Разгадать тайну этого похищения пытались лучшие умы округи — полковник Стоц в Спрингфилде, репортеры окрестных газет, шериф за игрой в карты со своими подручными, благочестивые дамы за шитьем штанов для африканских язычников, великие мыслители, каждый вечер сходившиеся в баре «Иллинойс», и даже бездельники в кузнице или на конюшне мистера Кинча, которым только бы чесать языки, временами сплевывая табачную жвачку. Не меньше других была озадачена Беата Эшли.
Потом было еще немало такого, что могло подстегнуть даже самое ленивое воображение. Каким образом бежавшему преступнику, чья обритая голова была оценена в четыре тысячи долларов, удалось выбраться из страны? Каким образом он мог присылать письма, а поздней и деньги своей обнищавшей семье, когда каждое адресованное в «Вязы» письмо перехватывалось полицией, а каждый, кто их навещал, подвергался допросу? На что он надеялся? На что надеялась Юстэйсия Лансинг? Особенно занимали коултаунцев вопросы, связанные с деньгами. Всем было известно, какое скромное жалованье получал Эшли. Все много лет знали, сколько он платил по счетам мясника. Жена банкира давно уже по секрету сообщила самым близким подругам ничтожную цифру его сбережений в банке. Предусмотрительные и благоразумные торжествовали: Джон Эшли целых семнадцать лет нарушал непреложный закон цивилизации. Он не делал сбережений. Суд над ним затянулся сверх всякой меры. Уже на первых порах Эшли вежливо отказался от услуг платного адвоката, положившись на ту защиту, которую ему предоставил суд. На глазах у всего города из Сомервилла прибыл торговец подержанными вещами. Он увез в своем фургоне мебель, посуду, гардины, столовое и постельное белье, дедовские часы из холла, старинное фортепьяно, под звуки которого столько раз танцевали виргинскую джигу, даже банджо Роджера. Семья еще не голодала
— у нее оставались куры, корова, огород; но счета от мясника перестали приходить. Накануне отправки в Джолиет Эшли переслал сыну свои золотые часы, и это было последнее семейное достояние, которое можно было обратить в деньги.
Во время процесса и первые недели после исчезновения Эшли весь город следил за всем, что делалось в «Вязах», со скрытым, но напряженным интересом. Мало кто приходил в дом — доктор Гиллиз, мисс Томс, на чьи плечи легло пока что все административное бремя, портниха Ольга Сергеевна Дубкова да иногда чиновники ведомства полковника Стопа, являвшиеся донимать миссис Эшли очередными расспросами. Духовник семьи доктор Бенсон не приходил ни разу. Он посетил заключенного в тюрьме, но Эшли явно не расположен был каяться, и доктор Бенсон почел себя свободным от всех дальнейших обязательств. Несколько ревностных прихожанок, после долгих переговоров так и не заручившись благословением пастора, решили все же навестить свою старую приятельницу. Однако, не дойдя двадцати шагов до дому, смалодушничали. Миссис Эшли вместе с ними усердно шила в миссионерском кружке, вместе с ними занималась украшением церкви к пасхальным и рождественским праздникам; приглашала их детей в «Вязы» на партию в крокет или на чашку чаю. Но за все годы она ни разу не обратилась ни к одной из них просто по имени. Мисс Томс она звала Вильгельминой и миссис Лансинг Юстэйсией, но это были единственные исключения. Даже служанку она всегда называла «миссис Свенсон».
Из дома в дом побежала весть, что Роджер, единственный сын Эшли, в ту пору семнадцати с половиной лет, уехал из Коултауна. Пустился по белу свету искать счастья, решили в городе, должно быть, надеется, что разбогатеет и сможет посылать деньги матери и сестрам. Девочки осенью не вернулись в школу. Ученье они продолжали дома, под руководством матери. Ни Лили, которой было без малого девятнадцать, ни девятилетняя Констанс, ни сама миссис Эшли не выходили за ворота «Вязов». Покупки для дома делала Софи, которой шел пятнадцатый год. Каждый день она проходила по Главной улице, приветливо улыбалась, если навстречу попадались знакомые, и словно не замечала, что часто ее приветствия остаются без ответа. Из дома в дом передавался полный отчет об ее покупках — мыло, мука, дрожжи, нитки, шпильки для волос и самый дешевый, «мышеловочный», сыр.
