С час она поддерживала разговор, а потом, все больше клонясь к плечу дона Андреса, только следила за беседой, перебрасывавшейся от одного морщинистого насмешливого лица к другому. Они не умолкали всю ночь, втайне теша свои сердца, вечно томившиеся по Испании, и повторяя себе, что такие беседы — в традициях возвышенного испанского духа. Они толковали о призраках и ясновидении, о земле, какой она была до появления человека, о возможности соударения планет и о том, можно ли увидеть душу, когда она, подобно голубю, выпорхнет из тела в миг смерти, они обсуждали, долго ли будет идти по Перу весть о втором пришествии Христа в Иерусалим. До восхода солнца беседовали они о войнах и королях, о поэтах и ученых, о дальних странах. Каждый изливал в разговоре свой запас мудрых и грустных анекдотов, свое сухое сожаление о людском роде. Поток золотого света прорывался из-за Анд и, ударив в огромное окно, падал на груды фруктов, на залитую вином парчовую скатерть и на чистый задумчивый лоб Периколы, которая спала, прислонившись к плечу своего покровителя. Наступало долгое молчание, никто не хотел подниматься первым, взгляд мужчин отдыхал на этой диковинной прекрасной птице, которая жила среди них. А взгляд дяди Пио не отпускал ее всю ночь — взгляд быстрых черных глаз, полный нежности и тревоги, прикованный к великому секрету и смыслу его жизни.
Дядя Пио никогда не переставал наблюдать за Камилой. Обитателей этого мира он разделял на два вида — тех, кто любил, и тех, кто никогда не любил. Последние были какой-то жуткой аристократией, ибо лишенных способности любить (а вернее, страдать от любви) нельзя назвать живыми, и, уж во всяком случае, им не дано снова жить после смерти. Это мертвые души, они оглашают мир своим бессмысленным смехом, плачем и болтовней и исчезают как дым, по-прежнему прельстительные и бесплодные. Свою классификацию он основывал на собственном определении любви, не похожем ни на одно другое и вобравшем всю горечь и гордость его пестрой жизни. Он смотрел на любовь как на жестокую болезнь, которой избранные должны переболеть в поздней юности и затем восстать — бледными и изнуренными, но готовыми к работе жизни. Существует (думал он) огромный перечень ошибок, от которых милостиво избавлены оправившиеся от этой хвори. К сожалению, и на их долю остается тьма недостатков, но по крайней мере (если взять лишь один из множества примеров) они никогда не примут дружеского расположения за устав жизни, никогда не станут смотреть на человека — будь то принц или лакей — как на неодушевленный предмет. Дядя Пио не переставал наблюдать за Камилой — ему казалось, что она так и не приняла этого посвящения. Много месяцев после знакомства Камилы с вице-королем он ждал, затаив дыхание. Он затаил дыхание на годы. Камила родила вице-королю троих детей, но осталась прежней. Он знал, что первым признаком истинного овладения миром будут у нее некоторые новые грани мастерства. Есть в пьесах места, которые она однажды сможет передать просто, легко, с затаенной радостью — потому что на них откликнется новая, глубокая мудрость ее сердца; однако как раз в этих местах ее исполнение становилось все более поверхностным, если не сказать робким. Вскоре он увидел, что дон Андрес ей наскучил; и снова потянулись чередой вороватые романы с актерами, матадорами, купцами.
