Слышались голоса там, где раньше только стук топора иногда нарушал тишину, заставляя сердце биться быстрее оттого, что где-то тут есть живая душа. Теперь сюда хлынули люди, большей частью ирландцы. Между деревьев тянулась проволока. Жесть и мешковина нашли себе множество применений. Вечерами поселенцы усаживались в круг, мужчины в рубашках, распахнутых на волосатой груди, женщины в кофтах навыпуск, и, чтоб повеселить душу, пили все, что оказывалось под рукой. Если иной раз и керосин – что ж, и от него можно захмелеть. И еще больше детей было зачато под скрипенье железных кроватей.
Старая кобылка, везшая миссис Паркер, бодро трусила по этой довольно веселой дороге, но стала приволакивать ноги в конце пути, на спуске в лощину, за которой жили О’Дауды. Здесь пришлось надеть тормозные колодки, и колеса заверезжали по песчанику. Что ж у нее за беда? – подумала миссис Паркер, облизывая свои сочные губы; она вспомнила, что однажды утром ее погнала к О’Даудам настоящая беда. И ей захотелось как-нибудь продлить это путешествие, но оно уже шло к концу.
Унылые места тянулись перед выбранным О’Даудами участком, да и участок был довольно унылым, но они осели на этой земле одни из первых и привыкли к ней. Земля владела ими, а они землей. Миссис Паркер, съезжавшей по спуску, вся местность вокруг показалась необитаемой. Все деревья как будто корчились в отчаянии. Некоторые совсем скрючились. Другие были покрыты черными косматыми наростами или мрачными серыми шишками. Монотонное жужжание зноя и насекомых стояло в этой части леса. Никто не хотел здесь жить. Сюда выбрасывали всякую дрянь. Вокруг поблескивали пустые жестянки и ребра издохших животных.
И миссис Паркер пала духом. Еще молодая, крепкая женщина, с некоторым жизненным опытом, она вдруг ощутила в себе трусливую неуверенность. Она никогда еще не сталкивалась близко со смертью и усомнилась, справится ли она. Если только смерть вызвала ее к О’Даудам. Хотя вряд ли, – с чего бы? И она стала думать о двух своих подраставших детях, о муже, крепкой ее опоре, и убеждать себя в собственной силе. И постепенно она стала реальной, эта сила. Когда женщина свернула к останкам ворот, ее сильные молодые плечи, покачиваясь в такт двуколке, стряхнули с себя всякие сомнения. Случались минуты, когда Эми Паркер становилась великолепной, и это была одна из таких минут. Ее круто изогнутые, довольно густые черные брови на свету отливали блеском.
Так Эми Паркер доехала до крыльца О’Даудов, и если вокруг не было признаков смерти, то и жизни почти не наблюдалось. В лужице жидкой грязи полоскались и ныряли две коричневые утки с заостренными хвостами. Рыжая свинья валялась на боку, выставив свои дубленые соски. С перечного дерева, медленно покруживаясь, свисал на проволоке короб для хранения мяса. А дом ничуть не изменился, он все так же держался на честном слове, и разбитое стекло в боковом окне по-прежнему было заткнуто мешком.
Эми Паркер, закрепив колесо цепью, отправилась на поиски живой души, и наконец дверь приоткрылась, в щель просунулось лицо ее приятельницы, и, казалось, сейчас все выяснится.
– Вы меня извините, – сказала миссис О’Дауд, стараясь управиться с влажными деснами, чтоб получились слова, и заодно с неподдающейся дверью, чтобы гостья могла протиснуться внутрь, – вы меня извините, что я пригласила вас запиской, дорогая, это вроде бы очень официально, я так сразу и подумала, но у этой девчонки ничего в голове не держится, хоть у нее и быстрые ноги. Потому-то я и взялась за перо и бумагу, и вот вы приехали. И я очень рада.
Миссис О’Дауд держала тряпку для мытья посуды, грязно-серую, пахнувшую всеми грязно-серыми помоями, в которых она побывала.
– Да, я приехала, – сказала миссис Паркер, чувствуя, что у нее спирает дыхание.