Обитатели «Вязов» узнали о побеге Эшли чуть ли не последними. Известие принес в дом Порки О'Хара. Порки, лучшему другу Роджера, был тогда двадцать один год. Несмотря на свою фамилию, он был больше чем наполовину индеец и принадлежал к религиозной секте ковенантеров, отколовшейся от пресвитерианской церкви; приверженцы этой секты переселились в Иллинойс из Кентукки и основали общину на Геркомеровом холме, в трех милях от Коултауна. У Порки была от рождения искалечена правая нога, но это не мешало ему слыть отличным охотником, и не раз он брал Роджера с собой на охоту. Он чинил башмаки всему Коултауну, с утра до вечера просиживая в своей мастерской-коробочке на Главной улице. В семье Эшли к нему относились с большим уважением, однако он никогда не входил в дом с парадного хода и ни разу не согласился сесть за стол вместе со всеми. Он мало говорил, но был верным другом; с квадратного лица цвета ореха зорко смотрели черные глаза. Двадцать второго июля утром на дворе послышался его обычный сигнал — крик совы. Роджер вышел и узнал о случившемся.
— Надо предупредить мать. Сейчас сюда явится полиция.
— Ты сам ей скажи, Порки. Она захочет тебя порасспросить.
Вслед за Роджером он прошел в холл. Миссис Эшли спускалась с лестницы.
— Мама, Порки тебе кое-что хочет сказать.
— Мистер Эшли убежал, мэм. Какие-то люди пробрались в вагон и выпустили его.
Пауза.
— Кто-нибудь ранен, Порки?
— Нет, мэм, я не слыхал.
Беата Эшли рукой оперлась о колонну, у нее дрожали колени. Она знала, что индейцы не тратят слов зря. В ее глазах был безмолвный вопрос: кто это сделал? Ответа в его глазах она не прочла.
Она сказала:
— За ним снарядят погоню.
— Да, мэм. Говорят, эти люди, что вызволили его, дали ему лошадь. Если он поторопится, то успеет добраться до реки.
Огайо протекает в сорока милях к югу от Коултауна, Миссисипи — в шестидесяти к западу. За время процесса у Беаты Эшли появилась хрипота в голосе и ей часто не хватало дыхания.
— Спасибо, Порки. Если услышишь еще что-нибудь, дай мне знать.
— Хорошо, мэм. — Глазами он сказал: «Они его не поймают».
Снаружи донесся топот ног по ступеням, сердитые голоса.
— Сейчас будут расспрашивать вас, — сказал Порки. Он вышел через кухню и, пробравшись сквозь изгородь за курятником, покинул усадьбу.
В парадную дверь застучали кулаками; отчаянно зазвонил дверной колокольчик. Дверь распахнулась настежь. Вошли четверо во главе с капитаном. Начальник городской полиции Вуди Лейендекер, старый друг Эшли, держался позади, будто надеясь, что его не заметят. В дни процесса он показал себя трусом, жалким и несчастным.
— Доброе утро, мистер Лейендекер, — сказала Беата Эшли.
— Ну, миссис Эшли, — сказал капитан Мэйхью. — Вы нам сейчас расскажете все, что вам об этом известно. — Он знал, что приказ о его увольнении и предании суду уже отстукивается спрингфилдским телеграфистом. Он знал, что будет обвинен в том, что навлек на штат Иллинойс позор и насмешки. Он понимал, какая жизнь ожидает его на ферме тестя, куда им придется уехать всей семьей, — жена год будет плакать не осушая глаз, дети никому в лицо не посмеют смотреть в убогой местной школе, где все классы ютятся в одной комнате. И он пришел сорвать на миссис Эшли свою ярость и свое отчаяние. — Да не вздумайте что-нибудь важное утаить, не то вам же худо будет. Говорите, кто были те шестеро, что вломились в вагон и утащили вашего мужа?
