— Да чем они тебе помешали, Брекенридж, пусть живут.
— Хорошо, Стэйси, раз ты так хочешь, моя радость. Вот еще только одного скормлю акулам.
Умолкал он лишь во сне. Всякому новобрачному супругу принадлежит завидное право приобщать вчерашнюю невинную девушку к сфере скабрезного остроумия. Почти во всех анекдотах на сексуальные темы, точно дубинка в букете роз, прячется воинствующее пренебрежение к женщине. Если Брекенриджу Лансингу и случалось слышать иные, в его памяти они не удержались.
Обворожительная молодая чета сошла на берег в Нью-Йорке в день Святого Валентина 1878 года. Юстэйсия никогда до того не видела снега, никогда не испытывала холода. Но, лишь немного придя в себя, она поспешила в католическую церковь по заснеженной, трудной для ее ног дороге. Час она простояла на коленях и к концу этого часа поняла: бремя ниспослано ей как небесная кара за ослушание. Она совершила ошибку, но, быть может, священные узы брака как-нибудь ей послужат поддержкой и опорой.
Назавтра они отбыли в Питтсбург, а из Питтсбурга вскоре переехали в Коултаун. Ни тот, ни другой город не мог похвалиться здоровым климатом — особенно для Юстэйсии, дочери солнца и моря. У нее родилось и умерло трое детей. Мы уже знаем, что Лансинг всегда рад был передать бразды правления другому — сперва мисс Томс, потом Эшли. Но каждому человеку нужно иметь в жизни такое место, где он пользовался бы признанием. Лансинг пользовался признанием в клубах и ложах, а пуще того в кабачках вдоль Приречной дороги, где своим смехом, анекдотами и грубыми шутками не раз помогал оживиться заскучавшей было компании. Частенько его коляска въезжала в ворота «Сент-Киттса», когда уже занимался день. Пошатываясь, он распрягал лошадей и оставлял их у крокетной площадки. Подниматься по лестнице вовсе не требовалось, всегда можно было лечь спать в угловой комнате первого этажа, когда-то служившей помещением для детских игр. Ни один рачительный хозяин не оставил бы лошадей у крокетной площадки — но он поступал так не спьяну, а от усталости. То была не простая усталость, а особое сокрушительное утомление, наступающее после надсадной гоньбы за весельем в попытках заглушить некий внутренний бассо остинато разочарования и неуверенности в себе. Юстэйсия рано убедилась, что одна беда ее миновала: ей не достался пьяница муж. Брекенридж Лансинг не переносил алкоголя. Для него это была глубокая драма, ибо умение пить составляло неотъемлемую черту того образа настоящего мужчины, что был внушен ему с детства. Но все же он делал вид, что пьет, еще больше распространялся о своем пьянстве. Он хороню изучил все уловки и хитрости трезвенника поневоле. Тайком выливал содержимое своего стакана в плевательницы и цветочные горшки, незаметно подменял свой полный стакан почти опорожненным стаканом соседа. Носил даже в кармане гусиное перышко, с помощью которого, укрывшись где-нибудь в сторонке, отдавал выпитое обратно.
Лансинг гордился своей женой, он даже питал к ней смутное чувство, похожее на влюбленность; но в то же время он ее боялся. Она образцово вела хозяйство и распоряжалась всеми доходами. Она отказалась от постоянной служанки и лишь время от времени нанимала женщину для уборки дома. Последнее крайне раздражало Лансинга, воспитанного в представлении, что, если жена обходится без прислуги, это роняет достоинство мужа. Но Юстэйсия приводила один веский довод: она не хочет, чтобы всему Коултауну было известно о бурных сценах, нередко разыгрывавшихся в «Сент-Киттсе». Она решала, как поместить свободные деньги, была советчиком Лансинга во многих делах, сочиняла речи, которые он произносил на собраниях лож и на празднике Дня независимости. Он был первым человеком в городе. Его уязвляло, что Юстэйсия неизменно оказывалась права, а еще больше — что она никогда не говорила о своих заслугах, никогда открыто не торжествовала. Он любил ее, но ему страшно было смотреть на свое отражение в ее глазах. А она научилась терпеть все его недостатки, кроме тех, что повторяли недостатки ее отца. Ничто так не приводит нас в отчаяние, как проявление в наших ближних слабостей, уже знакомых по прошлому; ведь в этом кроется предвестие будущего. Отец Юстэйсии был ленив. Она упрашивала Брекенриджа вернуться на работу в Нью-Йорк, предлагала ему отцовское предприятие в Бастерре. До брани она, однако, не унижалась. Шумные ссоры начались лишь тогда, когда она столкнулась с методами, которыми он пытался воспитывать их сына Джорджа.
