Она ежедневно появлялась на улицах в глубоком трауре, который был ей очень к лицу. Она ухаживала за могилой мужа, стараясь посещать ее в такое время, когда на кладбище поменьше любопытных. От Ольги Сергеевны она узнала о том, что Софи торгует на станции лимонадом, и об открытии пансиона. Она послала через Порки кое-какие вещи. Каждую минуту она ожидала встречи с Беатой, пока наконец ее не осенила догадка, что Беата решила не показываться в городе. Почти ежедневно она встречала Софи и ласково с нею здоровалась. Как-то она пригласила ее в «Сент-Киттс» поужинать. Софи поблагодарила, но сказала, что не может надолго уходить из дому, так как должна помогать матери. Магазин подарков и библиотеку-читальню Юстэйсия открывать раздумала. Но помещение, где раньше была скобяная торговля мистера Хикса, она арендовала и, украсив его вывеской «Ателье дамских мод», передала мисс Дубковой. По ее просьбе мисс Дубкова пыталась пригласить себе в помощницы Лили Эшли, однако миссис Эшли ответила, что Лили нужна ей в пансионе.
Через год и восемь месяцев после исчезновения Джорджа — в январе 1904 года — Юстэйсия получила от него открытку из Сан-Франциско, на которой сделанное из слюды солнце садилось в Тихий океан. «Дорогая мама. Был болен. Теперь вполне поправился. Скоро напишу письмо. У меня хорошая работа. Китайская еда очень вкусная и дешевая. С любовью к тебе и к девочкам Джорди (Леонид). P.S. Все, что ты рассказывала нам об океане, — правда. Он замечательный. Je t'embrasse mille fois»[68].
В тот же день в «Сент-Киттс» прибежала мисс Дубкова. Она тоже получила открытку. Открытка была написана по-русски: «Милостивая государыня, я был болен. Теперь вполне поправился. Я познакомился здесь с одной русской семьей, и мы все время говорим на их языке — языке русских рабочих. Благодарю вас за вашу большую доброту. С глубоким уважением, Леонид». Обратного адреса не было. На пасху Юстэйсия получила четки, вырезанные из моржового клыка, а Фелиситэ — яркую разноцветную афишу: «Труппа Флореллы Томпсон и Кэлодина Барнса исполнит пьесу „Девушка-шериф с Лососевого Водопада“. В роли Джека Беверли — Леонид Телье». Мисс Дубкова и Энн получили нефритовые пуговицы.
Наконец Юстэйсия дождалась и письма. Он чувствует себя прекрасно. Он читал стихи по-английски, по-французски и по-русски одному театральному антрепренеру, и тот немедленно его ангажировал. Пьесы ужасны. Одни названия чего стоят — «Король опиумной банды», «Мэдж из Клондайка». Он играет очень хорошо. Он написал пьесу, и антрепренер ее поставил. Она называется «Юный преступник из Ла-Гюэнь». Пьеса ужасно плохая, хотя ее лучшие сцены украдены из Les Miserables. Он пришлет свой адрес, когда окончательно устроится. Пусть она неплотно затворяет окно его комнаты, потому что в одну прекрасную ночь он может неожиданно вернуться. Его любовь к ним бесконечна, как Тихий океан. Письмо было подписано «Джорди (Леонид Телье)». «P.S. Пожалуйста, передайте привет мистеру Эшли и всем Эшли». Это письмо больше встревожило, чем обрадовало Юстэйсию, но она и виду не подала. Мы таковы, какими нас создало Провидение.
В конце ноября 1904 года Фелиситэ остановил на улице Джоэл Миллер, некогда исполнявший при Джордже обязанности помощника вождя благородного племени «могикан». Говорил он шепотом и с чрезвычайно таинственным видом.
— Филли, у меня есть для тебя письмо. Притворись, будто мы болтаем о пустяках.
— Какое письмо, Джоэл?
— От Джорджа. Он велел передать его тебе тайком от матери.
— Спасибо, Джоэл. Большое спасибо.
— Не говори никому, что это я тебе его передал.
— Я никому не скажу, Джоэл.
