— Беата Эшли никогда их не возьмет. Никогда.
Пришла Энн.
— Девочки, наденьте пальто и шляпы. Мы пойдем гулять.
Лампа за лампой гасли в домах, мимо которых они проходили. В воздухе уже чувствовалось приближение зимы. Время от времени Юстэйсия крепко сжимала пальцами руку Фелиситэ. Возле дома доктора Гиллиза она задержалась на минуту в глубоком раздумье, потом медленно двинулась дальше. Они подошли к «Вязам». Вывеска тускло блестела под звездами. Юстэйсия долго стояла перед домом, держась за калитку.
— Я пойду с тобой.
Мать тревожно переводила взгляд с одной на другую. Глаза ее были сухи.
— Но как, как? — с отчаянием в голосе проговорила она.
Юстэйсия отворила калитку. Они тихонько поднялись на веранду. Подошли к окнам гостиной и долго смотрели, не замеченные никем. Беата читала вслух. Констанс чинила простыни. Софи лежала на полу и вписывала колонки цифр в книгу расходов. Прислонившись к стене, дремал какой-то старик. Двое других играли в шашки. Старушка гладила кота, сидевшего у нее на коленях. Неожиданно Юстэйсия схватила обеих дочерей под руки и потянула за собой на улицу. Не проронив ни слова, они возвратились в «Сент-Киттс».
6. КОУЛТАУН, ИЛЛИНОЙС
РОЖДЕСТВО 1905 ГОДА
Здесь рассказана некая история.
Но история существует только одна. Началась она с сотворения человека и придет к концу лишь тогда, когда угаснет последняя искра сознания последнего человеческого существа. Все другие начала и концы — всего только произвольные условности, замены, прикидывающиеся самодовлеющим целым, утешая по мелочам или по мелочам заставляя отчаиваться. Неуклюжие ножницы рассказчика вырезают несколько фигур и кусочек времени из огромного гобелена истории. А вокруг прорехи топорщатся перерезанные нити утка и основы, протестуя против фальши, против насилия.
Время только кажется быстро текущей рекой. Оно, скорее, неподвижный, бескрайний ландшафт, а движется взгляд, его созерцающий.
Оглянитесь вокруг себя — только взойдя выше, как можно выше! — и вы увидите, как встают за горами другие горы, а среди них лежат долины и реки.
Эта история открывается фразой, которая как будто есть ее начало: «Летом 1902 года Джон Баррингтон Эшли из города Коултауна, центра небольшого углепромышленного района в южной части штата Иллинойс, предстал перед судом по обвинению в убийстве Брекенриджа Лансинга, жителя того же города». Но читатель давно уже убедился, насколько обманчивы эти слова — если их понимать как начало чего бы то ни было.
За горами горы: где-то над Луарой передается из поколения в поколение душевный недуг; где-то на Вест-Индских островах происходит резня; где-то в Кентукки религиозная секта откочевывает все дальше и дальше на Запад…
А вон — видите? — человек тонет при кораблекрушении близ берегов Коста-Рики. Знаменитый русский актер гибнет в стычке, в которой убивают без разбора. Похороны в Вашингтоне, в 1930 году; играет военный оркестр, среди провожающих немало официальных лиц в цилиндрах; а вслед за вдовой и детьми идут две немолодые женщины в черном — знаменитая оперная певица и неуемная поборница социальных реформ. (Но ведь и похороны лишь кажутся нам концом чего-то.) Две почтенные старушки садятся обедать в Лос-Анджелесе, в «Медном котелке», где так вкусно можно поесть за шестьдесят пять центов. («Телячью отбивную, Беата? Помнится, вы всегда любили телятину». — «Да не суетитесь вы из-за меня, Юстэйсия!») И дети, много-много детей.
История — цельнотканый гобелен. Напрасны попытки выхватить из него взглядом кусок шириною больше ладони. Некогда в древнем Вавилоне насчитывался миллион населения.
А теперь вернемся к судебной ошибке, допущенной при разборе не особо значительного дела в небольшом среднезападном городке.
Двадцать третье декабря.