Театр надоедал ей все больше и больше, и новый паразит поселился в ее сознании. Ей захотелось стать дамой. Ее потянуло на респектабельность, и о своей игре на сцепе она стала говорить, как о развлечении. Она обзавелась дуэньей и несколькими ливрейными лакеями и посещала церковь в те же часы, что и высший свет. Она присутствовала на торжествах в Университете, а в благотворительных делах соревновалась с самыми щедрыми жертвователями. Она даже научилась грамоте. Малейшую тень отношения к себе как к богеме она принимала в штыки. Своей страстью к приличиям и посягательствами на новые и новые привилегии она чудовищно затрудняла жизнь вице-королю. Старый порок сменился новым, и она стала громогласно добродетельной. Она изобрела каких-то предков и сфабриковала каких-то родственников. Она добилась неофициального узаконения своих детей. В обществе она выступала хрупкой, томной Магдалиной, как пристало бы знатной даме, и в покаянных шествиях несла свечу рядом с дамами, у которых на совести была разве что вспышка гнева да украдкой раскрытый Декарт. Да, ее грехом была игра на сцене, но ведь всем известно, что есть даже святые из актеров — святой Геласий и святой Генесий, святая Маргарита Антиохийская и святая Пелагия.
Недалеко от Санта-Марии де Клуксамбуква располагался великосветский курорт с минеральными водами. Дон Андрес поездил по Франции и решил построить свое собственное маленькое Виши; там была пагода, несколько гостиных, театр, маленькая арена для боя быков и французский сад. Здоровье у Камилы было отменное, но она построила там виллу и в одиннадцать часов прихлебывала ненавистную воду. Маркиза де Монтемайор оставила нам блистательную картину этого опереточного рая с верховным божеством, выставляющим напоказ свое болезненное самолюбие во время прогулок по аллеям сада и принимающим знаки почтения от тех, кому накладно задевать вице-короля. Донья Мария рисует портрет правителя, величественного и утомленного, проигрывающего за ночь суммы, на которые можно возвести новый Эскуриал[15]. И рядом дает портрет его сына, Камилиного малыша, дона Хаиме. У семилетнего дона Хаиме было рахитичное тельце, и он унаследовал, по-видимому, не только материнские глаза и лоб, но и отцовскую подверженность судорогам. Он переносил свое страдание с немым недоумением животного и, как животное, испытывал смертельный стыд, когда признаки болезни проявлялись при людях. Он был так красив, что тривиальные выражения жалости смолкали в его присутствии, а долгие размышления о своих трудностях придавали его лицу поразительное терпеливое достоинство. Мать одевала его в гранатовый бархат, и он, когда мог, следовал за ней в нескольких шагах, степенно сторонясь дам, которые пытались вовлечь его в разговор. Камила никогда не сердилась на дона Хаиме и никогда не давала воли нежным чувствам. В ясный день можно было видеть, как они молча прогуливаются по насыпным террасам — Камила гадала, когда же наступит блаженство, которое она связывала с положением в обществе, а дон Хаиме просто радовался солнцу и с тревогой прикидывал путь набегающего облака. Казалось, эти две фигуры забрели сюда из дальней страны или из старой баллады — и не научились еще чужому языку, еще не приобрели друзей.
Камиле было около тридцати, когда она оставила сцену, и пять лет ушло на то, чтобы добиться положения в свете. Она тучнела, но голова ее с каждым годом как будто становилась прекраснее. У нее появилась страсть к пышным нарядам, и полы гостиных отражали форменную башню из драгоценностей, шарфов и перьев. Лицо ее было покрыто голубоватой пудрой, на которой она малевала капризный алый или оранжевый рот. Почти болезненная необузданность ее нрава дополнялась нарочито приторными манерами в обществе высокопоставленных старух. Еще в начале светской карьеры она намекнула дяде Пио, что он не должен появляться с ней на людях; теперь ее раздражали даже его незаметные визиты. Разговаривала она с ним сухо и уклончиво. Она избегала его взгляда и искала поводов для ссоры. Все же он отваживался раз в месяц испытывать ее терпение, а когда встреча не могла состояться, подымался наверх и проводил время с ее детьми.
Однажды он появился на ее вилле в холмах и через служанку попросил о свидании. Ему было сказано, что Камила встретится с ним во французском саду перед закатом. Он приехал из Лимы, повинуясь сентиментальному побуждению. Как все одинокие люди, он окружал дружбу божественным ореолом: ему представлялось, что люди, которые смеются, стоя друг с другом на улице, и обнимаются, прощаясь, люди, которые вместе обедают, расточая улыбки, — вы едва ли мне поверите, — но ему представлялось, будто от этой близости они испытывают огромное удовлетворение. Вот и ему захотелось снова увидеть Периколу, услышать от нее «дядя Пио», воскресить на миг тепло и веселье их долгого бродяжничества.