Должно быть, ей стеснил грудь кавардак в этой кухне, или кладовке, или молочной, или чулане, где они стояли и где, казалось, было свалено почти все имущество О’Даудов. Тут были подойники, еще не мытые после утренней дойки, и дохлые мухи в утреннем молоке. На веревках болтались старые, застиранные рубахи и кофты – или тряпки? – пересохшие, жесткие, они цеплялись за волосы в тесном темном пространстве этой клетушки, где ноги спотыкались о пустые бутылки, еще не выкинутые О’Даудом. На столе из простых сосновых досок стояла крысоловка с приманкой – ломтиком желтого сыра, а рядом – большое белое блюдо с засохшим куском баранины.
– У нас, как видите, все по-простому, но что ж поделаешь. – Миссис О’Дауд искоса взглянула на гостью, прихлопнула муху тряпкой и положила на место отскочивший кусок баранины.
– Значит, вы здоровы? – спросила миссис Паркер.
– А с чего мне хворой быть? У меня не от хворобы душу щемит, миссис Паркер. Тут посложнее дело.
Она втянула воздух между голых десен, как будто между зубов, и поглядела в маленькое окошко, почти сплошь заросшее паутиной.
А миссис Паркер ждала, что приятельница вот-вот откроет ей нечто интересное, или ужасное, или печальное.
– Это он, – наконец объявила та. – Все этот поганец. У него опять началось.
– А когда-нибудь разве кончалось? – спросила миссис Паркер, томясь нетерпением.
– Ну, не так, чтоб заметно было. Но случается, что он совсем сатанеет. Вот как сейчас. Очень сильно осатанел, – сказала миссис О’Дауд.
– Но что ж я могу сделать? – удивилась миссис Паркер.
– Ну как что? Поговорить, дорогая моя, как женщина, и как мать, и как соседка, и добрая знакомая. Немножко его урезонить.
– Как же я могу его урезонить, если вы не можете?
Такая перспектива ничуть не привлекала Эми Паркер. Она раскраснелась в этой клетушке и разгорячилась.
– Я даже не понимаю, – сказала она.
– А, – отмахнулась миссис О’Дауд. – Я всего-навсего жена, да и то липовая. Хорошая знакомая – это другое дело, он постесняется заехать вам кулаком в лицо или садануть ногой в живот, чтоб вас от боли корчило. Вы просто поговорите с ним разумненько, вы такая славная, и он сразу усовестится и горькими слезами заплачет, вот увидите.
– Где он? – спросила миссис Паркер.
– Там, на задней веранде сидит с ружьем и с пузырьком ади-колона, потому как больше ничего в доме не осталось. Но ружье только для виду, миссис Паркер, вы уж мне поверьте, я его повадки знаю.
– По-моему, – сказала миссис Паркер, которой все это сильно не нравилось, – по-моему, лучше, чтоб этот ади-колон сделал свое дело, если бутылки кончились, как вы говорите. Тогда он заснет. Сдается мне, это лучший выход.
– Ха, – усмехнулась миссис О’Дауд, – когда дело касается моего поганца, никаких выходов не бывает. Если приспичит, он и в город потопает на своих на двоих. Нет, миссис Паркер, тут надо только на совесть его нажимать. Вы же не бросите в беде старую подругу.
Все это время в доме стояла полная тишина. Даже не верилось, что в нем происходит ссора, и довольно бурная. Стены клетушки были из простого горбыля, который оклеили газетами, а мухи доделали остальное. Эми Паркер никогда особенно не обращала внимания на то, что печатали в газетах, но сейчас начала медленно, слово за словом, читать про жизнь какого-то скотовода, которого насмерть забодал его собственный бык.
Затем послышались шаги. Чьи-то сапоги зашаркали по доскам пола. У О’Дауда, вспомнила она, огромные ноги.
– Ш-ш! – прошипела его жена, приставив ко рту руку с широким обручальным кольцом, которое она носила для приличия. – Вот он. Встать изволил. Еще неизвестно, к худу это или к добру. Иной раз я думаю: лучше б он так и сидел на месте.