Поезд опаздывал. Сгустились уже сумерки. Меж крутых склонов по сторонам Коултауна, медленно кружась в неподвижном воздухе, падали на землю хлопья снега.
На вокзале собралась целая толпа. Одни пришли встретить приезжих родственников. Другие — потому что привыкли приходить сюда из вечера в вечер. Но большинство привлек распространившийся слух о том, будто Лили и Роджер Эшли должны приехать сегодня, чтобы провести рождество с матерью и сестрами. В толпе перешептывались, перемигивались, подталкивали друг друга локтями. Констанс и Софи стояли в дальнем конце перрона. Уже который месяц носились по городу разноречивые, дразнящие любопытство слухи. Кто говорил, будто Лили Эшли сбежала с коммивояжером, а он ее скоро бросил (чему только не поверят люди!), и теперь она в юбочке выше колен поет и танцует в низкопробных увеселительных заведениях; кто — будто Роджер якшается с букмекерами, боксерами, греками, итальянцами и другим подобным сбродом, ввязываясь частенько в кабацкие драки, будто он Пишет в газетах о таких вещах, о каких порядочным людям и думать зазорно. А по словам других выходило, что Лили под именем сперва миссис Темпл, а потом мисс Сколастики Эшли поет на похоронах и свадьбах самых именитых чикагцев, а Роджера ценят и отличают влиятельнейшие лица и учреждения. Роджер, будучи журналистом, хорошо знал, как создаются и раздуваются слухи. Недаром он посылал вырезки со своими статьями мисс Дубковой и доктору Гиллизу — надежным и энергичным своим сторонникам. Послал им и корректурные оттиски своей еще не вышедшей книги. Он постоянно помнил, что он — глава семьи, защитник ее опороченной чести. При таких обстоятельствах приходится жертвовать даже скромностью. Чем слухи противоречивей, тем они упорнее. Бедные коултаунцы не знали уже, чему верить и кого осуждать.
Роджер одет был как человек с достатком. Над его экипировкой потрудилась Лили. Крахмальный воротничок резал шею; пальто сидело отменно; портфель был новехонький, ботинки блестели. В руках у него была куча нарядно упакованных свертков. Когда он спускался по ступенькам вагона, лицо его было сосредоточенно-строгим. Он силился проглотить ком, подступивший к горлу, удержать непривычно колотящееся сердце. Он еще не готов был переступить порог «Вязов».
Коултаун.
Он огляделся в бурлящей толпе. Сестры его не сразу запали. А он не приметил Порки, стоявшего под деревьями там, где кончался перрон. Наконец ему удалось совладать со своим волнением и войти в роль. Решительным шагом он направился к начальнику станции и, положив свертки на скамью, протянул ему руку.
— Здравствуйте, мистер Киллигру! Рад вас видеть.
— Да это же Роджер! Ну здравствуй, здравствуй! Добро пожаловать домой! Твои сестры где-то здесь — только что я их видел.
За горными кряжами горные кряжи, долины и реки…
Здесь, на этом перроне, три с половиной года назад закованный в кандалы отец Роджера с разрешения начальника охраны обратился к мистеру Киллигру: «Хорэйс, мне хотелось бы передать моему сыну эти часы». — «Будьте спокойны, мистер Эшли, я сам это сделаю». Здесь, месяцем позже, Софи поставила столик и начала торговать лимонадом, три цента стакан. Здесь миссис Гиллиз в скорбном безмолвии склонилась перед мужем, вернувшимся из Массачусетса с гробом их сына, который разбился насмерть, катаясь на санках с гор. Здесь когда-то сошел с поезда молодой Джон Эшли с семейством и огляделся по сторонам, полный радужных надежд. Ах, эти вокзальные перроны! Здесь Ольга Сергеевна навсегда распрощается с Коултауном, подтянутая, нарядная, готовая к возвращению на далекую родину; а Беата Эшли впервые за двадцать восемь лет сядет в поезд, чтобы съездить в Нью-Йорк повидать сына и внуков. Отсюда Джордж Лансинг отправится навстречу своей удивительной судьбе — впрочем, не совсем отсюда: он уедет тайком, прыгнув в поезд с высокой угольной кучи у подъездных путей в нескольких сотнях ярдов от перрона. Отсюда потом молодые коултаунцы уезжали на первую мировую войну и сюда же с войны возвращались. Но ко времени второй мировой войны здесь уже проложили шоссе, а железнодорожный путь спрямили, и новая колея прошла в одиннадцати милях к западу от Коултауна. Вокзал пришел в запустение. Он разрушался — словно сгорал понемногу, — и наконец морозной ноябрьской ночью там в самом деле возник пожар и ветхая постройка сгорела дотла — как все сгорает в этом мире.