Французский сад был на южной окраине города, за ним возвышались Анды, а с парапета открывался вид на глубокую долину и холмы, волна за волной убегавшие к Тихому океану. Был час, когда летучие мыши реют низко, а зверьки бесстрашно возятся под ногами. Одинокие прохожие бродили по саду, мечтательно созерцая меркнущее небо, или, прислонившись к балюстраде, смотрели в долину, гадая, в какой деревне залаяла собака. Был час, когда отец возвращается с поля и задерживается во дворе поиграть с собакой; она прыгает на него, а он зажимает ей пасть или бросает ее на спину. Девушки высматривают первую звезду, чтобы загадать желание, а мальчишки ждут не дождутся ужина. Даже самая занятая мать на миг замирает, опустив руки, и с улыбкой глядит на свое неугомонное семейство.
Дядя Пио стоял у выщербленной мраморной скамейки и смотрел на приближающуюся Камилу.
— Я опоздала, — сказала она. — Извини. Что тебе от меня нужно?
— Камила… — начал он.
— Меня зовут донья Микаэла.
— Не хочу обидеть тебя, донья Микаэла, но после того, как двадцать лет мне разрешалось звать тебя Камилой, я полагал…
— Ах, зови как хочешь. Зови как хочешь.
— Камила, обещай меня выслушать. Обещай, что не убежишь после первой же фразы.
Она перебила его с неожиданной горячностью:
— Дядя Пио, послушай ты меня. Ты с ума сошел, если надеешься вернуть меня в театр. Я вспоминаю о нем с ужасом. Пойми это. Театр! Подумать только, театр! Подлое место, и каждый день в награду — оскорбления. Пойми, ты напрасно тратишь время.
Он мягко возразил:
— Я не стану звать тебя, если ты счастлива с этими новыми друзьями.
— Ах, тебе не нравятся мои новые друзья? — быстро ответила она. — Кого ты предложишь мне взамен?
— Камила, я помню только…
— Я не выношу нравоучений. В советах не нуждаюсь. Сейчас похолодает, мне надо идти домой. Не заботься обо мне. Забудь про меня, и все.
— Не сердись, дорогая Камила. Позволь поговорить с тобой. Ну потерпи меня еще десять минут.
Он не понимал, почему она плачет. Он не знал, что сказать. Он начал наобум.
— Ты не заходишь даже посмотреть спектакль, и все это замечают. Публика тоже охладевает к театру. Старую Комедию[16] играют всего два раза в неделю; все остальные вечера — эти новые фарсы в прозе. Все скучно, наивно и непристойно. Они уже разучились говорить по-испански. Правильно ходить — и то разучились. В праздник Тела Господня давали «Валтасаров пир», где ты была чудесна. Теперь это было позорище.
Наступило молчание. Прекрасная вереница облаков, словно овечье стадо, тянулась с моря и скользила в долинах между холмами. Вдруг Камила дотронулась до его колена, и лицо у нее было такое, как двадцать лет назад.
— Прости, что я была груба с тобой, дядя Пио. Хаиме сегодня нездоров. И ничего нельзя сделать. Он лежит, такой бледный и такой… удивленный. Лучше об этом не думать. Дядя Пио, от того, что я вернусь на сцену, ничего не изменится. Зрители идут на фарсы в прозе. Мы были глупцами, когда пытались спасти Старую Комедию. Пусть люди читают старые пьесы в книгах, если им хочется. Бессмысленно бороться с толпой.
