжали с места на место, жили в жарких коричневых городах, в хижинах, где пахло сухой гнилью, в палатках и даже в шалашах из корья. Муж сколько раз брался за работу и всегда бросал. Он был футеровщиком, пока у него не ослабели руки. У него был талант к столярному делу, но он стал задыхаться от опилок. Иногда он целыми днями сидел, не проронив ни словечка, нарочно, чтобы только жену оскорбить. Он сидел и смотрел в пустую тарелку так, будто видел там что-то очень важное, а то усядется на старой железной койке под перечным деревом в нижней рубашке – это все видели, – сидит и молчит. Ну, она-то, конечно, уже много лет назад поступила работать на почту, у нее хватило мужества, да и нужда заставила. Вот уж сколько лет она в Дьюрилгее работает, а до того работала в другом городишке. Ей хотелось рассказать множество подробностей о своей жизни с умершим, даже самых интимных, это она и собиралась сделать.
– Просто чтоб вы знали, – сказала она, – чего только не приходится терпеть женщине.
Даже ее распадающиеся волосы выглядели как-то отчаянно.
Но Эми Паркер вспомнила, как почтмейстершин муж стоял на коленях перед муравьем, и ей захотелось уберечь его от беспощадных разоблачений.
– Он ведь мертвый, миссис Гейдж, – сказала она.
– А я? – вскрикнула почтмейстерша. – Я живая. Или только отчасти.
И она зашелестела, как сухая пальма.
– Никогда меня не били, не рвали на части, мне все время давали понять, что я сама себя не понимаю, – сказала она, – и не только себя, а вообще ничего на свете.
Миссис Малвэни поцокала языком.
– Слушайте, дамы, – продолжала почтмейстерша, расправляя безнадежно обвисшие, повлажневшие у лба волосы, – я вам покажу такое, что вы сразу поймете, о чем я говорю. Пройдемте-ка вот туда, пожалуйста, – сказала она, передвигая пояс своей темной юбки. – Это вроде иллюстраций, – засмеялась она.
Всем стало жутковато, но все последовали за ней – миссис Малвэни, миссис Хобсон, миссис Паркер и женщина с вуалькой.
Под угрозой вероятности, что где-то там может оказаться человеческая душа, упрятанная в некий ящик или пришпиленная к бумаге, как-то забылось, что в доме лежит труп. Слышно было частое дыханье женщин, когда почтмейстерша отворила дверь в какую-то комнату. Там стояла самая обычная мебель и раскачивался тусклый маятник часов, отсчитывая свою меру времени. И возможно, стоял запах размышлявшего здесь человека. Запах человека остается в комнате, когда он выходит и даже когда он умирает.
– Смотрите, – произнесла почтмейстерша уже более спокойным, почти официальным тоном. – Вот! Я, конечно, никому ни словом не проговорилась, что у нас происходит такое. Но теперь, когда его нет в живых, – сказала она уважительно, ибо смерть должно уважать, как бы ни блажил покойный, – и я считаю вас друзьями, я открою вам все в первый и, надеюсь, в последний раз.
– А что это за штуки? – спросила миссис Хобсон.
– Эти штуки – картины маслом, – ответствовала почтмейстерша тем же ровным официальным тоном.
Она указала носком туфли на подрамники, прислоненные к мебели, лежавшие навалом или расставленные поодиночке. Затем подбежала к ним легко, как девочка, и яростно стала выстраивать картины в шеренги позора. Она сейчас покажет бездны своей жизни этим женщинам, которых она сюда привела. С каким-то болезненным удовольствием она предвкушала полное разоблачение.
– Вот, – сказала она, стоя на коленях, и поглядела через плечо на подруг, как бы подставляя им свое желтое лицо в ожидании, что ее забросают камнями или признают невиновной – сейчас ей было все равно, что именно, и то и другое утолило бы ее неистовую жажду мщения. – Это история нашей жизни.
Миссис Малвэни зацокала языком.
– Он, значит, сумасшедший был? – спросила миссис Хобсон, которая не могла уразуметь, что происходит.
– Я не знаю, – сказала почтмейстерша с откуда-то возникшим в ней благоговейным страхом, обращаясь скорее к себе, чем к своим слушательницам.
Женщина в вуалетке вышла вперед, чтобы рассмотреть все получше. Смачивая губы кончиком языка, она задела им вуалетку, после чего откинула ее назад; вуалеток давно уже не носили, но, быть может, они снова вошли в моду.
– Очень интересно, – сказала женщина. – Но, конечно, произведения искусства ничего не доказывают. Их нужно воспринимать такими, какие они есть.