Роджер оглянулся. К нему торопливо шла миссис Лансинг.
— Роджер! Милый Роджер! — воскликнула она и расцеловала его, как делала сотни раз в годы его детства. Эта неуместная ласка еще долго потом служила темой городских пересудов. С девочками Роджер поздоровался за руку.
— Веселого рождества всем вам, — продолжала Юстэйсия. — Ты, надеюсь, выберешь время побывать у нас?
— Непременно, миссис Лансинг. Я завтра же вечером к вам приду.
Прежде чем распрощаться, он успел обменяться с Фелиситэ многозначительным взглядом, говорившим: «Завтра утром, в половине одиннадцатого, в мастерской мисс Дубковой».
Констанс и Софи нерешительно приближались к брату.
Их опередило несколько уважаемых горожан, которые тоже подошли пожать ему руку. «Ну-ка, покажись, Роджер! Вид у тебя прекрасный! Отличный вид, сэр», «Привет, Роджер. Добро пожаловать в Коултаун. Как твои успехи в жизни?» Почти все они вели себя во время процесса подло и трусливо — но черт с ними! Разве мало таких на свете? Не из-за чего кипятиться.
Он пожимал руки, смотрел в несколько смущенные лица. И в то же время взглядом искал сестер; может быть, и мать тоже пришла его встретить?
— Роджер, — тихо окликнула Софи.
Как они выросли! Он расцеловал обеих — первый раз в жизни.
— Софи, Конни! Да какие же вы стали красавицы!
— Правда? — с живостью переспросила Констанс. — Некоторые квартиранты тоже так говорят.
— А мама здесь?
— Нет, — ответила Констанс. — Она дома. Она никогда не выходит на улицу, и я тоже очень редко. — Они помолчали, не зная, что говорить дальше, но вдруг Конни воскликнула:
— Роджер, да ты стал вылитый папа! Смотри, Софи, верно ведь, он вылитый папа! — И она обняла его крепко-крепко — за двоих.
Бывший мэр мистер Уилкинс (трус и предатель) тоже подошел поздороваться.
— Рад тебя видеть, Роджер. Добро пожаловать в Коултаун.
— Спасибо, мистер Уилкинс.
Шепотом он попросил Софи:
— Покажи мне то место, где ты продавала лимонад и книги.
Она, улыбаясь, показала.
— Ты молодчина, Софи. Иначе тебя не назовешь… А Порки где?
— Вот я, тут.
Друзья обменялись рукопожатием.
— Порки, мне много о чем нужно с тобой поговорить. Только раньше я должен поговорить с мамой, потом, после ужина, хочу пройтись с Софи. Скажи, ты сегодня уходишь на ночь к деду, в горы?
— Нет, буду у себя в мастерской.
Толпа на перроне поредела. Но многие еще стояли кучками, только теперь уже не толкались и не перешептывались, а молча глазели на детей Эшли. «Точно цыплят о двух головах увидели», — подумала Констанс. Но Роджер быстро заставил их разойтись: «Здравствуйте, миссис Фолсом. Как Берт и Делла?.. Здравствуйте, миссис Стаббс… Привет, Фрэнк».
Вчетвером они дошли до Главной улицы. Роджер увидел свет в угловом окне нижнего этажа, в окне столовой. Он все еще не был готов переступить порог «Вязов».
— Порки, будь добр, возьми это все и сложи на крыльце у парадной двери. Примерно без четверти девять я буду у тебя. А теперь, девочки, давайте пройдемся немножко по улице.