Ближайшие полчаса, миссис Эшли только твердила ровным голосом: ни о каких планах освобождения мужа ей ничего не известно. Мало кто мог в это поверить — одиннадцать человек, не больше, в том числе один преследуемый беглец, в это самое время прятавшийся в лесной чаще где-то неподалеку. Капитан Мэйхью не верил; начальник полиции не верил; читатели газет от Нью-Йорка до Сан-Франциско не верили, и меньше всех склонен был верить полковник Стоц в Спрингфилде. Дочери потихоньку спустились с лестницы и в страхе смотрели на мать. Роджер все время стоял с нею рядом. Наконец допрос был прерван появлением одного из подручных шерифа с какой-то телеграммой. Непрошеные гости ушли. Беата Эшли поднялась в свою комнату. Она упала на колени у супружеской постели, зарылась в покрывало лицом. Мысли ее кружились, не оформляясь в слова. Она не плакала. Она была лань, заслышавшая в долине выстрелы охотничьих ружей.
Роджер сказал сестрам:
— Ступайте займитесь своими делами.
— С папой ничего не случится? — спросила Констанс.
— Надеюсь, что нет.
— А что папа станет есть?
— Что-нибудь раздобудет.
— А он вернется домой, когда стемнеет?
— Пойдем, Конни, — сказала Софи. — Пойдем на чердак, посмотрим, нет ли там чего-нибудь интересного.
Несколько позже в дом, словно бы ненароком, заглянул доктор Гиллиз. Он много лет был другом семьи, хотя его профессиональная помощь требовалась редко. На суде он показал, что Джон Эшли был его другом и пациентом (как-то раз тот к нему обратился по поводу легкой ангины), ему часто и подолгу приходилось беседовать с обвиняемым на глубоко личные темы (беседовали они разве что о распространенности среди углекопов силикоза, туберкулеза и обмороков) и он убежден, что Эшли никогда не питал недобрых чувств к мистеру Лансингу.
Миссис Эшли приняла его в опустошенной гостиной. Там стояли стол, диван и два кресла. Доктору Гиллизу уже не первый раз вспомнились слова Мильтона: «Прекраснее всех дочерей своих праматерь Ева». Он скоро заметил ее хрипоту и прерывистое дыхание. Как он потом говорил своей жене, ее речь походила на мольбы избиваемого. Он поставил на Стол коробочку с пилюлями.
— Принимайте, как сказано на ярлыке. Вы мать трех подрастающих дочерей. Вам нужно поддерживать свои силы. Это просто железо. Пилюли растворяются в небольшом количестве воды.
— Спасибо вам.
Доктор помолчал, глядя в пол. Потом вдруг поднял глаза и сказал:
— Удивительная история, миссис Эшли.
— Да.
— Джон умеет ездить верхом?
— Ездил, кажется, когда был мальчиком.
— Ммм. Вероятно, он будет пробираться на юг. Он не говорит по-испански?
— Нет.
— В Мексику ему нельзя. В этом году нельзя. Думаю, он и сам понимает. Везде будут расклеены объявления. У меня спрашивали, есть ли у него шрамы на теле. Я сказал, что не видел. Возраст укажут — сорок лет. Ему не дашь и тридцати пяти. Скорей бы только отросли волосы. Все будет хорошо, миссис Эшли. Я уверен, что все будет хорошо. Если я чем-нибудь могу быть полезен, только скажите.
— Спасибо, доктор.
— И не нужно предупреждать события. Что думает делать Роджер?
— Он как будто говорил Софи, что хочет уехать в Чикаго.
— Так, так… Передайте ему, пожалуйста, пусть сегодня зайдет ко мне в шесть часов.
— Передам.
— Миссис Гиллиз просила узнать, может быть, вам что-нибудь нужно?
— Нет, спасибо. Поблагодарите от меня миссис Гиллиз.
Пауза.
— Фантастическая история, миссис Эшли.
— Да, — откликнулась она еле слышно. Обоих вдруг пробрал холодок, будто чем-то сверхъестественным повеяло в комнате.
— До свидания, миссис Эшли.
— До свидания, доктор.