Сапоги не имели другого намерения, кроме как двигаться. Они шли. Они топали по доскам, и некоторые доски протестовали. Дом стонал. Тело мужчины, притом грузного, расталкивало комнаты, по которым оно проходило.
– Кажется, нам самим надо давать ходу, – сказала миссис О’Дауд. – Бежим, дорогая. Сюда.
И Эми Паркер ощутила шершавость ее руки.
– Ежели он дошел до точки, – сказала миссис О’Дауд, – то лучше иметь несколько выходов, я по прошлому разу запомнила, раз и навсегда.
Они вихрем пронеслись через кухню, сквозь запахи застывшего жира и золы и очутились в маленьком коридорчике, совершенно ненадежном как убежище, но с несколькими дверями. Настала такая тишина, что было слышно, как они прислушивались. Миссис О’Дауд стояла, оттопырив пальцем правое ухо.
И вдруг он ворвался в дверь, которая, очевидно, была из картона, как, впрочем, и весь дом. Дверь хлопнула, О’Дауд был страшен. На губах у него пузырилась слюна, из носа торчали черные волосы.
– А! – взревел он. – Вас уже двое!
– Удивительно даже, – сказала его жена, – что у тебя в глазах не троится.
– Еще чего, – рявкнул О’Дауд, – хватит, что и две бабы тут мельтешатся!
Он твердо стоял на ногах, держа в руках какое-то уродливое подобие ружья, – Эми Паркер оставалось только надеяться, что оно не выстрелит.
– Мистер О’Дауд, – проговорила она, – вы меня не узнаете?
– Да, – подхватила его жена, – это же наш старый друг миссис Паркер. Приехала нас навестить в память прежних времен.
– В задницу! – высказался О’Дауд. – Как замельтешатся две бабы, так хоть в гроб ложись.
– Очень мило ты разговариваешь с дамой! – возмутилась миссис О’Дауд.
– А я не милый, – отрезал муж.
И глаза его посуровели, будто эта истина требовала пристального и долгого изучения. Будто это был красивый камешек, который хочется рассмотреть получше.
И вдруг он поднял ружье и выстрелил.
– Господи спаси! – пронзительно завизжала его жена, придерживая пряди волос, упавшие на уши. – До чего ж мы дошли в своем собственном доме, а еще христианами называемся!
– В вас не попало? – спросила Эми Паркер, почувствовавшая при выстреле ветерок.
– Может, куда и попало, откуда я знаю, – прокричала миссис О’Дауд. – Напугалась я, вот что! Скотина черная! Сатана! Ты еще нас поубиваешь!
– А чего ж, по-твоему, я хочу? Бабье проклятое!
И он опять поднял ружье.
– Живо, – сказала миссис О’Дауд, – бежим, миссис Паркер!
И в коричневатой полутьме тесного коридорчика, в кремневом запахе ружья и разогревшейся смазки заметались, закружились и забились о стены две женщины, не зная, в какую дверь бежать. В суматохе Эми Паркер не уследила за подругой и очутилась в парадной комнате, захлопнув жиденькую дверь и надеясь только на чудо. Она не знала, куда делась ее подруга, но та как-то вырвалась из этого вихря юбок и страха.
– Режьте меня, если я ее не прикончу! – взревел О’Дауд.
Он, должно быть, сломал ружье, колотя им в какую-то дверь, и так захлопал себя по карманам, будто старался потушить на себе огонь.
– Все! Конец! – рычал он. – Все равно она от меня не уйдет! Я ей, паскуде, шею сверну!
После того как с треском рухнула дверь и дом затрясся и снова вернулся в состояние неподвижности, все как бы вошло в новую стадию – не то мира, не то притаившегося буйства. Комнату, где замерла Эми Паркер, О’Дауды считали парадной и по этой причине никогда ею не пользовались; здесь душа человеческая проникалась опасением, что ей вовек не воспрянуть. Сморщенные розы на обоях залепили все спасительные щелочки, и в результате жизнь капитулировала, усеяв подоконник крылышками, усохшими оболочками и тоненькими бледными лапками. Незваную гостью, и без того окаменевшую, удостоили приема и мумии покрупнее – диван, из которого лез конский волос, и на полке над очагом длинная кошка, набитое О’Даудом чучело бывшей любимицы его супруги.