Миссис Хобсон и миссис Малвэни ничего не поняли и с ненавистью уставились на незнакомку. Это заговорившее лицо оказалось смуглым и, что еще хуже, вероятно, иностранного происхождения.
– Вам легко говорить, миссис Шрайбер, – сказала почтмейстерша, вставая с неудобных колен. – Вы-то судите о том, чего не испытали. А я, – закричала она, – кровавым потом полила каждый мазок вот этих штук!
И она пнула ногой картину.
Миссис Хобсон и миссис Малвэни ахнули и даже подались назад от столь дерзновенного поступка. Почтмейстерша лягнула богохульного Христа, которого ее покойный муж написал на доске от ящика из-под чая, теперь уже заметно покоробившейся. А поначалу это было жалкое подобие отощалого Христа-ремонтника, ощипанная птица, еще не испившая последних капель унижения, еще способная терпеть и терпеть, пока не полоснет себя осколком бутылки, самым гнусным из оружий, и не сгниет где-нибудь у железнодорожной насыпи под роем бурых мух.
– Ох-х! – вздохнули миссис Малвэни и миссис Хобсон. – Какой ужас!
Они были потрясены и испуганы. Им хотелось повернуться спиной, выбежать вон из этой полной безумия комнаты и никогда о ней не вспоминать.
А Эми Паркер, все время молчавшая оттого, что в сердце ее хлынуло ощущение огромной нежности и красоты, никогда и не знала, что могут сверкать рубиновым блеском капли крови, которые муж почтмейстерши изобразил на руках Христа. Потом Эми растрогала плоть, ее зеленовато-желтая сморщенность и потная одутловатость. Все это было ей знакомо, будто она когда-то видела такого Христа во сне. Великие истины она только наполовину постигла в том сне.
И сейчас она смотрела на изображение Христа и понимала его. Не двинувшись с места, она оглядела другие картины, оставшиеся после мужа почтмейстерши, Как видно, он часто писал деревья, их сонно или задумчиво свисающие или в муке мятущиеся ветви. И мертвые деревья. Их белые скелеты не казались такими сухими и скептичными, как кости на пастбищах. А бутылка у него могла выражать любовь. Эми никогда не видела бутылку такой неизъяснимой красоты. Эта бутылка побуждала ее любить ближнего своего.
Но тут женщины, рассматривавшие какую-то картину, принялись смеяться.
– Как вам это нравится? – смеялась миссис Малвэни.
– И не говорите! А? – хохотала миссис Хобсон, прикрываясь рукой с обручальным кольцом.
Женщины смеялись и взвизгивали, колыхая телесами в плотных корсетах, и под мышками у них стало темнеть.
– Да, – сказала почтмейстерша, упиваясь пыткой, – эта – самая мерзкая.
Ей бы и удар ножом в спину показался сейчас спасительным. Она сама была на грани жесточайшего смеха над этой грузной, почти вычеканенной масляной краской на холсте женщиной, которую увидела Эми Паркер.
Эта женщина еще только просыпалась. В миндалевидном глазу крохотное зернышко сознания, оно разбухает и вскоре должно дать росток. Тело просыпающейся женщины было совсем обнажено, если не считать завитков волос, невинно и поэтически покрывавших некоторые части тела. В ней чувствовалась безыскусность тишины и камня. Ее груди были четкими, как два камня, руки ее, массивные, но чем-то трогательные, тянулись к солнцу, а солнце тоже казалось бы камнем, если б не сияло с таким яростным накалом.
А миссис Малвэни и миссис Хобсон насмехались, раскачиваясь взад и вперед.
– Ну, дальше уж некуда, – кричали они, и от смеха по их пористым щекам струились слезы.
От их веселья веяло чем-то гнетущим.
И тогда Эми Паркер, стоявшая среди взрывов смеха, заметила в углу картины, у ног женщины, нечто, оказавшееся скелетом муравья, который муж почтмейстерши выцарапал на краске каким-то острым инструментом, а из муравьиного остова мерцал язычок огня, выведенного светящейся краской и соперничающего по интенсивности с тем солнцем, к которому устремлялась женщина.
«Ах!» – сказала про себя Эми Паркер, вспомнив и покраснев.
– Теперь вам все понятно, – сказала почтмейстерша, оборачиваясь к ним. – Мне больше нечего скрывать. Мне просто необходимо было кому-нибудь показать, – сказала она. – И все же временами мы бывали счастливы. Я стряпала ему то, что он любил. Он очень любил почки. Вечерами мы сидели вдвоем на воздухе. Он знал названия звезд.