Как только на городских часах пробило шесть, Роджер постучался в кабинет к доктору Гиллизу. Доктора поразило, насколько он вырос за последнее время. И еще его поразило, как неказисто он одет. В семье Эшли привыкли довольствоваться малым, не деньги, а душевный покой составляли ее богатство. На Роджере все было домодельное, но чистое и опрятное. Он смахивал на деревенского парня. Рукава едва доходили ему до запястий, штаны — до щиколоток. Эшли не беспокоились о мнении соседей, а это, пожалуй, дороже денег. Роджер был первым учеником, капитаном бейсбольной команды. Как и его отец, он возвышался над обыкновенными школьниками провинциального городка. Во всем основательный, уравновешенный, немногословный.
— Роджер, я слышал, ты собираешься в Чикаго. Работу ты там найдешь. Но если уж очень туго придется, вот тебе письмо к моему старому другу. Он врач одной из чикагских больниц. Санитаром он тебя всегда сможет устроить. Только это очень тяжелая работа. Нужно иметь крепкие нервы, чтобы делать все, что приходится делать санитару, и смотреть на все, что ему приходится видеть. А жалованье ничтожное. Без крайней необходимости не прибегай к этому письму.
Роджер спросил только одно: получают ли санитары питание в больнице?
— А вот это — рекомендательное письмо, которое ты можешь предъявить где угодно. Тут сказано, что ты честен и заслуживаешь доверия. Для имени я пока оставил пробел. Подумал, может быть, ты захочешь взять другое имя — не потому, что стыдишься своего отца, но просто чтобы избежать дурацких расспросов. Нет ли у тебя какого-нибудь давно облюбованного имени? Мне надо отлучиться на минутку, кое-что сказать жене. А ты пока пройдись взглядом по корешкам книг на полках. Подбери себе имя, какое понравится. Имя и фамилию.
Роджер читал и прикидывал в уме. Хаксли, Кук, Холм, Гумбольдт… Роберт, или Луи, или Чарльз, или Фредерик. Его любимым цветом был красный. На глаза попалась книга в красном переплете: Эварист Трент, «Опухоли мозга и позвоночника», а потом еще одна: Гулдинг Фрезир, «Закон и общество». Может быть, ему предстоит стать врачом или юристом? Он скомбинировал два имени в одно, и доктор Гиллиз вписал в свои письма: «Трент Фрезир».
Утром 26 июля Роджер уехал в Чикаго. Он не счел нужным обсудить с матерью принятое решение. Отношения матери с дочерьми были точно мирный ландшафт, холодноватый и ясный; отношения матери с сыном — как тот же ландшафт, но в бурю. Сын любил горячо, неистово, и любовь сочеталась в нем с чувством глубокой обиды. Мать сознавала, что виновата, и не прощала себе этой вины. Она всю свою любовь отдала мужу; для детей осталось немного. Мать и сын редко смотрели друг другу в глаза: каждый слышал мысли другого
— при таких отношениях нежности не всегда есть место. Каждый выше меры ценил другого — и страдал. Между ними долго стоял Джон Эшли, а ему страдание было чуждо, и он еще не научился замечать страдания своих близких.
Софи молча наблюдала, как брат укладывает в один из двух почему-то не проданных маленьких саквояжей то, что она ему принесла, — белье, которое выстирали и выгладили мать и Лили, и сверток с несколькими ломтями хлеба, намазанными вместо масла каштановой пастой и повидлом из яблок домашнего изготовления. Было семь часов утра. Они вместе вышли из дома и, дойдя до крокетной площадки, остановились с той стороны, которая не видна была из окоп. Там Роджер опустился на одно колено, его лицо оказалось на уровне ее лица.
— Ну, Софи, ты только смотри не падай духом. Я даже мысли такой не хочу допустить. Держись, как держалась до сих пор. Нам с тобой нельзя иначе.
Он помолчал с минуту тяжелым от всего, что не вместилось в слова, молчанием.
— Раз в месяц мама будет получать от меня письмо и деньги. Но ни своего нового имени, ни адреса я ей не сообщу. Ты понимаешь почему? Потому что полиция станет вскрывать все письма, адресованные в «Вязы». А я не хочу, чтобы полиция узнала, где я. Значит, писать мне мама не сможет; но я пока и не хочу получать от нее письма — первые полгода во всяком случае, а может быть, и больше. У меня сейчас должна быть одна цель, один интерес — ты знаешь какой?