С трудом отвернувшись от грустной кошки, Эми Паркер глянула в мутное окно и увидела свою соседку, которая, вытянувшись, как кошка, кралась за угол сарайчика, и уши ее, казалось, плотно прижались к голове, и в остекленевших глазах мелькала отчаянная надежда на спасение. Женщине, наблюдавшей это, хотелось крикнуть подруге, что теперь ей нечего бояться ружья, но она никак не могла открыть окно, а стук костяшками пальцев о стекло был так страшен в этой мертвенной комнате, что словно по воле злого рока все попытки привлечь внимание не удались. И миссис О’Дауд все так же вытягивала шею и прижимала уши, ожидая, что вот-вот появится смерть, а с какой стороны – она не могла угадать, сколько бы ни терзала свой мозг.
Пока Эми Паркер старалась вырваться из страшных тисков этой комнаты, своего убежища, из-за угла дома показался О’Дауд, держа в руке топор, словно флажок на палке.
Значит, конец, а миссис Паркер не смогла даже крикнуть сквозь оконное стекло.
Она видела, как задвигался хрящик на горле у миссис О’Дауд, как она еще крепче вжалась в стену сарая. А потом помчалась за угол дома. О’Дауд бросился вслед, держа свой флаг.
И тогда Эми Паркер стряхнула оцепенение. Она рванулась в дверь, она побежала, не потому, что была храброй, а потому, что нить ее жизни была на той же катушке, что разматывал О’Дауд вокруг дома. Эми Паркер сбежала вниз по разболтанным ступенькам, задев зашелестевшее деревцо фуксии. И тоже побежала вокруг дома, который стал в этом круговращении единственной опорой существования; без него они погибли бы.
И все трое бежали и бежали, иногда, впрочем, спотыкаясь из-за помутнения в голове, либо скользких хвойных игл на одной стороне дома, камней и рытвин на другой, или некстати разболевшихся мозолей. Но опять бежали дальше. Это был бег отчаяния. Мимо, в дверях и окнах, мелькали частички дома, коробочки, где они влачили свою затхлую жизнь, – вон лежат куски хлеба, которые утром накромсала женщина, а там брюки, которые стащил с себя мужчина да так и оставил черным витком валяться на полу. Все это мельком ухватывал глаз. И распластанную кошку на покрытой лаком полочке над очагом. Ее звали Тиб, задыхаясь, припомнила Эми Паркер.
Куда мы бежим, пронеслось у нее в голове. Поймать смерть оказалось делом страшно трудным. Спина О’Дауда колыхалась впереди. Порой Эми Паркер думала: что будет, если она его догонит? Но спина О’Дауда, вильнув, скрывалась за очередным углом дома. Каждый раз.
Были мгновенья, когда она могла поклясться, что сквозь тугой воздух слышала, как он отрубает жене голову топором. Она узнавала этот глухой стук и где-то когда-то уже видела голову на белом обрубке шеи, с последним выдохом прошептавшую в пыль слова прощения. Нам надо что-то сделать с трупом, мелькнула у нее мысль, пока не пришел констебль.
Но сама тем временем все бежала и бежала, в туче пыли, что подняли несколько всполохнувшихся кур, как бы предвидевших обезглавливание. Куры вытянули длинные тощие шеи. Они включились в общее движение. И свинья тоже. Та самая рыжая свинья тоже за кем-то гналась в этой гонке, и соски ее бились о ребра; она мчалась галопом, хрюкая и выпуская газы, обуреваемая весельем или страхом – не разберешь. Куры вскоре прыснули в стороны, но свинья все бежала из приверженности к человеку.
Круг за кругом обегал человек, пока не осталась далеко позади та черта, после которой начинались мучения. Иногда он вращал глазами, иногда в глубине его остановившихся зрачков мелькали грустные приметы неподвижного, безмятежного и утраченного мира. И так же Эми Паркер, почти погибая, видела, как муж и двое детей сидят за кухонным столом и пьют чай из белых кружек и желтые крошки вторничного пирога сыплются им на подбородки. Ей хотелось плакать навзрыд. В сущности, она уже расплакалась, только не из жалости к подруге, а к самой себе.