Она спрятала письмо в муфту. Несмотря на метель, она ускорила шаг. Она шла спокойно, но сердце у нее замирало. Она чувствовала, что ей предстоит тяжелое испытание.
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сан-Франциско, ноябрь 1904 — февраль 1905):
«Chere Зозо, я буду писать тебе много писем. Я буду посылать их через Джоэла. Я послал ему денег, чтобы он абонировал ящик на почте. Родителям он скажет, что это для писем, которые он будет получать от коллекционеров марок. Не говори maman, что я тебе пишу. Если ты расскажешь ей или мисс Дубковой или еще кому-нибудь про то, о чем говорится в моих письмах, я больше никогда не напишу тебе ни слова. Я вычеркну тебя из памяти.
У меня было много неприятностей, но теперь все будет в порядке. Мне нужно с кем-то говорить, и мне нужно слышать, что кто-то говорит со мной, и это — ТЫ. Я буду рассказывать тебе почти все — хорошее, плохое и самое худшее. У maman забот и без того достаточно. Мы-то знаем. Как только получишь это письмо, сядь и напиши мне обо всем. Как поживает maman? О чем она думает? Опиши подробно, что вы делаете по вечерам. О смерти отца можешь мне не писать. Я прочел об этом в газете. Отец вечно толковал о своей страховке. Быстро ли ее выплатили? Как поживает мистер Эшли? Отвечай мне сразу, потому что труппа, в которой я играю, может скоро переехать в Сакраменто или в Портленд, штат Орегон. Je t'embrasse fort[69]. Леонид Телье, гостиница Гибса, Сан-Франциско.
P.S. Я всем говорю, что мать у меня русская, а отец — француз».
(Позднее):
«Со мной произошло вот что. Я уехал из Коултауна под брюхом товарного вагона. На сортировочной станции за Сент-Луисом поезд вдруг дернул и остановился. Я, наверно, дремал, потому что упал и расшиб голову. Меня арестовали, но, что было дальше, я не помню. Очнулся я в сумасшедшем доме. Там было вовсе не плохо, было много зелени и цветов. Я не сказал, кто я такой, потому что я не знал, кто я такой. Однажды пришла женщина петь нам песни, и она спела ту песню, которую всегда пела Лили, — „Родина, милая родина“. Вдруг я все вспомнил. Нас часто навещал священник. Я попросил его помочь мне выбраться оттуда. Мне надо было получить мою одежду и деньги, которые были у меня в кармане. Со мной разговаривали много докторов. Я их убедил, что я не сумасшедший, а просто немного тупой. Я сказал, что я русский сирота из Чикаго. Через несколько недель меня выпустили и отдали мне мои деньги. Это было в сентябре. В Сент-Луисе я ходил во все театры и познакомился с актерами. Я хотел играть в театре. Мне сказали, что у них нет ролей, подходящих к моему типу. Чтобы сэкономить деньги, я нанялся официантом в салун. С трех часов дня до трех часов ночи (без жалованья, только за чаевые. На чай давали по нескольку центов). Я собираюсь написать maman, что я не пью, не курю и не сквернословлю. И это правда. На этот счет ты за меня не беспокойся. Но у меня другая слабость, похуже. Помнишь, как maman мечтала поехать в Сан-Франциско, чтобы увидеть океан? Мне все время казалось, что я хочу поехать в Сан-Франциско. К тому же актеры говорили, что это город прекрасных театров. Так оно и есть. Может быть, завтра я получу от тебя письмо. Может быть, у меня в жизни не будет ни одного счастливого дня, но мне все равно. Другие люди будут счастливы».
(На следующей неделе и позже):
«Ты написала такое замечательное письмо, о каком и мечтать трудно… Меня очень удивило то, что ты пишешь про мистера Эшли. Ничего не понимаю. Даже младенцу должно быть ясно, что он не мог это сделать. Что думают люди о том, где он? Возможно, он даже здесь, в Сан-Франциско.