— Чудесная Камила, я был несправедлив к тебе, когда ты играла на сцене. Во мне говорила какая-то глупая гордость. Я скупился на похвалы, а ты их заслуживала. Прости меня. Ты всегда была настоящей великой актрисой. Если ты поймешь, что не очень счастлива среди этих людей, может быть, тебе захочется в Мадрид. Тебя там ждет триумфальный прием. Ты все еще молода и красива. Еще будет время зваться доньей Микаэлой. Скоро мы состаримся. Скоро мы умрем.
— Нет, не увижу я Испании. Всюду в мире одинаково — в Мадриде, в Лиме…
— О, если бы мы могли уехать куда-нибудь на остров, где люди водились бы с тобой ради тебя самой. И любили бы тебя.
— Тебе пятьдесят лет, дядя Пио, а ты все мечтаешь о таких островах.
Он опустил голову и пробормотал:
— Конечно, я люблю тебя, Камила… Я всегда буду любить… так сильно, что не передать словами. То, что я встретил тебя, оправдывает всю мою жизнь. Теперь ты знатная дама. Ты богата. Я уже ничем не могу тебе послужить… Но я всегда готов.
— Какой ты нелепый, — сказала она улыбаясь. — Ты говоришь сейчас, как мальчик. Годы, кажется, ничему тебя не научили, дядя Пио. Ни любви такой нет на свете, ни островов. Они бывают только в театре.
Он был пристыжен, но не переубежден.
Наконец она поднялась и грустно сказала:
— О чем мы разговариваем? Холодает. Мне надо домой. Примирись с тем, что есть. Не лежит у меня сердце к театру. — Наступило молчание. — А к остальному?.. Ох, я сама не понимаю. Не от нас это зависит. Чем мне суждено стать, тем я и буду. И ты не пытайся понять. Не думай обо мне, дядя Пио. Прости меня, и все. Постарайся простить.
С минуту она стояла неподвижно, отыскивая для него слова, которые шли бы из глубины сердца. Первое облако достигло террасы; стемнело; гуляющие покидали сад. Она думала о доне Хаиме, о доне Андресе и о нем. Она не могла найти слов. Вдруг она нагнулась, поцеловала его пальцы и быстро ушла прочь. А он еще долго сидел в сгущавшихся облаках, дрожа от счастья и пытаясь проникнуть в смысл всего этого.
Внезапно по Лиме разнеслась новость. Донья Микаэла Вильегас, дама, которая была Камилой Периколой, больна оспой. Оспой заболело еще несколько сот человек, но всеобщее внимание и злорадство сосредоточилось на актрисе. Безумная надежда всколыхнула город — что красота, позволившая ей пренебречь классом, из которого она вышла, будет испорчена. Из дома больной просочилось известие, что Камила стала до смешного невзрачной, и завистники ликовали. Едва оправившись, она приказала перевезти себя из города на виллу в холмах; она распорядилась продать свой изящный маленький дворец, вернула драгоценности дарителям и продала свои красивые платья. Вице-король, архиепископ и несколько придворных — ее искренние почитатели — все еще бомбардировали ее дом записками и подарками; письма она не читала, а подарки возвращала без объяснения. С начала болезни видеть ее не дозволялось никому, кроме сиделки и служанок. В ответ на свои настойчивые попытки дон Андрес получил от нее крупную сумму денег и письмо, содержащее все возможные оттенки гордости и ожесточения.