Миссис Паркер, оглянувшись, увидела, что миссис О’Дауд, напрягая последние силы, ухитрилась ее догнать. Лицо ее было серым, расплывчатым пятном, различались только глаза и рот.
– Что ж нам делать? – также задыхаясь, спросила миссис Паркер.
Ибо они по-прежнему бежали вокруг дома, то ли впереди, то ли по пятам О’Дауда.
– Богу молиться, – с присвистом выдохнула миссис О’Дауд.
И обе женщины принялись молиться, каждая на свой манер; они как бы возобновляли старое знакомство, прерванное ими много лет назад, и даже намекали, что они позабыты. Они бежали и молились.
И вдруг на углу возле большого чана они чуть не столкнулись с О’Даудом, которого осенила блестящая мысль бежать в обратную сторону. Он был взмокший, черный и держал в руке топорик.
– Ага! – закричала его жена. – Вот и ты наконец. Не знаю, что ты хочешь со мной сделать, но я готова. Уж я-то тебе никогда ни в чем не отказывала. Вот она, я.
Все ее тело, до последней частицы, до кончиков всклокоченных волос, застыло в неподвижности. Из-за выреза кофты на грудь вывалились образки, которые она носила от всяких напастей.
– Спаси меня, боже, – проговорила она. – Я была не плохая и не хорошая, руби быстрей, и пусть нас рассудит бог.
И тут О’Дауд, ставший еще огромнее, с неукротимым огнем внутри, который разжег алкоголь, начал дрожать, и флаг поник у него в руке.
– Ох, – заплакал он, – это дьявол в меня вселился. И ади-колон.
Он плакал и возмущался, пока губы его, утоньшившиеся от солнца и беготни, не разбухли опять.
– Такая у меня натура, что ж поделать, – плакал он. – Переменчивый я очень. И ведь, по правде, не такой уж я плохой, хоть, может, и не особенно хороший. Самый что ни на есть средний я человек. Разве вот вино меня одолеет, тогда я сам не свой бываю, это верно, только я все равно худого не сделаю, вот уж чего нет, так нет.
– Ну, теперь мы поняли, – сказала жена. Она где стояла, там и села, прямо в реденькие пучки желтой травы, в сухие листья, в пыль. – Наконец-то все так хорошо объяснилось, и мы еще не успели помереть. Это самое главное. Очень любезно с твоей стороны, дружок, что ты растолковал, как обстоит дело.
– Да, – сказал он, вытирая нос, с которым не было никакого сладу, – и теперь уже все прошло. А я пойду вздремну, миссис Паркер, если не возражаете. Это для меня сейчас самое лучшее. А то я что-то не в себе.
Миссис О’Дауд сидела и выдергивала травинки, а ее приятельница возвышалась над ней, как памятник. О’Дауд бережно понес свое тело по двору, ступая так, чтобы не потревожить улегшиеся страсти, и свое маленькое орудие держал, словно клочок бумажки, который он сейчас скомкает за ненадобностью и швырнет в сторону. Входя в дом, он стукнулся лбом о притолоку и вскрикнул, потому что уж этого он не заслужил.
Миссис О’Дауд стала напевать, не открывая рта. Она выщипывала травинки. Она издавала горлом звуки, будто пытаясь играть на гребенке. И волосы свисали ей на лицо.
– Вы от него уйдете? – спросила миссис Паркер. Но миссис О’Дауд напевала с закрытым ртом.
– Я бы ни от кого не стала терпеть такие фокусы, даже от мужа, – сказала миссис Паркер, переступая онемевшими ногами.
– Так ведь он мне нравится, – сказала миссис О’Дауд, отшвырнув увядшую траву. – Мы с ним – два сапога пара.
И она стала подниматься на ноги, – они уже начали отвердевать после того, как стекли наземь в расплавленном состоянии.
– О-ох! – произнесла она. – Но все равно, я, наверно, укокошила б его, если б топорик был у меня в руке и не он за нами, а мы за ним гонялись бы вокруг дома.