…Я скажу тебе, какая у меня слабость. Я затеваю драки. Я ничего не могу с собой поделать. Такой уж у меня характер. Если кто заговорит со мной сверху вниз, словно я ничтожество какое-нибудь, я прихожу в бешенство. Я его оскорбляю. Я его спрашиваю: «Вы, кажется, сказали, что ваша мать — свинья (или еще хуже)?» И наступаю ему на ногу. Завязывается отчаянная драка. Я ничего не могу с собой поделать. Я еще ни разу не победил в драке, потому что, когда я начинаю драться, у меня делается головокружение. Меня избивают и выбрасывают на улицу. Три раза меня сажали в тюрьму. Один раз я очнулся в больнице. Я, наверно, бредил по-русски, потому что там была одна сестра милосердия, которая немножко понимала по-русски, и одна русская семья взяла меня к себе домой. Мисс Дубкова права. Русские — лучший народ в мире.
…Я пишу тебе такие длинные письма, потому что я не могу спать по ночам. Если я ночью засну, меня мучат кошмары, а днем почти никогда… Люди в белых масках входят через замочную скважину. Я выскакиваю в окно, и они гонятся за мной по горам, покрытым снегом. Это Сибирь. Я начертил мелом кресты на всех стенах и на двери. Но, наверно, мне уже ничто не поможет. Придется к этому привыкнуть. Были бы только другие люди счастливы.
Я знаю, что мне на роду было написано стать очень счастливым, но потом произошли разные вещи. Иногда я так счастлив, что готов задушить в объятиях всю вселенную. Это ненадолго. Ты, и maman, и Энн — будьте счастливы за меня. Я не в счет.
Я ненавижу антрепренера нашей труппы Кэлодина Барнса, а он ненавидит меня. Он старик, но до моего появления он играл всех молодых героев, а добрую половину играет и сейчас. Он красит волосы и даже на улицу выходит нарумяненным. Актер он ужасный. Я произношу все слова роли естественно, и потому, когда он рядом кричит и размахивает руками, он выглядит очень глупо. Все роли молодых героев, которые я играю, дурацкие, но я разучиваю их в номере своей гостиницы до тех пор, пока они не начинают звучать правдиво. Я люблю работать. Флорелла Томпсон — его жена. Она мне очень нравится. Она плохая актриса, но она очень старается. Некоторые сцены нам удаются очень хорошо, и публика это понимает. Флорелла тоже любит работать. Ей никогда не лень прийти днем в театр, и мы работаем. Потом нам приносят солонину с капустой. Она всегда хочет есть. Я люблю смотреть, как едят женщины, но не мужчины. Она много рассказывает мне о своей жизни. Знаешь, актеры, которые живут в соседнем с ними номере, говорят, что он отвратительно с ней обращается. Я всегда говорил: существует множество преступлений, против которых нет законов…
Я теперь пользуюсь большим успехом, но Барнс платит мне мало, потому что я иногда не прихожу на спектакль и кто-то должен играть вместо меня.
В прошлую субботу меня выгнали. Ты знаешь почему. Он меня ненавидит. Я снова устроился в салун официантом. Но он пришел и взял меня обратно. Он не может без меня обойтись. Я слишком популярен.
Нет, я не собираюсь стать актером. Я просто играю, чтобы зарабатывать деньги. Играть на сцене — это несерьезно. Может быть, я стану сыщиком, или бродячим рассказчиком, или разрушителем тюрем. Можешь ты вообразить, что я умею лечить людей? Когда я сидел в сумасшедшем доме в Сент-Луисе, я лечил стольких больных, что там были рады от меня избавиться. Я даже одну девочку вылечил. Сад — или луг — мужского отделения был отделен от женского высокой проволочной оградой. Каждое утро под деревом у ограды неподвижно сидела девочка. Служительница сказала, что она всегда молчит, так как ей кажется, что она — камень. Я стал тихонько с ней разговаривать, не глядя на нее. Я сказал ей, что она не камень, а дерево. Через три дня она сказала мне, что она — дерево, и стала шевелить пальцами. Я притворился, что не слышу. Я сказал ей, что она — прекрасное животное, может быть олень или лань. Через несколько дней она сказала мне, что она — олень, и стала ходить по лугу. И в конце концов она стала девочкой. Мужчины-больные подходили ко мне и спрашивали, когда мы будем петь «Слава, слава, аллилуйя»? Это такой способ лечить больных — с помощью пения и танцев. Но я не собираюсь заниматься лечением. У меня от этого страшно болит голова. Разрушитель тюрем — это профессия, которую я придумал сам. Это человек, который устраивает в тюрьмах такой переполох, что все заключенные могут выйти на свободу. Я придумал множество способов, как это сделать.