Джон Эшли с семьей прибыл в Коултаун в 1885 году. Он купил дом, в котором, если верить молве, еще витал дух долгой трагедии семейства Эрли Макгрегора.
Лансингу, как управляющему шахтами, жилье предоставлялось компанией бесплатно. Это был кирпичный дом, потемневший от времени, без веранд; окружавшие его тисы и кедры смотрели невесело. За домом широкая лужайка, окаймленная разросшимся орешником, уступами спускалась к пруду. Прежде чем получить свое нынешнее название «Сент-Киттс», он был известен в городе как «дом Кэйли Дибвойза» — по имени предшественника Лансинга. При Дибвойзах, чадолюбивых и даже в себе сохранивших что-то детское, там всегда стоял дым столбом: у них росло одиннадцать человек детей — шестеро родных и еще пятеро усыновленных, племянников и племянниц. Ковры все были истерты, стулья расшатаны, часть оконниц заклеена оберточной бумагой — когда шел дождь, в мяч играли в комнатах. Столовой вообще не существовало. Поскольку ели всегда на кухне, а обеденный стол в столовой мешал играм, его давно вынесли в сад, под навес, увитый плющом. Часы в доме все стояли. Сломанных перил на крыльце никто не чинил. Что толку чинить, если в семье всегда есть не меньше трех ребятишек в возрасте от девяти до двенадцати лет? Крошка Николае и крошка Филиппина ходили в платьицах, которые до них носили по крайней мере трое старших братцев или сестриц, родных или двоюродных. Где-то вы ныне, счастливые Дибвойзы?
Лансингу сразу же понравился Эшли, и он принялся во всем подражать ему, причем довольно неловко. Зашел даже так далеко, что вздумал делать вид, будто и в «Сент-Киттсе» царит семейное счастье. Что сталось бы с обществом без этих видимостей порядка и согласия, которые именуют лицемерием и снобизмом? Эшли устроил в «Убежище» лабораторию для своих опытов и изобретений. Лансинг тоже выстроил себе на задах усадьбы «Убежище», где снова начал трудиться над давно позабытым «змеиным наваром». То ли сказалась атмосфера дома Дибвойзов, то ли подействовал пример Эшли, но следующий ребенок Юстэйсии выжил, а за ним и еще двое. Супруги Лансинг были старше супругов Эшли, но дети у них вышли почти ровесниками: Фелиситэ Маржолен Дюпюи Лансинг (она родилась в день Святого Феликса, а имена айовских Лансингов унесли с собой на небеса первые, умершие младенцы) — и Лили Сколастика Эшли; Джордж Симс Лансинг — и Роджер Бервин Эшли; потом шла Софи Эшли, одна, без пары, а за нею Энн Лансинг и Констанс Ушли. Юстэйсия высоко несла свой факел лицемерия — если называть это так. На людях, во время приема у мэра или парада в День павших, она играла роль преданной и гордящейся своим мужем жены. Креольская краса недолговечна. К тому времени, когда в Коултаун приехали Эшли, чайная смуглота Юстэйсии поблекла, линии тела утратили свою оленью мягкость, она располнела. И все же любой житель Коултауна, от доктора Гиллиза до чистильщика башмаков в «Иллинойсе», знал: две прекрасные, незаурядные женщины украшают местное общество. Миссис Эшли была высокая блондинка; миссис Лансинг — небольшая брюнетка. Миссис Эшли — дитя звуковой стихии, как все тевтонки, — не умела одеваться, но голос ее был завораживающе красив, а двигалась она как королева; миссис Лансинг — дитя стихии зрительной, как все латинянки, — обладала безошибочным чувством цвета и формы, но ее голос резал слух, точно выкрики