Когда они поравнялись с почтой, Констанс сказала:
— Афишу с папиной фотографией уже сняли со стены.
— У меня есть такая. Один мой приятель стянул ее для меня в полицейском участке в Чикаго. Я вырезал фотографию, вставил в рамку и привез маме в подарок к рождеству.
— О, Роджер! Значит, мы теперь сможем поносить у себя папин портрет и никто его не отнимет!
В Чикаго декабрь выдался мокрый; порывистый ветер с озера гнал над городом снежную крупу пополам с дождем. Только здесь, впервые в этом году, Роджер увидел настоящий снег. Белый, чистый, такой, как бывало в детстве. Ему вспомнилось, как Беатриче, дочь маэстро, задала раз отцу вопрос, часто приходивший в голову ему самому.
— Papa Bene (от Бенедетто), отчего это первый снег всегда так красив… смотришь на него, словно музыку слушаешь.
— Попробую объяснить тебе, Биче: первые месяцы нашей жизни нас окружает все белое — белые пеленки, белая колыбелька, в которой нас укачивают, чтобы мы спокойно уснули. Позже нам говорят, что небо — память о детстве — тоже бело. Нас поднимают и носят на руках; мы словно парим в воздухе. Вот откуда берется представление о летающих ангелах. Первый снег нам напоминает ту единственную пору в нашей жизни, когда мы еще не ведали страха. Нет более унылой картины, чем кладбище под дождем, потому что дождь, он похож на слезы; но то же кладбище, укрытое снегом, манит к себе. Воспоминания о другом мире оживают в нас. Зимой мертвые словно спят в колыбели.
— Si, papa. Grazie, papa Bene[74].
Они миновали гостиницу, потом бакалейную лавку мистера Боствика.
— Теперь здесь мастерская мисс Дубковой. Миссис Лансинг арендовала помещение, и Фелиситэ иногда приходит помогать Ольге Сергеевне. А вот мастерская Порки. Видишь, он ее расширяет. А тут жила миссис Кэвено — не так давно ее увезли в Гошен.
Не дойдя до «Сент-Киттса», Роджер повернул назад.
— Наверно, мама заждалась нас, — сказал он сестрам.
Констанс была уже совсем барышня — почти тринадцать лет как-никак, а по росту и больше дашь, — но от всего испытанного в связи с приездом брата (а в его лице и отца тоже) она за эту короткую прогулку словно бы странным образом возвратилась в детство. То и дело дергала Роджера за рукав, за локоть. Она явно не прочь была, чтобы он посадил ее себе на плечи и понес, как когда-то делал по вечерам отец, возвращаясь с работы.
Роджер остановился и глянул на нее с улыбкой.
— Ну, Конни, ты теперь слишком большая, чтобы тебя носить на плечах.
Она сконфуженно покраснела.
— Ладно, я только буду держать тебя за руку.
За горами горы…
Всю жизнь и друзья и враги говорили о ней: «Что-то в этой Констанс Эшли-Нишимура есть детское», «Это глупо, но какой-то стороной своего существа Констанс так и не повзрослела с годами». Во всех ею руководимых кампаниях она делала ставку на пожилых мужчин, как на отцов или старших братьев; безошибочное чутье определяло ее выбор. Были среди них два вице-короля Индии, был последний хедив, были президенты, премьер-министры («Против произвола землевладельцев», «За избирательное право для женщин», «За равноправие женщин в семье», «За урегулирование проституции» — она предлагала создать нечто вроде профсоюза проституток; «За детские глазные лечебницы» — она первая выдвинула принцип профилактической медицины); были миллионеры (какие суммы ей удавалось собирать для общественных нужд, а у самой часто недоставало денег на оплату счета в гостинице). Именно это детское в ней помогало ей выдержать самые трудные испытания — грубость полицейских, оскорбления и враждебные выпады публики. Ее бесстрашие было бесстрашием не взрослой женщины, а маленькой девочки. Прямота и уверенность в себе достались ей в дар от отца и брата. Самые ценные дары — а подчас и самые гибельные — те, о которых даритель не подозревает; они расточаются на протяжении долгих лет в бесчисленных мелочах повседневной жизни — через взгляды, паузы, шутки, улыбки, молчание, похвалы или упреки. Констанс нашла себе в жизни многих отцов и братьев. Нередко она раздражала их, иногда даже приводила в ярость; но почти не было случая, чтобы кто-то из них ее предал…
И вот они наконец подошли к дому. Роджер долго стоял у ворот, глядя на вывеску: «Вязы». Комнаты со столом». Ему вспомнились письма Софи, первый год, проведенный им и Чикаго, день, когда он узнал, что налоги уплачены сполна. Он крепко пригнал к себе локоть Софи.