Как все красивые женщины, привыкшие постоянно принимать дань своей красоте, она полагала без всякого цинизма, что на красоте и держится расположение к ней любого человека; теперь же всякое внимание к ней будет порождено снисходительной жалостью и окрашено удовольствием от столь полной метаморфозы. Мысль, что, лишившись красоты, ей не следует искать ничьей симпатии, проистекала из того, что она не представляла себе иной любви, кроме любви-страсти. А такая любовь, хотя она расходует себя в великодушии и заботе, рождает мечты и высочайшую поэзию, остается одним из самых ярких проявлений своекорыстия. Пока она не пройдет через долгое рабство, через ненависть к себе самой, через осмеяние, через великие сомнения, она но сможет занять место среди бескорыстных чувств. Многие, прожившие в ней всю жизнь, способны рассказать нам меньше, чем мальчик, потерявший вчера собаку. Друзья не прекращали попыток вернуть ее в общество, а она ожесточалась все больше и больше и слала городу оскорбительные письма. Одно время поговаривали, что она нашла прибежище в религии. Но новые слухи, что в поместье царят ярость и отчаяние, противоречили прежним. Тем, кто жил рядом с ней, невыносимо было видеть ее отчаяние. Она была убеждена, что жизнь ее кончена — и ее, и детей. В своей истерической гордыне она вернула больше, чем получила, и призрак нищеты еще больше омрачал ее печальное и пустынное будущее. Ей оставалось влачить свои дни в ревнивом одиночестве, в маленьком поместье, приходящем в упадок. Она часами размышляла о радости своих врагов, и слышно было, как она шагает по комнате, время от времени странно вскрикивая.
Дядя Пио не позволял себе отчаиваться. Принимая участие в детях, помогая управлять имением, ненавязчиво ссужая ее деньгами, он добился доступа в дом и даже к спрятавшейся под вуалью хозяйке. Но и теперь Камила, убежденная, по своей гордости, что он ее жалеет, осыпала его насмешками, жалила обидными словами, срывая на нем зло. А он еще больше любил ее, понимая лучше, чем она сама, все стадии выздоровления ее униженного духа. Но произошел случай, который лишил дядю Пио доли в ее успехах. Он распахнул дверь.
Она думала, что заперла ее. На один лишь час проснулась в ней надежда — нельзя ли сделать пасту из мела и крема и наложить на лицо. Она, так часто насмехавшаяся над напудренными придворными бабушками, вдруг спросила себя, неужели театр не научил ее ничему такому, что пригодилось бы ей сейчас. Она думала, что заперла дверь, и с бьющимся сердцем торопливо намазала лицо; когда она глянула в зеркало на несуразную белую маску и убедилась в тщетности своей попытки, она увидела отражение дяди Пио, изумленно застывшего в дверях. Она с криком вскочила с кресла и закрыла лицо руками.
— Уходи. Уходи из моего дома навсегда, — закричала она. — И никогда больше не показывайся. — От стыда она гнала его с ненавистью и проклятьями, она бежала за ним по коридору и швыряла в него с лестницы вещи. Она приказала своему арендатору не пускать дядю Пио на ее землю. А он еще целую неделю пытался увидать ее. Наконец он возвратился в Лиму; он убивал время, как умел, но томился без нее, словно восемнадцатилетний мальчик. Наконец он придумал военную хитрость и вернулся в холмы, чтобы осуществить ее.
Однажды перед рассветом он лег на землю под ее окном. Он стал изображать в темноте плач — насколько умел, — плач молоденькой девушки. Этим он занимался не меньше четверти часа. Его голос ни разу не превысил той громкости, какую итальянские музыканты обозначили бы словом piano, зато он часто делал перерывы, рассчитывая, что, если она спит, звук длительный вкрадется в ее сознание так же верно, как звук сильный. Воздух был прохладен и свеж. Первая бледная полоса сапфира обозначилась за вершинами, а на востоке утренняя звезда с каждой минутой мерцала все нежнее и рассеянней. Глубокая тишина объяла все строения, только трава вздыхала изредка от набегавшего ветерка. Вдруг в ее комнате зажглась лампа, а через мгновение откинулась ставня и лицо в вуали далеко высунулось из окна.
— Кто здесь? — разнесся прекрасный голос.
Дядя Пио молчал.
Тоном, резким от нетерпения, Камила спросила еще раз:
— Кто здесь? Кто здесь плачет?
— Донья Микаэла, госпожа моя, умоляю, сойдите ко мне.
— Кто ты и чего тебе надо?
— Я бедная девушка. Я Эстрелла. Умоляю вас, сойдите и помогите мне. Не зовите вашу служанку. Я умоляю вас, донья Микаэла, сойдите сами.