Софи отозвалась полушепотом:
— Деньги.
— Да. Но тебе я тоже буду раз в месяц писать. Только не сюда, а на имя Порки, чтобы никто ничего не знал. Слушай меня внимательно, Софи. После пятнадцатого числа каждого месяца ты должна хоть раз в день проходить мимо окошка Порки, у которого он всегда сидит и работает. Иди, не поворачивая головы, но краешком глаз постарайся увидеть, не висит ли в окошке календарь, который я ему подарил к рождеству, — помнишь, с хорошенькой девушкой на картинке. Если висит, значит, для тебя есть письмо. Но ты сразу не входи, а вернись домой, захвати пару туфель и тогда спокойно иди, будто тебе надо отдать туфли в починку. Никто, Софи, слышишь, ни одна живая душа не должна знать, что мы с тобой сносимся через Порки. Иначе мы и его можем подвести. Весь этот план он придумал. Он — самый лучший наш друг. Теперь так: в каждое мое письмо будет вложен листок бумаги и конверт, уже с марками и с надписанным адресом. Ты мне напишешь и вечером, после того как стемнеет, пойдешь опустить письмо в тот почтовый ящик, что около дома Гибсона. Это довольно далеко, но так будет лучше. И пиши мне обо всем, что у вас тут делается, слышишь, обо всем. Как мама, как вы все. И главное — всю правду пиши, ничего не утаивай.
Софи торопливо кивнула.
— И еще вот что запомни, Софи. То, что произошло с папой, не самое важное. Самое важное начинается только сейчас. И оно зависит от нас с тобой. Будь и дальше такой, как ты есть. Не увлекайся разными глупостями, как это часто бывает с девушками. Нам нужно сохранять ясную голову. — Он еще понизил голос. — Предстоит борьба, нелегкая борьба ради денег. Деньги у мамы будут, для нее я бы даже украсть не побоялся.
Снова Софи торопливо кивнула. Ей это было понятно. Другое ее сейчас беспокоило и казалось ей неизмеримо важнее. Она сказала негромко:
— Ты мне тоже должен кое-что обещать, Роджер. Обещай, что и ты ничего не будешь утаивать. Если, например, заболеешь или еще что.
Роджер поднялся на ноги.
— Об этом ты меня не проси, Софи. Мужчина — совсем другое дело… Но я обещаю в общем писать правду.
— Нет, Роджер, нет! Вдруг ты заболеешь, тяжело заболеешь, или тебе нечего будет есть, а ты совсем один. Вдруг с тобой что-нибудь случится вроде того, что случилось с папой. Если ты мне не дашь слова писать всю правду, я тебе тоже не дам. Нельзя требовать от человека мужества, лишая его возможности это мужество проявить.
Две воли скрестились.
— Ладно, — наконец сказал Роджер. — Обещаю. По рукам.
Софи посмотрела на него долгим взглядом, который запомнился ему на всю жизнь. «Взгляд Жанны, слушающей голоса» — так он потом любил говорить.
— Потому что — ты это знай, Роджер, — если тебе когда-нибудь что-то будет нужно, деньги или другое что, я сумею достать. Я все для тебя сумею.
— Знаю, Софи. Знаю. — Он сунул руку в карман и достал пятидолларовую бумажку. — Слушай, в тот вечер, когда отца увозили, он послал мне свои золотые часы. Вчера я их продал за сорок долларов мистеру Кэрри. Тридцать отдал матери, пять оставил себе и пять отдаю тебе. Мне кажется, мама сейчас как-то далека от мыслей о деньгах. Покупками занимаешься ты, вот и спрячь эти пять долларов на черный день.
Больше он ничего не сказал, но вместе с деньгами протянул ей свое величайшее сокровище — три кангахильских наконечника для стрел из зеленого кварца, или хризопраза.
— Ну, мне пора.
— Роджер, а папа нам будет писать?