Они пошли и дом.
— Мама! Роджер уже здесь.
Беата появилась из двери кухни. С минуту смотрела, не узнавая, на юношу, стоявшего посреди холла. Потом вдруг спохватилась, что на ней кухонный передник — это не входило в программу, — и принялась торопливо снимать его, путаясь в завязках. Чувство скованности, физической неловкости, даже страха покинуло Роджера. Он как будто стал выше ростом. Беата Эшли никогда не была хрупким существом, но сейчас, первый раз в жизни, она показалась сыну ранимой, беспомощной, нуждающейся в нем. Ведь, пока с ними жил отец, ему просто не представлялось никогда случая что-либо для нее сделать. Одета она была по-зимнему — в синее шерстяное платье без малейших претензий на красоту или изящество; но все равно — в его глазах она оставалась самой прекрасной женщиной в мире. Он подошел к ней, обнял и поцеловал — полдюйма, на которые он ее перерос, казались ему по меньшей мере двумя футами. Теперь он будет ее защитой, ее опорой. Он стал взрослым.
— Добро пожаловать, Роджер.
— Ты прекрасно выглядишь, мама.
— Мама, — сказала Констанс, — а миссис Лансинг поцеловала Роджера на вокзале. Весь город видел.
— Твоя комната ждет тебя, — сказала Беата.
— Спасибо, только мне хочется раньше обойти дом.
Гостиная с мебелью, собранной Софи по креслу, по стулу; все потертое, поцарапанное, но начищенное до блеска. Столовая — типичная «пансионская»: стол во всю длину комнаты, два буфета с выстроенными в боевом порядке тарелками, чашками, судочками. Засветив фонарь, они осмотрели курятник и инкубатор, навестили корову Фиалку, заглянули в сарайчик, сколоченный Порки для уток. Зайдя в «Убежище», проверили все зарубки на дверном косяке, которыми отец отмечал ежегодно рост детей: Лили с двух лет в 1886 году и до восемнадцати — в 1902; Роджера с одного года в 1886 и до семнадцати в 1902 и так далее. Обошли все дубки, посаженные отцом в 1888 году; молча подивились тому, как пышно они разрослись. В семье Эшли всех, за одним исключением, привлекало все, что растет, развивается, воплощает людские замыслы.
Беата, как бывало не раз, звала Порки поужинать вместе с ними. Но он никогда не соглашался участвовать в семейных трапезах. Ел он обычно в одиночку, на кухне. Сегодня же его вообще не было дома. За столом разговор шел о разных пустяках. Все будто сговорились не касаться серьезных вопросов, оставив их на тот час после ужина, когда Роджер с матерью усядутся в гостиной вдвоем, и тогда неизбежно встанет вопрос, о котором не принято было говорить в «Вязах», — вопрос о будущем. Станут ли девочки учиться дальше? Начнет ли мать выходить за ворота усадьбы? Появятся ли у них когда-нибудь снова друзья, знакомые? А пока Роджер показывал последние фотографии Лили и ее прелестного малыша. Передавал ее сожаления, что ей не удастся провести это рождество вместе с ними. Но она двадцать восьмого должна ехать в Нью-Йорк, после четырех исполнений «Мессии» — двух в Чикаго и двух в Милуоки. Потом он стал рассказывать о своей работе. Если б не беспрестанные вопросы Конни, разговор скоро затоптался бы на месте. Софи за все время не проронила ни слова. Когда наконец встали из-за стола, девочки направились в кухню.