На каждого человека, который всегда ест досыта, приходится десять (а может быть, и сто) таких, которые голодают. На каждую барышню или даму, что гуляет по улице и выслушивает комплименты от знакомых, приходится дюжина женщин, которым с малых лет не на что было надеяться. За каждый час, уютно проведенный кем-то у домашнего очага, расплачивается кто-то другой. Кто-то, может быть, вовсе не знакомый. Дело не только в том, что на свете много бедняков. Тут все гораздо серьезнее. Посмотри, сколько кругом калек, уродов, больных и пропащих. Таким господь бог создал мир. Теперь уже ничего нельзя прекратить или переделать. Есть люди, которые так и на свет родились — пропащими. Ты тут, может, поморщишься, но я это точно знаю. Бог пропащих не отвергает. Они нужны ему. Они расплачиваются за остальных. На париях держится уют домашних очагов. И хватит об этом».
ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (январь 1905):
«Дорогой Джорди, я еще раз прошу тебя — разреши мне показать твои письма maman. Ты забыл, какая maman. Она сильная. Ты будто бы хочешь, чтобы ей было лучше. Глупый ты, Джорди. Кому же лучше от того, что он ничего не знает? Чем больше maman узнает правды, глубокой и истинной, тем для нее будет лучше. Прошу тебя, разреши…
Почему ты считаешь себя козлом отпущения и парией? Ходишь ли ты к обедне, бываешь ли у исповеди? Дорогой Джорди, искренен ли ты? Почему ты думаешь, что никогда не будешь счастливым? Откуда ты знаешь? Может быть, тебе хочется изобразить себя интересным трагическим героем?! Мне трудно писать тебе, если я не уверена в твоей искренности. Помнишь, как ты мне проповедовал, что искренность — это привычка? Ты говорил, что Шекспир и Пушкин были великими писателями потому, что они с самого детства, как часовые, охраняли свои мысли, не допуская в них ни малейшей неискренности. Ты говорил об одном человеке, что он все время рисуется. Помнишь, как даже слово это было тебе ненавистно. Ходи в церковь, Джорди. Христиане рисоваться не могут».
ДЖОРДЖ — матери (Портленд, Орегон, февраль):
«Большое спасибо за твое письмо. Я прочитал в газете, что случилось с отцом, но я не знал про мистера Эшли. Как замечательно, что кто-то его спас… У меня все в порядке. Да, я хорошо питаюсь и хорошо сплю. Chere maman, приезжает ли еще каждый месяц в Коултаун мистер Вилле, фотограф? Больше всего на свете я хотел бы иметь фотографии — твою и девочек. И отдельно твой большой портрет, и еще портрет мисс Дубковой. Я кладу в этот конверт пять долларов. Я не писал тебе на прошлой неделе, потому что у меня не было ничего нового. Все хорошо. Может быть, я буду играть Шейлока и Ричарда III. Наша труппа никогда не играла Шекспира, но лет десять тому назад здесь, в Портленде, провалилась одна труппа, игравшая Шекспира. Костюмы и декорации лежат на складе, и наш антрепренер может дешево их получить. Они, наверно, совсем рваные. Я выучил обе роли и отлично представляю себе каждое свое движение».
ЮСТЭЙСИЯ — Джорджу (4 марта):
«Твоя сестра и я шьем тебе костюмы для Шейлока и Ричарда. Мы изучили все иллюстрации, какие удалось найти. Мисс Дубкова тоже много помогает. Опиши нам, хотя бы приблизительно, цвет лица и волос мисс Томпсон, а также сообщи ее мерку… Жаль, мой милый мальчик, что ты не можешь услышать, как мы порой смеемся за работой… Надеюсь, ты неукоснительно исполняешь свой христианский долг».