попугая, и походка лишена была грации. Миссис Эшли была сдержанна и скупа на слова; миссис Лансинг порывиста и говорлива. Миссис Эшли не обладала чувством юмора, не говоря уж об остроумии; миссис Лансинг никогда не ленилась переворошить два языка и один диалект в поисках хлесткого словца, и горе тому, кого бы ей вздумалось передразнивать мимикой. Без малого двадцать лет обе дамы виделись каждый день, а то и по два раза в день, как и их дети. Они отлично ладили, не питая друг к другу и тени симпатии. Беате Эшли недоставало воображения и свободы мысли, чтобы проникнуть в печальную тайну старшей приятельницы. (Джон Эшли понимал все, но молчал.) Один у них был общий талант — обе были прекрасными кулинарками, одна общая особенность — обе были вырваны из того окружения, в котором с детства закладывались основы их характеров.
Первые десять лет прошли для обеих семей без сколько-нибудь примечательных событий. Беременность, пеленки и круп; корь и падения с дерева; гости в дни рождений, куклы, коллекции марок и коклюш. Джордж попался на краже у Роджера японской марки в три иены. Роджер чертыхнулся и в наказание должен был выполоскать рот с мылом. Фелиситэ, мечтавшую стать монахиней, нашли спящей на голом полу по примеру какой-то святой. Констанс поссорилась со своей закадычной подругой Энн и не разговаривала с ней целую неделю. Все как у всех.
В Коултауне по будням обедали в полдень. Ужинали в шесть часов, преимущественно остатками от обеда. Званые обеды и ужины были не в обычае
— за одним исключением: в воскресенье прихожане по очереди приглашали к обеду священника с семьей. Приезжавшие родичи гостями не считались; женщины помогали хозяйке стряпать и мыть посуду. Беата Эшли удивила весь город, когда впервые устроила для гостей поздний ужин при свечах, в котором дети не участвовали. Бывали на таких ужинах всегда Лансинги, иногда доктор Гиллиз с женой, отставной судья, живавший в больших городах, и еще кое-кто. Миссис Лансинг в ответ стала приглашать к себе. Дважды в год в Коултаун наезжали представители центрального управления из Питтсбурга, совершавшие инспекционную поездку по штату. Останавливались они в гостинице «Иллинойс», но их непременно приглашали обедать и в «Сент-Киттс», и в «Вязы». Первый же такой обед произвел ошеломляющее впечатление, не изгладившееся и при повторных визитах. Поражало все — спокойное достоинство Беаты; живость ума Юстэйсии и ее красота, подчеркнутая ярким нарядом и той родинкой — grain de beaute, — что природа с таким художественным чутьем посадила у ее правого глаза; выбор тем застольной беседы, качество и разнообразие блюд. (Расплачиваться потом пришлось женам: «Что, на свете не существует другой еды, кроме ростбифа и тушеной курицы?», «Неужели ты ни о чем больше не способна разговаривать, как только о прислуге?») Джон Эшли чаще молчал во время этих обедов, но именно на нем сосредоточивалось общее внимание. Для него так здраво и непринужденно рассуждали мужчины, так мило улыбались женщины и с такой непривычной скромностью держался Лансинг. Его благодарили за то, что в шахтах повысилась выработка, а следовательно, и прибыль. Но он мягко, почти незаметно переадресовывал все похвалы Лансингу.
Одно примечательное обстоятельство все же возникло в эти десять лет. Юстэйсия Лансинг без памяти влюбилась в Джона Эшли.