Роджер спросил:
— Мама, нельзя ли, чтобы посуда полчаса подождала сегодня?
— Конечно, можно, милый. А что ты хочешь?
— Поздней мы с тобой посидим и поговорим в гостиной, но сперва мне хотелось бы прогуляться с Софи — покуда еще не очень темно и холодно. А твоя очередь будет завтра, Конни. По старшинству.
— Разумеется, Роджер. Софи, ты только оденься потеплее.
Они шли, взявшись за руки, что у членов семейства Эшли было не в обычае. Шли не Главной улицей, а дорожкой, когда-то протоптанной для тяги барж бечевой по реке. Рядом, под топким еще ледком, тихо струилась Кангахила.
— Софи, у меня для тебя есть новость. Думал приберечь ее к самому рождеству, но уж очень хочется порадовать тебя поскорее. На пасху вы с Порки приедете ко мне в Чикаго. Я сведу Порки в мастерскую, где ему сделают хорошую ортопедическую обувь. А тебя ждет сюрприз еще получше. Есть у меня одна знакомая, начальница школы медицинских сестер в Чикаго. Она прочитала очерк, который я написал о тебе, он ей понравился, и она меня пригласила в гости. Я ей много рассказывал про тебя, читал некоторые места из твоих писем, где говорится о том, как мама сама нанималась с тобой и с Конни. И она сказала, что примет тебя в свою школу среди учебного года, когда тебе будет семнадцать с половиной лет, — значит, через год и три недели, считая от сегодня. Я привез тебе от нее кой-какие учебники, чтобы ты пока готовилась понемногу.
Софи молчала.
— Ты что, не рада?
— Роджер…
— Да?
— Я не смогу поехать.
— Почему?
— А как же… как же пансион?
— Ты начала это дело. Это настоящий подвиг для девочки четырнадцати лет. Но ты сама писала, что сейчас все налажено и идет хорошо. Мама с помощью миссис Свенсон отлично управится, а с осени, когда вы с Конни пойдете в школу, можно будет нанять еще одну служанку.
Но Софи молчала, не поднимая глаз.
— Тебя беспокоит, кто будет делать закупки, все эти мешки с мукой, сахаром и прочим? И кто будет вести счета? Так вот, знаешь, зачем я, помимо всего прочего, приехал в Коултаун? Чтобы убедить маму начать выходить в город. Ты без труда за короткий срок всему ее научишь. Мать у нас умница, и она всегда была прекрасной хозяйкой. И вот еще что я тебе хотел сказать. Все равно пансион через год-полтора закроется. Мы оба, Лили и я, будем скоро зарабатывать достаточно денег, чтобы маме и вам не нужно было трудиться. Так что запомни мое слово, Софи: я не я, если в январе 1906 года ты не станешь ученицей школы медицинских сестер миссис Уиллс. А каких-нибудь полгода спустя пансион закроется.
Софи отозвалась полушепотом:
— А куры, а утки, а корова?
— Порки нам подыщет надежного работника, которому мы поручим уход за всей живностью. Платить ему жалованье буду я.
И тут он заговорил с ней о Самом Главном. Ей первой после Лили он поверил свою надежду, что рано или поздно слух о Сколастике и Бервине Эшли дойдет до того уголка земли, где укрылся их отец. И они получат письмо, истинный смысл которого будет понятен им одним. Например, они прочтут в этом письме: «Напишите, как поживает моя маленькая приятельница, та, что всегда заботится о больных животных», или: «Если у вас есть знакомая, чье имя по-гречески означает мудрость, передайте ей от меня сердечный привет». Будет там и обратный адрес. Тогда все они снимутся и пошлют свои фотографии отцу.
Роджер не сразу заметил, что Софи едва слушает его. Откуда ему было знать, что в ней давно отказала способность надеяться, как отказывает сработавшийся часовой механизм. Она уже не могла представить себе, что когда-нибудь пансион сделается не нужен, что когда-нибудь она снова увидит отца, станет ухаживать за больными, не должна будет расставаться ни с кем из любимых и близких.