ФЛОРЕЛЛА ТОМПСОН — Юстэйсии (Сиэтл, Вашингтон, 1 мая):
«Дорогая миссис Лансинг, у меня никогда не было таких прекрасных костюмов. Этой весной я немного пополнела. Как хорошо, что вы оставили запас в швах и вытачках. Платья мне теперь совершенно впору. Здесь, на севере, дела у нас идут не очень хорошо, и мой дорогой муж был вынужден отложить шекспировские спектакли до осени… Ваш сын Лео — выдающийся актер. Вы можете не сомневаться, что его ждет большое будущее. Кроме того, он очень хороший человек. Воображаю, сколько радости он вам доставляет. От всего сердца благодарю вас за прекрасные костюмы и за то, что у вас такой талантливый и отзывчивый сын. Флорелла Томпсон. P.S. Прилагаю свою фотографию в одном из платьев Порции в пьесе „Тайна Берил“. Узнаете своего сына? Слева — мой муж».
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сиэтл, 4 мая):
«Это случилось ровно три года назад. Как сказал один человек — тоже актер: Sic semper tyrannis…[70] Я снял комнату очень далеко от театра. Дом стоит на прибрежной скале. Когда я сплю на берегу океана, я не вижу дурных снов. Мне хотелось бы сказать об этом maman. Дорога домой после спектакля занимает у меня два часа. Я пою и кричу… Я ненавижу искусство. Ненавижу живопись и музыку, но я хотел бы уметь рисовать и создавать свою музыку и свое искусство. Потому что мир в тысячу раз прекраснее и величественнее, чем представляется большинству людей. То, что они называют искусством, не стоит выеденного яйца, если только это не о том, о чем я пою, когда иду к океану. Я знаю это потому, что смотрю со стороны. Я отщепенец. И мистер Эшли тоже это знает, где бы он ни находился».
ЮСТЭЙСИЯ — Джорджу (4 мая):
«Я только что вернулась с могилы твоего отца. Нам дано с годами понимать более глубоко и любить более безоблачно.
Мой дорогой Джорди, я давно заметила, что люди, которые говорят со своими близкими только о том, что они едят, как они одеты, сколько денег зарабатывают, куда поедут или не поедут на будущей неделе, — такие люди бывают двух типов. У одних нет никакой внутренней жизни, а другим их внутренняя жизнь причиняет страдание, она отягощена сожалениями и страхами. Боссюэ, правда, считал иначе — что не существует двух видов людей, а что все люди одинаково ищут в житейской суете отвлечения от мыслей о смерти, болезнях, одиночестве и от угрызений совести. Мне очень дороги твои письма, но я не нахожу в них отсвета твоей внутренней жизни, которая всегда была такой глубокой, яркой и богатой. Как ты, бывало, спорил о боге и мироздании, о добре и зле, о справедливости и милосердии, о судьбе и удаче — вся твоя душа отражалась у тебя в голосе и в глазах! Ты и сам, верно, это помнишь. В одиннадцать часов я, бывало, взмолюсь: «Дети, дети, пора спать! Все равно нам сегодня не решить все эти вопросы».
Теперь я могу лишь предположить, что ты несешь какое-то бремя, которое «запечатало тебе уста». И мне кажется, это бремя связано с теми событиями, которые произошли здесь три года тому назад.
Твой отец часто был несправедлив к тебе. А его отец был несправедлив к нему, и к его матери тоже. А его дед, весьма вероятно, был несправедлив к своему сыну. И каждый из этих сыновей — к своему отцу. Прошу тебя, не добавляй новых звеньев к этой печальной цепи. Когда-нибудь у тебя тоже будут сыновья. Ни один мужчина не может стать хорошим отцом, пока он не научится понимать своего отца.
Так постарайся же, дорогой мой сын, быть справедливым к своему отцу.
Справедливость основывается на понимании всех обстоятельств. Всевидящий Бог и есть Справедливость. Справедливость и Любовь.
Когда мне выпадет счастье увидеть тебя опять (каждый вечер я проверяю, приотворено ли окно в твоей комнате), я многое расскажу тебе о твоем отце. А пока я хочу сказать одно: в последние недели своей жизни — в те самые ночи, когда тебе казалось, будто он хочет меня обидеть, — он увидел свою жизнь новыми глазами. Он понял, что был несправедлив к тебе и ко всем нам. Он искренне и с глубоким чувством надеялся начать совершенно иную жизнь.