— Я сам все время об этом думаю. Но это грозило бы новыми бедами нам и ему самому. Понимаешь, он ведь теперь лишен гражданских прав. Может быть, со временем, несколько лет спустя, он изыщет какой-нибудь путь. А пока лучше нам не думать о нем. Мы должны жить, вот и все.
Софи кивнула, потом спросила шепотом:
— Роджер, а что ты собираешься делать? Кем то есть стать?
Смысл вопроса был — в какой области он собирается прославиться, и Роджер это понял.
— Сам еще не знаю, Софи. — Он посмотрел на нее с чуть заметной улыбкой, слегка наклонив голову. Не поцеловал. Только взял обеими руками за локти и крепко сжал их. — А теперь ступай в дом и постарайся устроить так, чтобы мама не выходила на кухню, пока я там. Я только возьму свою куртку и уйду через лаз за курятником.
— Роджер, ты меня извини… Ты меня извини, но тебе нужно попрощаться с мамой. Ты ведь у нас теперь единственный мужчина в семье.
Роджер шумно глотнул и расправил плечи.
— Хорошо, Софи, будь по-твоему.
— Она шьет в гостиной, словно сейчас восьмой час вечера, а не утра.
Роджер по черной лестнице поднялся наверх, будто забыл что-то у себя в комнате. Потом спустился в холл и вошел в гостиную.
— Ну, мама, мне, пожалуй, пора.
Мать встала в нерешительности. Она знала, что он, как и все в семье Эшли, не признает поцелуев, как не признает дней рождений, рождественских праздников, вообще таких случаев, когда принято выражать вслух то, что предпочитаешь хранить про себя. Снова ее дыхание сделалось прерывистым и частым. Когда она заговорила, едва можно было расслышать слова. Беата Келлерман из Хобокена, штат Нью-Джерси, перешла на язык своего детства.
— Gott behute dich, mein Sohn[3].
— До свидания, мама.
Дверь за ним затворилась. Первый и единственный раз в своей жизни Беата Эшли потеряла сознание.
В разговоре Софи с братом на крокетной площадке слышался отголосок чего-то не названного вслух.
Тех, которым нечем было платить налоги, насильно отправляли в дом призрения в Гошене, в четырнадцати милях от Коултауна. Тень дома призрения нависала густым черным облаком над существованием многих жителей Кангахильского и Гримблского округов. Попасть и Гошен было большим позором, чем попасть в тюрьму. А между тем Гошен предоставлял своим постояльцам удобства, о которых те прежде не могли и мечтать. Кормили в Гошене регулярно и сытно. Два раза в месяц меняли постельное белье. С широких веранд открывались отрадные для души виды. Воздух был чистый, не пропитанный угольной пылью. Женщины шили белье для больниц штата, мужчины работали и огороде и на молочной форме, а зимой занимались изготовлением мебели. Правда, в коридорах постоянно пахло капустой, но запах капусты не так уж неприятен для тех, кто всю свою жизнь провел в нищете. Нашлось бы там время и для дружеской беседы, но никто никогда не улыбался в Гошене и никто никому не говорил ласковых слов; слишком уж придавило всех бремя позора. Пять дней в неделю это была тюрьма, а в дни посещений близких тюрьма превращалась в ад: «Как ваше здоровье, бабушка?», «Тебе тут неплохо, дядя Джо?» Все мы живем в оковах, и каждый из нас надевает оковы на ближнего. Если ты попал в Гошен, это значит, что из твоей жизни, единственной твоей жизни, ничего не вышло. По христианскому учению, как его толковали коултаунские пастыри, существовала прямая и неразрывная связь между божьей милостью и деньгами. Впасть в нужду — это было не просто потерей человеком своего места в обществе, это было знаком, что всевышний от него отвернулся. Праведного бог до нужды не допустит. Так неимущие оказывались пасынками и земного, и небесного строя.