Но Эми Паркер уже пошла высвобождать колесо двуколки, у которой стояла в оглоблях и созерцала все происходящее старая лошаденка, а миссис О’Дауд повернулась и, подбирая волосы, направилась к дому, очевидно находясь в том длительном трансе, какой иной раз продолжается всю жизнь.
– Ах да, миссис Паркер, – окликнула она, высунув из окна голову, – я совсем забыла. Сыру вкусный кусочек не хотите? Я сама сделала, он уже дозрел, и такой вкусный!
Но Эми Паркер помотала головой, а старая лошадь тронулась с места. И они поехали. Сквозь деревья, застывшие в трансе, сквозь все то, что едва не случилось.
Глава одиннадцатая
Стэн Паркер часто не узнавал свою жену. Иногда он видел ее как будто в первый раз. Он смотрел на нее и прикасался к ней. Эта опять какая-то другая, думал он, словно женщин было несколько. И конечно, ее облик каждый раз совпадал с той его мечтой, которая со дна души всплывала на поверхность. Иногда его жена бывала прекрасна.
Порой они глядели друг на друга в наступившем молчании, и жена терялась, она терялась в догадках, чем же она могла себя выдать. Но он признавал ее право на тайны и уважал их, а она его тайн не умела ни уважать, ни признавать. Думая о них, она мрачнела, озлоблялась, посудную тряпку выкручивала с остервенением, швырком накидывала на крючок и отряхивала мокрые руки. В такие минуты он тоже видел ее как бы впервые и поражался, какая же она угрюмая и некрасивая, и еще этот серый налет на огрубевшем лице, лоснившемся от усердной работы. Да, она уродливая и сердитая, и ему не хотелось прикасаться к ее неприятной коже.
Но вечерами, когда дети были накормлены, подойники ошпарены кипятком и тарелки поставлены на полку, они шли побродить по огороду, и тогда она опять становилась самой собою. Он любил иногда выйти на тропку и, как бы случайно догнав ее, замедлял шаг или неловко обнимал одной рукой ее плечи и шел рядом, тоже неловко поначалу, пока от ее тепла и податливости не возникала прежняя близость.
Так они бродили по разросшемуся летнему огороду до самой темноты, а растения подымали с земли головки и цикады трещали во всю мочь.
– Ох, – восклицала она, – опять эта пакость!
И, отстранившись от него, наклонялась, чтобы вырвать какой-то сорняк или растение, которое они называли «Вечный жид». Она и сама не верила, что от этого будет толк; она просто выполняла некий ритуал и, разогнувшись, отбрасывала в сторону выдернутый бледный стебель, мгновенно о нем забывая.
Так они бродили по темнеющему огороду.
– Завтра, – сказал он однажды, – хочет заехать Пибоди, посмотреть телочку от Нэнси. Наверно, купит.
– Как, эту бедную телочку? – воскликнула она. – Я не хочу продавать Нэнсиного теленка.
– У нас их и так много.
– Бедняжка Молл, – сказала жена, – она будет переживать.
И мимоходом сорвала острый листик олеандра. Она возражала, только чтобы не молчать, ибо в душе знала, что все и всегда будет сделано, как он задумал. Она отбросила острый листик прочь.
– Она будет переживать, – повторила Эми Паркер. – Тельма сегодня перед сном плакала. Она загнала занозу под ноготь. Я занозу вытащила, но она переволновалась.
Она подумала о своей бледненькой девочке, которая уже спала сейчас в наплывающих сумерках и которой она ничем не могла помочь, кроме как вытащить занозу.
– Дай ей бог, чтоб она не знала ничего худшего, чем занозы, – сказал он.
Он тоже сказал это, чтобы не молчать. Им было достаточно того, что они рядом, но смутное чувство вины заставляло их разговаривать с помощью особого кода, чтобы не выдать свое благополучие. Ее лицо, пористое, цвета сливок, впитывало в себя остатки меркнущего света. У него было лицо длиннее, острее, оно, как топор, прорезало темноту. Сейчас они глядели друг на друга, глаза в глаза, как бы растворяясь в таинственности этих минут. Но они заставили себя разговаривать. Они говорили о своей болезненной дочке, о Тельме, у которой обнаружилась астма, потом он опять перевел разговор на коров, заметив, что телка от Нэнси напоминает ему молодую корову, которую он видел когда-то, – она принесла бычка о двух головах.