Камила помолчала секунду, потом отрывисто сказала «хорошо» и закрыла ставню. Вскоре она появилась из-за угла дома. На ней был плотный плащ, который волочился по росе. Она стала поодаль и сказала:
— Подойди сюда, где я стою. Кто ты?
Дядя Пио повиновался.
— Камила, это я — дядя Пио. Прости меня, но я должен поговорить с тобой.
— Пречистая дева, когда же я избавлюсь от этого страшного человека? Пойми: я никого не хочу видеть. Я ни с кем на свете не хочу говорить. Моя жизнь кончена. Все кончено.
— Камила, ради многих лет, которые мы прожили вместе, я молю тебя об одной милости. Я уйду и никогда больше не потревожу тебя.
— Никаких, никаких милостей. Поди прочь.
— Обещаю, что никогда больше не потревожу тебя, если ты выслушаешь меня в последний раз.
Она быстро двинулась к задней двери, и ему пришлось бежать за ней, чтобы она наверняка его услышала. Она остановилась.
— Ну, чего тебе надо? Скорее. Холодно. Мне нездоровится. Я хочу вернуться к себе.
— Камила, позволь мне взять на год дона Хаиме, чтобы он жил со мной в Лиме. Позволь мне быть его учителем. Дай научить его кастильскому. Здесь он среди слуг, заброшен. Он ничему не учится.
— Нет.
— Камила, что из него выйдет? У него светлая голова, и он хочет учиться.
— Он болен. Он слабый. Твой дом — хлев. Он может жить только на воздухе.
— Но за последние месяцы он очень окреп. Обещаю тебе, я вычищу дом. Я попрошу мать Марию дель Пилар дать мне экономку. У тебя он целыми днями на конюшне. Я научу его всему, что должен знать дворянин, — фехтованию, латыни, музыке. Мы прочтем вслух…
— Нельзя отнимать ребенка у матери. Это невозможно. Ты не в своем уме — что ты придумал? Забудь обо мне и обо всем, что вокруг меня. Меня больше нет. Я и мои дети будем жить, как можем. Больше меня не тревожь. Я не хочу видеть людей.
И тут дядя Пио почувствовал необходимость прибегнуть к суровой мере.
— Тогда заплати мне все, что должна мне.
Камила застыла в растерянности. Себе она сказала: «Жизнь ужасна, ее нельзя вынести. Когда я смогу умереть?» Через мгновение она ответила ему хриплым голосом:
— У меня совсем мало денег. Я заплачу, сколько могу. Заплачу сейчас же. У меня еще есть несколько драгоценностей. И нам уже не надо будет встречаться. — Она устыдилась своей бедности. Она отошла на несколько шагов, потом обернулась и сказала: — Теперь я вижу, что ты безжалостный человек. Но это правильно — я заплачу тебе все, что должна тебе.
— Нет, Камила, я сказал так, только чтобы принудить тебя к согласию. Я не возьму у тебя денег. Но отпусти со мной дона Хаиме, на один год. Я буду любить его и окружу его заботой. Тебе я принес какой-нибудь вред? Я был тебе плохим учителем?
— Это жестоко — все время требовать благодарности, благодарности, благодарности. Я была благодарна — была! Но теперь я не та женщина, и мне не за что быть благодарной.
Наступило молчание. Ее глаза были устремлены на звезду, которая, казалось, вела за собой весь небесный хоровод. Великая тяжесть давила ей на сердце — тяжесть мира, лишенного смысла. Наконец она сказала:
— Если Хаиме захочет с тобой уйти, хорошо. Утром я поговорю с ним. Если он захочет с тобой уйти, ты найдешь его в харчевне около полудня. Покойной ночи. С богом.
— С богом.