Еще в начале прогулки Софи высвободила свою руку. Оттого он не сразу заметил, что все тело ее сотрясает мелкая дрожь.
— Роджер, — сказала она совсем тихо.
— Что, Софи?
— Знаешь… Мне, пожалуй, лучше вернуться домой.
— Ты устала?
— Немножко.
Он вдруг вспомнил — ведь она полгода назад серьезно болела, настолько серьезно, что пришлось отправить ее на две недели на ферму к Беллам и доктор Гиллиз запретил кому-либо, кроме Порки, навещать ее там. Ему стало стыдно, что он тогда без достаточного внимания принял это известие. Молодым всегда кажется, что молодые не бывают больны — разве что простуда какая-нибудь или там растяжение связок. Только теперь поднялась в нем безотчетная тревога.
— Ты хорошо ешь, Софи?
— Да.
— Хорошо спишь?
— Да, да… А теперь буду есть и спать еще лучше… раз я знаю, что ты вернулся… что ты опять в своей старой комнате.
— Знаешь что, войдем с черного хода. Кухня — самое теплое место в доме.
Его тревога еще усилилась, когда он вспомнил свой разговор с маэстро месяца полтора тому назад.
Дети маэстро, шестеро молодых талантов, привыкли шумно и требовательно отстаивать свои права — все, кроме отцовской любимицы Биче. Биче помогала матери вести хозяйство, заменяла отцу секретаря, а для себя ей никогда ничего не было нужно. Не зная усталости, она беспокоилась и заботилась о каждом из членов семьи, готовая каждому прийти на помощь. Домашняя жизнь в итальянских семьях — как и в ирландских, только там, пожалуй, не столь беззлобно — то и дело взрывается бурными, освежительными ссорами с полным набором взаимных обвинений, хлопанья дверьми и последних слов, выкрикнутых fortissimo: все это — полезная разрядка для организма, ведь словесные стычки очищают кровь. А затем следуют примирения, совершающиеся с оперным размахом — слезы, объятия, биения себя в грудь, покаянные и самоуничижительные клятвы в вечной любви. Такие шквалы всем в доме доставляли огромное удовольствие — всем, кроме Биче, которая их принимала всерьез. Она единственная в семье была бледна и часто страдала мигренями. Летом 1905 года она не смогла скрыть от родителей, что кашляет кровью. Отец повез ее в Миннесоту, в санаторий. Вернулся он оттуда другим человеком.
Как-то после обеда он сидел вдвоем с Роджером в своем кабинете, загроможденном произведениями искусства (то есть могущества, сведенного к красоте), которые больше не служили ему утехой. И тут он сказал:
— Знаете, мистер Фрезир, отношения в семье похожи на отношения между государствами: каждый борется за свою меру света и воздуха, земли и пищи, а в первую очередь за ту меру внимания и восхищения, которую именуют «счастьем». Как в лесу: всякое дерево отвоевывает свою долю солнечных лучей, а под землей корни переплелись в яростной схватке, силясь урвать влаги побольше. Говорят, некоторые даже выделяют при этом кислоту, ядовитую для всех прочих. Мистер Фрезир, в каждом здоровом, жизнедеятельном семействе кто-то один расплачивается за всех.
Софи пережила всех своих родных. Но когда годы спустя Роджер и сестры приезжали навестить ее, она их не узнавала. Лили тихо напевала любимые ее песенки. «У меня когда-то была сестра, она мне это пела». Ей казалось, что она в Гошене. В первое посещение Роджера она стала объяснять ему: вот, мол, люди страшатся и даже стыдятся Гошена, а между тем он сам может убедиться, как тут хорошо — и трава, и деревья, и птицы, и даже белки есть. Посетителей она встречала с церемонной любезностью, но уже через полчаса извинялась, что больше не может уделить им времени, так как ее ждут пациенты, которые хоть уже поправляются, но еще пока не встают. И указывала на ряд игрушечных кроваток у стены, где лежали укрытые одеяльцами куклы. Сиделки рассказывали родным, что она каждое утро одевалась с особенной тщательностью — к приезду отца, как она объясняла, а вечером, ложась спать, наказывала дежурной сестре разбудить ее завтра пораньше, «потому что так нужно». Один только был человек, от которого она пряталась и которого никогда не просила приехать еще. Софи не переносила запах лаванды.