Но случилось то страшное несчастье.
Последние слова твоего отца — а главное, его последний взгляд, хоть того и не заметил бы посторонний, — ясно свидетельствовали о происходящей в нем перемене.
Ты уехал из Коултауна в субботу вечером. А в воскресенье, ровно три года назад, мистер и миссис Эшли, как я тебе уже писала, пришли к нам в гости. Ты, наверно, забыл, что в тот день по соседству, в Мемориальном парке, происходил пикник Эпвортской лиги методистской молодежи. Дети Эшли пригласили на этот пикник тебя и твоих сестер. За минуту до того, как раздался выстрел, убивший твоего отца, в парке у костра запели песню. Мы все подняли головы и прислушались.
Твой отец сказал: «Джек, передайте своим детям, что мы благодарны им за то, что они пригласили наших детей на пикник. Вы всегда были нам добрыми друзьями».
Миссис Эшли вскинула на меня глаза. Мистер Эшли казался удивленным. У твоего отца не было привычки говорить людям приятное.
Мистер Эшли сказал; «Да что вы, Брек, когда у человека такие дети, как у вас, нет нужды благодарить за то, что их куда-то пригласили».
Пока мистер Эшли целился — ты помнишь, как медленно и старательно он всегда это делал, — твой отец оглянулся на меня со своего места по ту сторону лужайки. В его глазах были слезы — слезы гордости за всех вас.
Прости, Джорди. Прости и пойми.
Ты скоро будешь играть Шейлока. Подумай о своем отце, когда Порция тебе скажет:
Мы в молитвах О милости взываем — и молитвы Нас учат милости к другим[71].
Твой отец умер в ту пору, когда начала проявляться его истинная сущность. Но ведь эта истинная сущность заложена в нас со дня рождения. Всю нашу долгую жизнь с твоим отцом я сердцем чувствовала его истинную сущность, и именно ее я в нем любила и буду любить вечно.
Так же, как я люблю тебя. И как всегда буду тебя любить».
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сиэтл, 10 мая):
«Некоторое время не жди от меня писем. Может быть, завтра я уеду пароходом на Аляску. Но ты мне пиши! Я устроил так, что твои письма будут мне пересылать. Представляешь себе фейерверк 4 июля? Вот так и здесь — все вдруг взлетело на воздух, завертелось огненным колесом и рассыпалось в прах. Меня выгнали. Меня арестовали. Мне приказано покинуть Сиэтл. Мне только жаль Флореллу Томпсон. Она, верно, теперь несчастна. Я подрался на сцене, прямо на глазах у публики. Драка была написана в пьесе. Мистер Кэлодин Барнс в больнице, но он не ранен. Зато я теперь знаю одно — когда я дерусь на сцене, голова у меня не кружится. Я побеждаю. Мэр с женой часто приходили в театр. Я им понравился. Завтра он выпустит меня из тюрьмы. Если завтра я не уеду пароходом на Аляску, то через два дня могу уехать другим пароходом в Сан-Франциско. Это должно было случиться. Я ни о чем не жалею, кроме того, что Флорелла несчастна. Да, об этом я жалею — ведь от того, что я сделал с ним, ничего не изменилось».
ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (18 мая):
«Прошу тебя, Джорди, ради всего, что тебе дорого, ради maman, ради всего, что господь даровал „Сент-Киттсу“, ради Шекспира и Пушкина, обязательно пиши раз в неделю. Закрой руками глаза и вообрази, как я буду страдать, не получая от тебя писем. Джорди, братец, я попрошу у maman сто долларов и поеду в Калифорнию. Я заеду во все города, где ты побывал. Я буду искать тебя повсюду. Не заставляй меня делать это без особой нужды. Ведь мне придется сказать maman, что я страшно о тебе беспокоюсь. Она будет настаивать, чтобы я взяла ее с собой. Всего лишь одно письмо в неделю, и нам не придется идти на такую крайность. Ты и Господь Бог — все, что у нас осталось».