Эми Паркер негодующе хмыкнула – она боялась спугнуть дремотный покой этих минут, когда цветы тают в темноте и муж рядом.
– У тебя все коровы на уме, – сказала она. – А детьми ты когда-нибудь займешься?
– А что от меня требуется? – засмеялся он.
Но лицо его сразу потемнело – опять в нем шевельнулось подозрение, что это она отдалила от него детей, хотя породили они их вместе. И все-таки сейчас, когда огород заволакивала темнота, а дети погрузились в свои сны, это было не так уж важно.
Она придвинулась ближе, почувствовав в нем какую-то мысль, которая могла быть ей неприятна.
Темнота двигалась вместе с ними. Мягко оглаживала их темная масса кустарника, головки цветов шелковисто терлись о ноги и щеки. Он должен был, по справедливости, покориться силе, которой наделила ее мягкая тьма. Но сегодня он не покорился. С таким же успехом они могли идти в жестком свете дня.
Тогда она сказала с укором:
– Я пойду в дом, Стэн. Нельзя разгуливать всю ночь, как лунатики. У меня еще много дел.
И он не удерживал ее.
В доме она принялась разматывать пряжу, из которой собиралась вязать теплые вещи на зиму; пасмы она натянула на спинки двух стульев, – такой роскоши, чтобы кто-то держал для нее пряжу, надев на руки, она сроду не знала. И, наматывая клубок, она вспомнила минуты под тутовым деревом и ни о чем другом уже не думала. Эми тогда собирала тутовые ягоды и вся перемазалась соком. Она работала, а вокруг колыхались большие глянцевитые листья. И все дерево то и дело распахивалось и закрывалось, шла беспрерывная игра листьев и неба, света и тени, испещрявшая ее пятнами, как и тутовый сок. Потом подошел муж, и они стояли рядом в зеленом сверкающем шатре, о чем-то болтали, беспричинно смеялись и клали ягоды в рот. И вдруг она поцеловала его в удивленные губы с таким неистовством, что и сейчас помнила, как стукнулись их зубы, раздавливая наливную зрелость тутовых ягод. А он засмеялся, и вид у него был почти потрясенный: целоваться среди бела дня – это не дело. И она молча опять стала собирать ягоды, стыдясь своей женской зрелости и лиловых рук.
Женщина в кухне быстро, почти яростно сматывала шерсть, поглядывая через плечо, не идет ли муж. Но он не шел. Как безжизненны стали потом листья! Некоторые ягоды были тронуты червем, но это ничего, проварятся. Еще какое-то время муж помогал ей собирать. Тело у него было поджарое – результат многих лет тяжелой работы на солнцепеке. Обирая шелковицу, она чувствовала рядом его лицо. Кожа у него такая, как бывает у рыжеватых, но он не рыжеватый, даже непонятно, какого цвета у него волосы. Мускулы, развившиеся от работы, стали выпячиваться слишком заметно, порой даже как-то нелепо. Так они вместе собирали ягоды, а немного погодя он ушел.
У женщины, мотавшей шерсть, все ее мысли отражались сейчас на лице, оно как будто даже немного осунулось, но ведь время было уже позднее для той жизни, какую они вели. Иногда нитка попадала в трещинки на ее загрубевших пальцах. Никакой тайны в ней уже не было. Она ходила вокруг двух стульев, скинув для удобства башмаки и шлепая ступнями, и ощущала, как грузны ее груди под затрапезной кофтой. От жалости к себе, от утомления она вообразила, что муж ее чуждается, а он, должно быть, просто ждал грозу. И скоро гроза разразится и принесет облегчение телу. Но женщина этого не знала. Ее все так же угнетала жаркая ночь, и насекомые, набившиеся под фарфоровый абажур лампы, и глаза ее мужа, хорошо еще, если добрые, а не холодные, но всегда для нее закрытые. Если б можно было взять его голову в руки и заглянуть внутрь, в череп, где идет какая-то тайная жизнь, тогда на душе у нее стало бы спокойнее, какой бы ни была эта жизнь. Но нет ее, такой возможности, и женщина так крутанула пряжу, что нитка оборвалась.