Тут она провела рукой по подоконнику; на пол посыпались несколько дохлых мух и немного пыли.
Но сейчас никто уже не прислушивался к ее словам. Женщины либо навидались так много, что больше ничего не хотели смотреть, либо торопились уползти в мирок своих мыслей. И все, одна за другой, стали выскальзывать из комнаты.
– Вы очень добры ко мне, миссис Шрайбер, – сказала миссис Гейдж тем плаксивым голосом, каким часто говорят с богатыми и довольно влиятельными персонами.
Ибо миссис Шрайбер, будучи иностранкой, была также и богачкой. Она купила участок в здешних местах и иногда сама сбивала масло, чтобы чувствовать его на своих руках.
– Это было очень интересно, – сказала миссис Шрайбер густым мрачным голосом, опуская черную вуалетку. – Я должна забыть об этом на время, миссис Гейдж. Потом все будет выглядеть в другом свете.
– Но от меня-то это никуда не денется! – воскликнула почтмейстерша вслед задумчиво уходящей даме под вуалью.
Остальные тоже стали расходиться.
– Миссис Паркер, дорогая, – окликнула почтмейстерша и кинулась за ней, шумно взметнув юбкой. – Я бы не хотела, чтоб вы об этом рассказывали, – умоляюще сказала она. – Пожалуйста, никому ни слова!
Эми Паркер опустила голову и пообещала не рассказывать.
– Где ты пропадала, Эми? – спросил муж, когда она вернулась домой.
– У почтмейстерши. Мистер Гейдж покончил с собой. Он повесился на дереве во дворе.
Стэн Паркер, как и многие другие, совсем не знал почтмейстершиного мужа, но поразился, что смерть могла настичь кого-то, чье имя ему было знакомо.
– Ну да! – сказал он. И спросил: – Почему? – еще даже не осознав происшедшего.
Эми Паркер внесла чашки и тарелки.
– Миссис Гейдж показывала нам картины, он много их написал, – проговорила она наконец.
– Что за картины? – спросил муж.
– Так, разное там маслом написано, – ответила она. – Но нас просили никому не говорить.
Она начала расставлять посуду. Она начала дрожать – таким незнакомым показался ее собственный дом. Ее собственные руки словно незнакомые птицы блуждали среди посуды и бились о чашки.
А Стэн Паркер дивился, отчего ему никогда не приходило в голову покончить с собой? Где тот предел, за которым возникает такая потребность? Он резал хлеб. И раздумывал. Легкий утренний ветерок плыл по дому, терся о бумажные стены, раскачивал их. Где тот предел, за которым распадается прочность? Но это еще никем не установлено.
После того как самоубийцу похоронили в кустарнике возле кладбища, Стэн Паркер забыл о нем, но его жена все еще думала о мистере Гейдже, и не столько о его смерти, сколько о своем отношении к покойному. Она вспоминала его серое лицо в тот день, когда он стоял на коленях среди камней. Это лицо глядело на нее и, быть может, с каким-то выражением, которое она упустила. Или, может, было нечто такое, чего она не могла вспомнить? Она лихорадочно рылась в памяти, но что-то все время ускользало от нее, пока она и вправду не стала походить на пышнотелую женщину, тянущуюся к раскаленному солнцу. У той было такое же тело, и больше ничего.
И на Эми напало беспокойство. Она запрягала лошадь и ехала наобум, держа вожжи в неподвижных руках. Небо, как всегда голубое, кипело крохотными вихрями нетерпения. Все кукурузное поле шумно преследовало ее и набалтывало тайны, которые нужно разгадать. Тогда она начинала злиться и понукала свою кроткую лошадь. Однажды, в такую минуту, щелкая кнутом, она подумала: я должна повидать О’Даудов, вот и все. И повернула к ним, держа вожжи теперь уже окрепшими руками и радуясь, что наконец определилась какая-то твердая цель. Никакое смятение духа невозможно в присутствии О’Даудов. И она с веселым стуком поехала дальше в нарядной рессорной двуколке, которой обзавелась к тому времени, запряженной славным крепеньким валлийским пони. Деревья побежали мимо. Я не стану думать, сказала она про себя, о том, чего не понимаю.