ДЖОРДЖ — матери (Сан-Франциско, 4, 11, 18, 25 июня и далее на протяжении всего июля и августа):
«Все прекрасно… Я работаю… У меня комната на окраине возле так называемых Тюленьих Скал. Тюлени всю ночь лают… Я купил новый костюм… Я два раза был в китайском театре. Хожу туда с одним знакомым китайцем, и он мне все объясняет. Я узнал много нового… Я делаю кое-что очень интересное, скоро тебе напишу, что… Да, сплю я хорошо…»
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (Сан-Франциско, 10 сентября):
«Сейчас я расскажу тебе, что я делал это время. Я снова поступил официантом в салун. Здесь в порту около сорока салунов. Наш — самый низкоразрядный. В других салунах выступают девицы или официанты, умеющие петь песенки, или еврейские и ирландские комики. А к нам и ходят-то одни старые моряки и старые шахтеры, которые засыпают за столом и не дают чаевых. И еще ходит один старый комик по имени Лев. Он грек и настоящий актер. А вообще он немножко блаженный. Но очень больной. Он много пьет, и я за него плачу. Мы с ним вместе сделали номер. Я откопал в лавке ростовщика цилиндр и старое рваное пальто с меховым воротником. Он изображает богатого клиента, а я его обслуживаю. Мы заводим шумные ссоры. Поначалу другие клиенты (и даже хозяин!) думали, что это всерьез. Потом постепенно мы приобрели известность. Он говорит по-гречески, а я — по-русски. Вскоре после полуночи в наш салун стало набиваться по полсотни человек, потом еще больше, так что даже сидеть было негде. Иногда я — официант печальный, который делится с ним своими горестями; иногда — сонный или же грубый. Репетируем мы по утрам в пустом складе. Мы любим репетировать. Мы оба очень хороши. Мы просто великолепны. Хозяин другого салуна, побольше, предложил нам дать четыре представления у него по десять долларов за вечер. На афишах написано: ЛЕО и ЛЕВ, ВЕЛИЧАЙШИЕ КОМИКИ ГОРОДА. Посмотреть нас приходят даже люди из общества. Номер очень смешной
— не только потому, что мы тщательно отрепетировали каждый жест и даже каждую паузу, но еще и потому, что никто не понимает слов. Лев — великий актер. Теперь я знаю, кем я хочу быть. Я хочу быть комиком.
(29 октября):
Лев умер. Я держал его руку до конца. Все, за что я ни возьмусь, все разваливается, но это неважно. Я не живу. Я не живу по-настоящему. И никогда не буду. Но это неважно — пока живут другие люди. Лев сказал, что я подарил ему три месяца счастья. Я слышал, что в Индии подметальщики улиц имеют свой кастовый знак. Я горжусь своим кастовым знаком. Ты обо мне не беспокойся».
ФЕЛИСИТЭ — Джорджу (10 ноября):
«Ты много раз писал мне, чтобы я о тебе не беспокоилась, но мне становится все яснее и яснее, что ты, наоборот, хочешь, чтобы я о тебе беспокоилась. Поэтому-то ты мне и пишешь — ты хочешь, чтобы я разделила с тобой какое-то большое горе. Я не обвиняю тебя в том, что ты говоришь мне неправду; мне только кажется, ты так сильно угнетен чем-то, что это мешает тебе ясно думать. Вчера в десять часов вечера я пошла к себе и стала не спеша перечитывать все твои письма. Когда я кончила, было почти три часа ночи.
Во всех этих письмах ты только пять раз упомянул об отце (ты писал о его страховке, о его хвастливости; два раза о том, как он любил стрелять в животных, и один раз о том, что он «был плохо образован»). Нашего отца убили. Об этом ты не упомянул ни разу. Как ты, бывало, говорил — это «очень громкое молчание».