Она вошла в дом. На другой день в харчевне появился серьезный маленький мальчик. Его красивый костюм теперь был порван и запачкан, и он нес узелок со сменой одежды. Мать дала ему золотую монету на расходы и камешек, светящийся в темноте, чтобы смотреть на него в бессонные ночи. Они тронулись в путь на повозке, но скоро дядя Пио заметил, что от тряски мальчику стало худо. Он понес его на плече. Когда они подходили к мосту короля Людовика Святого, Хаиме пытался скрыть свой стыд — он чувствовал, что приближается одна из тех минут, которые отделяют его от людей. Особенно стыдно было ему потому, что минуту назад дядя Пио нагнал своего друга, морского капитана. А уже у самого моста он заговорил с пожилой дамой, которую сопровождала девочка. Дядя Пио сказал, что, когда они перейдут через мост, они сядут и отдохнут, но это оказалось без надобности.
5. ВОЗМОЖНО — ПРОМЫСЕЛ
На месте старого моста построили новый из камня, но несчастье не было забыто. Оно вошло в поговорку. «Может быть, увидимся в среду, — говорит житель Лимы, — если мост не обвалится». «Мой двоюродный брат живет у моста Людовика Святого», — говорит другой, и на лицах вокруг улыбки, ибо это означает еще: под дамокловым мечом. Есть и стихи о катастрофе — классические, их можно найти в любой перуанской антологии, но подлинным литературным памятником остается только книга брата Юнипера.
На сто ладов можно толковать одно и то же событие. Брат Юнипер никогда бы не пришел к своему методу, если бы не дружба его с одним магистром из Университета Св. Мартина. Жена этого ученого в одно прекрасное утро сбежала с солдатом в Испанию и оставила на его попечение двух дочерей в люльке. Душа его полна была той горечи, которой недоставало брату Юниперу, и он испытывал даже радость от сознания, что все в мире неправильно. Он нашептывал францисканцу мысли и анекдоты, разоблачавшие представления о руководимом мире. Бывало, в глазах монаха на миг появлялось выражение горя, чуть ли не безнадежности, но затем он начинал терпеливо объяснять, почему подобные истории не содержат никаких затруднений для верующего. "Жила когда-то королева Неаполя и Сицилии, — рассказывал ученый, — и вдруг обнаружила у себя на боку воспаленную опухоль. В великом испуге она приказала своим подданным приступить к молитвам и повелела, чтобы всю одежду в Неаполе и Сицилии расшили крестами. Народ любил ее, и все молитвы и вышивания были искренними, но безрезультатными. Теперь она покоится среди великолепия Монреале[17], и в нескольких дюймах над ее сердцем можно прочесть слова: "Не убоюсь зла".
Наслушавшись таких насмешек над религией, брат Юнипер и пришел к убеждению, что пробил час на земле доказать — с цифрами в руках доказать — ту веру, которая так ярко и волнующе жила в нем. Когда повальная болезнь напала на милую его сердцу деревню Пуэрто и унесла множество крестьян, он тайком составил таблицу характеристик пятнадцати жертв и пятнадцати выживших — статистику их ценности sub specie aeternitatis[18]. Каждая душа оценивалась по десятибалльной шкале в отношении своей доброты, своего религиозного рвения и своего значения для семейной ячейки. Вот отрывок этой дерзновенной таблицы:
..................Доброта .......Благочестие....... Полезность
Альфонсо Г.........4...............4.....................10
Нина..................2..............5.....................10
Мануэль Б.........10..............10....................0
Альфонсо В........8..............10.....................10
Вера Н..............0..............10......................10
Задача оказалась труднее, чем он предполагал. Почти каждая душа в стесненной пограничной общине оказалась экономически незаменимой, и третий столбец практически ничего не давал. Исследователь был вынужден прибегнуть к отрицательным числам, столкнувшись с характером Альфонсо В., который не был, как Вера Н., просто плохим — он пропагандировал плохое и не только избегал церкви, но и других научал ее избегать. Вера Н. действительно была плохой, но она была примерной прихожанкой и опорой переполненной хижины. Из этих неутешительных данных брат Юнипер вывел показатель для каждого крестьянина. Он подсчитал сумму для жертв, сравнил с суммой для выживших… и нашел, что покойные в пять раз больше заслуживали спасения. Все выглядело так, как будто мор был направлен именно против самых ценных людей в деревне Пуэрто. В этот день брат Юнипер бродил по берегу Тихого океана. Он порвал свои выкладки и бросил в волны; он час смотрел на громадные жемчужные облака, вечно висевшие над этим морем, и зрелище красоты родило в нем смирение, которого он не отдал на испытание разуму. Вера расходится с фактами больше, чем принято думать.