Когда Эми Паркер, такая же уверенная, как прежде, и с такой же, как прежде, широкой спиной, подъехала к дому О’Даудов, она не обнаружила никого из его обитателей. Был дом, и свиньи, и тот малорослый желтый кабанчик, который чем-то болел – глистами, что ли, – и сейчас довольно равнодушно тыкал пятачком в капустный стебель. Прошло много дней с тех пор, как Эми Паркер виделась со своей соседкой и приятельницей миссис О’Дауд, и не по причине ссоры, просто ни у той, ни у другой не было надобности просить о каком-нибудь одолжении. И сейчас она оглядывалась вокруг и смотрела на незнакомый дом, который она когда-то знала, а потом позабыла. Дом стоял на месте, держась, как видно, по особой милости земного притяжения. Некоторые части его висели в воздухе. Другие были отодраны для удобства – чтобы в дождливый день развести в очаге уютный огонек, не утруждая себя возней с топором в дровяном сарайчике.
Собственно говоря, и сейчас посреди двора горел огонь, вернее, из мрачной черной кучи золы извилисто тянулись вверх нечистые дымные струи. Тлел огонь, и стояла вонь. Она шибала в ноздри – вот уж верно, что это два канальца в череп, подвергаемые бессмысленной муке.
Эми Паркер кое-как пробралась сквозь вонь и привязала свою маленькую фыркающую лошадь.
Когда соседка, выглянув в окно и вставив зубы, которые она держала на полочке в кухне, вышла на ступеньки и слегка обдернула на себе кофту, Эми Паркер заговорила так, будто они виделись только вчера, да и о чем можно говорить после такого долгого перерыва.
– Что это вы жжете, миссис О’Дауд? – спросила она.
– А, – сказала соседка, прикрывая рукой рот, – это просто маленький костер.
– Костер маленький, а вонь большая, – заметила ее приятельница.
– А, – сказала миссис О’Дауд сквозь руку, – мы жжем старую резину.
– Какую резину?
– Да старые покрышки, что он купил по дешевке.
– Значит, у вас есть машина? – спросила миссис Паркер.
– Да что вы, станет он тратить горючее на езду, – сказала миссис О’Дауд сквозь руку. – Он скорее сам его вылакает. Нет, он купил эти старые покрышки, чтобы вроде как спекульнуть, а потом они ему осточертели, так что мы их жжем.
– Единственный выход, – заметила миссис Паркер.
– Пакость какая, – сказала миссис О’Дауд, пиная кучу ногой.
При этом зубы выскочили из-под ладони, но благополучно зацепились за мысообразный вырез ее кофты.
– Они у меня новые, – прошамкала она голыми деснами. – Я выписала эту челюсть по почте, а она, подлая, все время выскакивает.
Миссис О’Дауд сунула в рот нечто схожее с блестящей пряжкой от туфли.
– Вот дьявол, – проговорила она сквозь руку. – Если упадет и разобьется – плакали мои денежки. Вот почему я вечно руку держу возле рта, вы, наверное, уже гадаете, в чем дело.
– Я бы на вашем месте просто ее вынула, – сказала ее приятельница.
– А что, – воскликнула миссис О’Дауд, – это мысль! Я же их не для красоты надеваю, только ведь деньги плачены, понимаете.
Она сунула челюсть в карман, и обе женщины рассмеялись. Они радовались друг другу, когда им доводилось встречаться. Каждая вызывала в другой сознание своей жизнестойкости. Эми почувствовала, что она оживает.
И как ни в чем не бывало, они смеялись весело и беззаботно, пока их окончательно не донял дым.
– А, чтоб ты сгинул, окаянный, – закашлялась миссис О’Дауд. – Мы не виноваты, это все констебль.
– Причем тут констебль? – сквозь кашель спросила Эми Паркер, едва не задохнувшись от черного дыма.
– Вам-то я скажу, как старому другу, – ответила миссис О’Дауд, беря ее за руку. – И покажу. Только, миссис Паркер, никому-никому ни словечка!
Эми Паркер, сгорая от любопытства, пообещала молчать, и они вошли в перекошенный дом.
– Все потому, что они никак не хотят оставить в покое порядочных, любящих свою свободу людей, и полиция, и прочие, – продолжала миссис О’Дауд, – и вечно суют нос в наши дела. А он мне и говорит: ладно, пусть суют, мы им дадим кой-чего понюхать. Вот мы и зажгли этот костер из покрышек – самое подходящее дело.
К тому времени они раздвинули неизвестно зачем повешенную завесу из мешков и вошли в какую-то маленькую кладовку, которой вроде бы раньше не было, впрочем, может, она и была. Здесь царила темнота, а запахи стали сложнее. Эми Паркер, двигаясь на ощупь, задела бочонок с бараньим жиром, хранившийся здесь для смазки сапог и прочих кожаных вещей и основательно погрызенный крысами.
– Он мне говорит: этот костер собьет их со следа, – сказала соседка. – Это, говорит, роскошный будет запах, хоть и не такой роскошный, как тот, другой.