Джорди, у тебя на сердце какая-то большая тяжесть. Мне кажется, это угрызения совести или раскаяние в чем-то. Это тайна. Ты хочешь открыть ее мне, но не открываешь. Порой ты словно вот-вот заговоришь, но в последний миг уклоняешься. Я знаю, что ты не исповедуешься и не ходишь в церковь — иначе ты бы мне написал об этом. Если я — единственный человек, которому ты решил открыть эту тайну, я готова тебя выслушать. На свете есть много людей умней меня, но нет ни одного, кто бы любил тебя так же сильно. Позволь мне послать тебе пятьдесят долларов на дорогу. Приезжай! Помнишь, ты, бывало, просил меня почитать тебе «Макбета»? Ты не забыл эти строки:
Ты можешь исцелить болящий разум…
Очистить грудь от пагубного груза, Давящего на сердце?
[72]
Твои страдания каким-то образом связаны с отцом. Тебе почему-то кажется, что ты виноват в его смерти. Этого не может быть. Когда ты лежал с сотрясением мозга в Сент-Луисе, какая-то смутная навязчивая идея возникла у тебя в голове. Прошу тебя, напиши мне! А еще лучше — приезжай и расскажи все.
Помнишь, как почти шесть лет тому назад ты вернулся со встречи Нового года в гостинице «Иллинойс»? Ты дождался, когда maman погасила у себя свет, а потом разбудил меня и рассказал мне, что доктор Гиллиз говорил об истории вселенной. Он утверждал, что сейчас рождается новый тип людей — дети Дня Восьмого. Ты сказал, что вот ты — настоящее дитя Дня Восьмого. Я это поняла. В городе многие думали о тебе иначе, но maman, и мисс Дубкова, и я знали. Мы знали, каким был твой путь.
А теперь мне страшно, что ты, быть может, позволил какой-то нелепой фантазии похитить у тебя четыре года жизни, изуродовать тебя, задержать твой рост. Отбросить тебя назад, в День Шестой или еще дальше.
Джорди, веруй в слова господа: «И истина сделает вас свободными».
Так выскажи эту истину:
Вырвись на свободу.
Я даже не могу вообразить, какое преступление ты на себя взваливаешь, но господь прощает всех нас, если мы признаемся в своей слабости. Он видит миллиарды людей. Он знает путь каждого.
Тебе известна заветная мечта моей жизни. Но я не могу дать обет до тех пор, пока мой любимый брат «не исцелится», как сказано в Библии. Приезжай в Коултаун».
ДЖОРДЖ — Фелиситэ (11 ноября):
«Некоторое время ты не будешь получать от меня писем. Вероятно, я скоро поеду в Китай, а оттуда — в Россию. Поэтому не будь дурочкой и не пытайся искать меня в Калифорнии, потому что меня там не будет».
В начале ноября 1905 года Юстэйсия открыла дверь на звонок почтальона. Он принес письмо от ее деверя. Она не сразу распечатала это письмо — все, что исходило от Фишера Лансинга, было ей неприятно. Час спустя Фелиситэ, подметавшая площадку верхнего этажа, услыхала, как ее мать отчаянно вскрикнула. Она быстро сбежала с лестницы.
— Maman! Qu'est-ce quo tu as?[73] Мать посмотрела на нее умоляющим взглядом и указала на письмо и чек, соскользнувшие с ее колен на пол. Фелиситэ подняла их и прочитала, Фишер писал, что показал одно из изобретений Эшли — Лансинга специалисту. Он выправил на него патент. Он заключил договор на передачу патентных прав с одной часовой фирмой. Прилагаемый чек на две тысячи долларов — первый платеж; дальнейшие она будет получать по мере их поступления. Постепенно он пристроит и остальные изобретения тоже. Пусть она не беспокоится — он защищает ее интересы. «Сумма может быть очень значительной, Стэйси. Подумай о покупке автомобиля».
Они обменялись долгим взглядом. Фелиситэ протянула чек матери, но та отвернулась.
— Возьми его. Спрячь. Я не хочу на него смотреть.
После ужина Энн отправилась наверх готовить уроки — с тем, чтобы сойти в гостиную в восемь часов, когда начнется чтение вслух. Фелиситэ ни разу не видела свою мать в таком волнении — даже во время болезни отца или когда приходили письма от Джорджа. Юстэйсия ходила из угла в угол.
— Maman!
— Это не мое. Это не наше.
— Maman, мы придумаем какой-нибудь способ передать эти деньги им.