У магистра из св.Мартина была еще одна история (на этот раз не такая крамольная), которая, возможно, и натолкнула брата Юнипера на идею исследовать катастрофу на мосту Людовика Святого. Этот магистр, гуляя однажды по собору Лимы, остановился прочесть эпитафию какой-то даме. Все больше выпячивая нижнюю губу, он читал, что двадцать лет она была душою и радостью своего дома, что она вызывала восхищение своих друзей, что всякий, кто встречался с ней, уходил изумленный ее добротой и прелестью и что она лежит здесь, ожидая возвращения своего Господа. А в этот день у магистра и так уже накопилось достаточно причин для досады, и, подняв глаза от надписи, он с яростью воскликнул: «Какой стыд! Какое наваждение! Каждый знает, что мы только тем и занимаемся на земле, что потакаем своим прихотям. Зачем увековечивать этот миф о самоотречении? Зачем питать его, этот слух о бескорыстии?»
И, сказав так, он решил разоблачить происки камнерезов. Дама умерла всего двенадцать лет назад. Он нашел ее слуг, ее детей, ее друзей. И куда бы он ни явился — повсюду, как запах духов, память о ее милых чертах пережила ее, и где бы ни заговорили о ней — всюду он видел сокрушенную улыбку и слышал сетования, что словами не описать ее сердечности. Даже пылкая юность ее внуков, никогда не видевших ее, смущалась, услышав, что бывает на свете такая доброта. И магистр стоял в изумлении; не сразу смог он пробормотать: «И все же то, что я сказал, — правда. Эта женщина была исключением, может быть. Но исключением».
Составляя свою книгу о погибших, брат Юнипер, казалось, был одержим страхом, что, опустив мельчайшую подробность, он потеряет какую-нибудь путеводную нить. Чем дольше он работал, тем острее чувствовал, что плутает среди многозначительных неясных примет. Подробности вечно морочили его — казалось, они наполнятся смыслом, стоит только их правильно расположить. И францисканец записывал все, надеясь, по-видимому, что, если он (или более светлая голова) перечтет книгу двадцать раз, бесчисленные факты вдруг придут в движение, встанут на места и выдадут свою тайну. Кухарка маркизы де Монтемайор рассказала ему, что ее госпожа питалась почти исключительно рисом, рыбой и небольшим количеством фруктов, и брат Юнипер записал ее слова в надежде, что когда-нибудь это прольет свет на ее душевные качества. Дон Рубио поведал, что она без приглашения являлась на его приемы, чтобы воровать ложки. Повитуха с окраины сообщила, что донья Мария приходила к ней с безобразными вопросами и пришлось прогнать ее от дверей, как попрошайку. Городской книготорговец заявил, что она была в числе трех самых образованных жителей Лимы. Жена ее арендатора сказала, что она была рассеянной особой, но воплощением доброты. Искусство биографии сложнее, чем полагают обычно.
Брат Юнипер обнаружил, что меньше всего удается узнать у тех, кто всего теснее был связан с предметами его исследования. Мать Мария дель Пилар долго беседовала с ним о Пепите, но не сказала о том, какие возлагала на нее надежды. К Периколе трудно было подступиться, но потом она даже полюбила францисканца. В ее изображении дядя Пио решительно отличался от той неприглядной фигуры, которая вырисовывалась из массы остальных свидетельств. О сыне она упоминала редко и каждый раз — преодолевая боль. Их беседа оборвалась внезапно. Капитан Альварадо рассказал, как мог, об Эстебане и дяде Пио. В этой жизни кто больше знает, меньше доверяется словам.