Роджер довел сестру до кухни и посоветовал выпить стакан горячего молока. А сам пошел прямо в гостиную, где его дожидалась мать.
— Мама, я этот год проживу в Чикаго, а на следующий уеду в Нью-Йорк. Сможешь ты продержаться тут еще год-полтора, с тем чтобы потом закрыть пансион и переехать в Нью-Йорк ко мне?
— Покинуть «Вязы»? О нет, Роджер, этого я никогда не сделаю. Никогда, никогда!
— Но содержать пансион…
— Мне нравится это занятие.
— Осенью Софи должна начать учиться.
— Нет-нет, я не уеду из Коултауна.
— Мы с Лили рассчитываем, что к этому времени кто-нибудь из нас получит письмо от отца.
Она помолчала, потом заговорила опять, понизив голос:
— Если это случится, я, конечно, поступлю так, как ваш отец сочтет лучшим… Но мне приятно содержать пансион. Это дает деньги. Мне приятно думать, что когда-нибудь эти деньги пригодятся вашему отцу.
Роджер весь подался вперед, уперев локти в колени.
— Мама, давай на праздниках пойдем вместе к миссис Лансинг.
Она подняла склоненную над шитьем голову и посмотрела сыну прямо в глаза.
— Пока твой отец не вернется, Роджер, я не выйду за ворота «Вязов».
— Тебе ненавистен Коултаун?
— Нет, ничуть.
— Тогда почему же?
— Мне нечего сказать всем этим людям. И они мне ничего не могут сказать такого, что мне было бы интересно. Лучшие годы моей жизни прошли здесь, в этих стенах.
— И худшие тоже, мама.
— Об этом я не вспоминаю. Такое счастье, какое знала я, не проходит. Здесь оно всегда со мной. И я не хочу ничего, что могло бы его спугнуть, нарушить.
Однажды, семь лет спустя, сидя на террасе своей гостиницы в Манантьялесе, миссис Уикершем прочитала (верней, ей прочитали, так как она стала слаба глазами), что американская дива Сколастика Эшли, только что приглашенная петь в Ковент-Гарден, — родная дочь Джона Эшли, того, что в свое время безвинно был осужден в Коултауне, штат Иллинойс. Сан-францисская газета напоминала своим читателям, что настоящий убийца впоследствии сознался, однако о местопребывании бежавшего Эшли до сих пор ничего не известно. После некоторого размышления миссис Уикершем продиктовала длинное письмо в Лондон на имя madame Эшли — что заняло почти полных четыре утра. Заканчивалось письмо так: «С тех пор прошло около шести лет; я убеждена, что, если бы ваш отец был жив, он бы за это время непременно написал мне!» И подпись неверной рукой; «Ада Уикершем».
Вскоре после того, как Беата Эшли прочла это письмо, она закрыла свой пансион и переехала в Лос-Анджелес. Там она купила и отремонтировала старенький особняк на склоне крутого, хоть и невысокого холма неподалеку от центра города. Над входом появилась вывеска: «Buena Vista». Комнаты и стол». Оползни постепенно расшатывали фундамент дома, кругом все приходило в упадок. Немногочисленные квартиранты подобрались под стать: две-три девицы из мелких конторских служащих, несколько ревматических вдов и астматиков-вдовцов, да еще кой-какие жертвы житейских крушений. Стряпня Беаты скоро приобрела скромную, но устойчивую славу; нашлись такие любители в местных деловых кругах, что образовали нечто вроде обеденного клуба и пять раз в неделю не ленились после полудня одолевать два длинных ряда выщербленных ступенек, ведших к «Buena Vista». Беата не захотела превращать свое предприятие в открытый ресторан, и по вечерам за табльдотом сходились только постоянные квартиранты.