Для детей Гошен обладал притягательной и пугающей силой. Среди школьных сверстников Роджера и Софи немало было таких, у которых в Гошене содержались родные. Их дразнили со свойственной иногда детям жестокостью: «Эй ты, гошенский!» Весь Коултаун обошел в свое время рассказ о переселении в Гошен некой миссис Кэвено. Жила она в большом заложенном и перезаложенном особняке рядом с Домом Масонов и не платила налогов много лет подряд. Прихожане баптистской церкви, ее собратья по вере, не давали ей умереть с голоду, каждый день, по заведенному порядку, кто-то из них оставлял сверток с провизией на заднем крыльце особняка. Но грозный день наступил. Она убежала на чердак и сидела там притаясь, пока приехавшая за ней женщина связывала ее пожитки в узел. Когда ее вели вниз, она упиралась при каждом шаге, цеплялась за каждый дверной косяк. С крыльца ее почти что снесли на руках и силком втолкнули в повозку, точно бодливую корову. Стоял июнь, окна в соседних домах были распахнуты настежь. У многих екнуло сердце, когда разнесся ее отчаянный вопль: «Помогите! Заступитесь хоть кто-нибудь!» Когда-то миссис Кэвено была горда, богата и счастлива. Но господь отвернулся от нее. Роджер и Софи знали: случись такое с их матерью, она села бы в гошенскую повозку, как королева в дворцовую карету. Но знали они и другое — уберечь ее от такой участи некому, кроме них двоих.
Софи не мешкая принялась за дело. Лето было в разгаре. Она купила десяток лимонов. Взяла маленькую тележку, на которой возила корм своим курам, отправилась с нею в льдохранилище мистера Биксби и купила на пять центов льду. Написала два четких плакатика: «Мятный лимонад — 3 цента стакан» и «Книги — 10 центов штука». Соорудила себе стойку на вокзальном перроне, перевернув кверху дном ящик из-под апельсинов, и за четверть часа до прихода и отправления каждого из пяти дневных поездов располагалась там со своей торговлей. Поместила рядом ведро с водой — мыть стаканы. Около кувшина с лимонадом поставила вазу с цветами. Начальник станции дал ей небольшой столик, на нем она разложила книжки, которые отыскались на чердаке и в старых шкафах, — томики, завалявшиеся со времен Эрли Макгрегора, и старые технические учебники ее отца. На другой день она подобрала еще товару и сделала новые плакатики с ценами: «Музыкальная шкатулка — 20 центов», «Кукольный домик — 20 центов», «Колыбель — 40 центов». Улыбаясь, она сидела и ждала покупателей. За несколько часов весть об ее предприятии разнеслась по всему городу. Женщины пришли в волнение («Нашлись у нее покупатели?», «Много она наторговала?»). Мужчинам стало не по себе. Улыбка Софи — вот что давно уже удивляло и оскорбляло коултаунцев. Эта дочь опозоренного преступника смела еще улыбаться. Зрелище чужого несчастья, разлетевшегося вдребезги благополучия, отчаянной борьбы за существование рождает противоречивые эмоции. Даже те, кто настроен сочувственно, обнаруживают в своем сочувствии некоторую примесь облегчения, порей даже торжества — или страха, или беспокойства, или отвращения. Подобные перебои чувств часто именуются «трезвым взглядом».
Количество ротозеев, для кого развлечение — околачиваться на вокзальном перроне, увеличилось чуть ли не вдвое. Юная продавщица сидела у своей стойки одиноко, точно актриса на сцене. Первый стакан лимонаду купил Порки. Не показывая виду, что знает Софи, он минут десять простоял около нее, со смаком потягивая питье из стакана. Нашлись и еще покупатели. Проезжий коммивояжер взял «Основы инженерных расчетов», начальник станции мистер Грегг — «Проповеди» Робертсона. На следующее утро ватага мальчишек затеяла на перроне игру в мяч. Заводилой был Сай Лейендекер. Мяч летал взад-вперед над Софи и ее товаром — ясно было, что озорники метили в кувшин с лимонадом.
— Сай, — сказала Софи, — нашли бы вы себе для игры другое место.
— Вот новости, еще ты нам указывать будешь!
Свидетели этой сцены молчали. Вдруг со стороны Главной улицы вышел на перрон высокого роста мужчина с курчавой бородой. Тоном, не допускающим возражений, он приказал игрокам убраться. Софи, подняв на него глаза, сказала «Спасибо, сэр!» с учтивостью светской дамы, благодарящей кавалера за услугу. Человек этот был ей незнаком, но она уже не первый раз убеждалась, что помощи и защиты нужно ждать от мужчин, а не от женщин.