Спать лягу, подумала она.
И легла, после того как выпила стакан тепловатой воды и уняла воркотню в желудке, поднявшуюся от расстройства чувств. Она пошла в спальню в одних чулках, оставив на спинках стульев наполовину смотанную пряжу серого цвета. У нее впереди еще все дни ее жизни, чтобы размотать эту пряжу.
Все, что происходило в доме, чувствовал муж, тихо сидя снаружи в темноте, как бы растворяясь в ней, и это было приятно. Он следил за приближением грозы. Если полыхнет молния, в ту же секунду свершится нечто небывалое и важное. Но пока было непохоже, что слабенькие быстрые зарницы, игравшие над вершинами гор, сольются вместе, накопляя величайшую силу. Чувствовалась ленивая медлительность в этой теплой тьме. И человек ждал, неторопливо проводя ладонями по своему расслабленному телу, из которого сила его не сотворила ничего значительного. Его охватило беспокойство, он заерзал на ягодицах. Сила его была немощна. Он не мог собрать себя в одно целое. Он мерцал, как вспышки зарниц над горами. Ему было бы легче отделаться от смутного беспокойства, если б он пошел к жене, коснулся ее и заснул. Но он не пошел.
Даже она, его жена, таинственно мерцала в его сознании среди тьмы. Он вспомнил то утро под тутовым деревом, когда он увидел, что она собирает ягоды, и так вдруг обрадовался ее доброму, родному лицу, что забыл, зачем и куда он шел, и несколько минут собирал ягоды вместе с ней. Их руки, скользя меж листьев, то и дело соприкасались, и вряд ли случайно, в этом была простота истинной любви, и от этого было хорошо. А листья распахивались и смыкались. Пока он и жена не очутились так близко друг к другу, что он с изумлением смотрел на ее как бы опаленную красоту, а она прижалась ртом к его рту, и как будто невидимые крючки внезапно сцепили их друг с другом. Но желание обхватить эту незнакомую женщину, которая в то же время была его женой, быстро иссякло. Ее женская сила растаяла в блеске дня. Кожа прикасалась к коже, как бумага к бумаге. Жена тоже почувствовала это. Она опять стала собирать ягоды. А он собрал для виду еще две-три горсти и недоуменно пошел по тропке дальше.
Но чем дольше сидел Стэн Паркер в мерцающей темноте, поджидая бурю, тем более блеклым и незначительным становился образ жены. Плоское небо прорезала огромная ветвистая голубая молния. Первый барабанный удар грома раскатами встряхнул тишину. Плотный, застоявшийся воздух пришел в движение.
Человек глубоко втягивал в себя воздух, словно до сих пор что-то мешало ему свободно дышать. Он трепетал и вздрагивал вместе с листвой, даже с деревянными стенами дома, к которым было обращено его лицо. Гроза пришла. Она пригнула деревья. Крупные плоские капли дождя зашлепали по листьям, по твердой земле. Скоро земля стала поблескивать каждый раз, когда молния полосовала небо. И в этом истерзанном мраке, в исхлестанных, перекрученных деревьях было исступленное торжество.
Человек, который наблюдал бурю и сидел, казалось, в самом ее центре, сначала ликовал. Кожа человека впитывала дождь, как его собственные пересохшие поля. Он скрестил на груди мокрые руки, даже своей позой выражая удовлетворенность. Он был силен и крепок, муж, отец и владелец стада коров. Он сидел, ощупывая мускулы на руках, он еще в жару снял рубашку и был в нижней безрукавке. Но буря нарастала, и какая-то неуверенность появилась в его теле, и он почувствовал себя приниженным. Молния, которая могла расколоть базальт, кажется, обладала силой раскалывать души. И очевидно, эти желтые вспышки что-то в этом роде и сделали: плоть слетела с его костей и свет сверкал где-то в глубине его черепа.