Только на четвертый день Софи решилась признаться матери. Уходя, она оставила на кухонном столе записку: «Дорогая мама, я сегодня немного задержусь. Продаю лимонад на вокзале. Целую, Софи».
Мать сказала:
— Софи, я не хочу, чтобы ты торговала на вокзале лимонадом.
— Но, мама, я сегодня выручила три доллара десять центов.
— Хорошо, но больше я этого но хочу.
— Если бы ты напекла овсяных лепешек, какие для нас печешь, я уверена, их бы у меня вмиг расхватали.
— Люди сейчас добры к тебе, Софи, но их доброты ненадолго хватит. Больше я этого не хочу.
— Хорошо, мама.
Через три дня мать нашла на кухонном столе новую записку: «Я у миссис Трэйси, там и поужинаю».
— Что ты делала у миссис Трэйси, Софи?
— Ей надо было уехать в Форт-Барри. Она меня попросила сварить ужин детям и накормить их и дала мне за это пятнадцать центов. А еще она просила, чтобы я переночевала у них, и тогда она даст мне еще пятнадцать. Она боится, чтобы дети оставались одни, Питер балуется со спичками.
— Когда она тебя звала ночевать, сегодня?
— Да, мама.
— Так сегодня иди, но, когда миссис Трэйси вернется, ты ее поблагодаришь и скажешь, что нужна матери дома.
— Хорошо, мама.
— И денег у нее ты не возьмешь.
— Но почему, мама, я ведь заработала эти деньги?
— Софи, ты еще девочка, и тебе не понять. Мы не нуждаемся в помощи посторонних. Обойдемся и без нее.
— Мама, скоро зима наступит.
— Что? Что ты хочешь этим сказать? Пожалуйста, не учи меня, Софи, я сама все знаю.
Через три недели после отъезда Роджера почтальон принес в «Вязы» письмо. Приняла его Софи. Жестом набожной мусульманки она прижала конверт ко лбу и к сердцу. Потом внимательно осмотрела со всех сторон. Нетрудно было заметить, что его вскрывали и опять запечатали — довольно топорно и грубо. Она понесла письмо матери на кухню.
— Смотри, мама, по-моему, это от Роджера.
— Ты думаешь? — Мать медленно распечатала конверт. На пол выскользнула двухдолларовая бумажка. Беата Эшли растерянно всматривалась в строчки письма, потом протянула его дочери. — Прочти… ты мне прочти, Софи, — хрипло выговорила она.
— Он пишет: «Дорогая мама, у меня все хорошо. Надеюсь, и у вас все хорошо тоже. Скоро я начну зарабатывать больше. Работу здесь нетрудно найти. Чикаго очень большой город. Адреса своего не даю, так как пока не решил, где обоснуюсь окончательно. Ты только подумай, я еще вырос. Пора бы мне уже перестать расти. Сердечный привет тебе, Лили, Софи и Конни. Роджер».
— Он здоров?
— Да.
— Покажи письмо сестрам.
— Мама, ты уронила деньги.
— Да… Возьми… спрячь их куда-нибудь.
Софи в точности выполнила все наставления брата. Вышла из дому и пошла в сторону мастерской Порки. За стеклом окошка белел календарь. В час пополудни, когда на улицах всего меньше народу, она вышла снова, со старыми туфлями Лили под мышкой. Какой-то заказчик, сидя в одних носках, дожидался срочной починки. Софи и Порки, отроду не бывавшие в театре, разыграли длинную слаженную сцену на тему о подметках и набойках, во время которой из рук в руки скользнуло письмо. Потом Софи пошла дальше, до самого памятника героям Гражданской войны. Здесь, присев у подножия, она вскрыла конверт. В нем лежал другой конверт, с маркой и с надписью «Мистеру Тренту Фрезиру, до востребования. Главный почтамт, Чикаго, Иллинойс», долларовая кредитка, чистый листок почтовой бумаги и письмо.