Как мы уже знаем, Джон Эшли не делал сбережений. Ему в жены досталась образцовая хозяйка, при доме был небольшой фруктовый сад, огород и курятник. Если и закрадывалась порой ему в голову мысль, что надо бы позаботиться о более основательном образовании для детей, он эту мысль отгонял. Какие-то неопределенные надежды возлагались им на те изобретения, над которыми он трудился в «Убежище». Одно время он увлекся замками. Скупал ржавые сейфы, уцелевшие от пожаров. Разбирал часовые механизмы, ружейные затворы. Лансинг, усердный подражатель, бросил свои лосьоны и кремы и тоже занялся изысканиями в области механики. Эшли всячески старался поддержать в нем этот новый интерес. Его глубоко огорчали лень и распущенность старшего друга, его похождения на Приречной дороге, его невнимание к Юстэйсии. Они стали сообща разрабатывать технические идеи Эшли, причем тот усиленно делал вид, что ему бы не обойтись без столь ценного сотрудника. В сущности же вклад Лансинга сводился к расписыванию будущих успехов совместного предприятия и подсчету несметных доходов, которые оно принесет. Но время шло, а Эшли все медлил с посылкой заявок в Патентное бюро; ему всякий раз казалось, что изобретение можно усовершенствовать еще и еще. Чтобы Лансинг не охладел к делу, он красиво надписывал его имя рядом со своим на всех папках, содержащих технические чертежи. Но возня с проволокой, катушками, пружинами не могла надолго отвлечь Лансинга от той сферы жизни, в которой он себя чувствовал непревзойденным.
Отец Брекенриджа Лансинга третировал жену и детей — сын пробовал следовать его примеру. Нельзя сказать, чтобы такой подход был правилом в нашей стране, но встречался очень часто. В конце прошлого века патриархат изживал себя, его основа уже дала трещину. Когда патриархат, как строй общества и семьи (то же, впрочем, относится и к матриархату), находится в зените, ему не откажешь в известном величии. Он способствует ровному ходу общественной жизни и гармонии в жизни семейной. Каждый хорошо знает свое место. Глава семьи всегда прав. Отцовство придает ему вес, какого не придала бы одна только личная мудрость. Его положение напоминает положение короля, которого тысячелетия непререкаемой и освященной свыше власти еще в колыбели наделяют качествами, необходимыми для правителя. Представление это укоренилось настолько прочно и глубоко, что люди привыкли видеть в пороках, заблуждениях и глупости королей проявление божьей воли; если господу угодно покарать, умудрить и наставить провинившийся народ, он дарует ему короля злого или вовсе уж никчемного. Жены и подданные сами увековечили такой взгляд. Но в переходный период — ведь история есть непрерывное качание маятника от мужского полюса к женскому и обратно, — в переходный период в семье и государстве наступает хаос. Отцы чувствуют, что почва колеблется у них под ногами. Они начинают кричать, спорить, браниться и подвергать всяческим унижениям спутницу своей жизни и залоги супружеской любви. Авраам голоса никогда не повышал. В переходный период женщины защищаются, как могут. Хитрость — щит и меч угнетенных. Без вождя невозможно восстание рабов, но рабство — плохая школа для вождей. Мать Брекенриджа Лансинга была типичной женщиной периода рушащегося патриархата. Ее сыновья не знали иного примера семьи, чем деспот отец и запуганная мать.
Юстэйсия Лансинг выросла в условиях матриархата. Ей трудно было понять неписаные правила, которыми в Коултауне регулировалась семейная жизнь. Спасало ее врожденное чувство юмора. Рушащийся патриархат трагичен и очень смешон.
Больней всего переходный период отзывается на подрастающих сыновьях.
Даже в лучших семьях и в лучшие времена мальчишка всегда неправ. Мальчишки полны неуемной энергии; они любят шум; они одержимы любознательностью и жаждой приключений (а иначе что было бы с человечеством?). Они залезают на кручи и сваливаются в расселины, и сотни взрослых рыщут в поисках детей ночи напролет. У них потребность перебрасываться чем ни попало. Они легко привязываются к животным и не хотят расставаться со своими любимцами. Привычка к чистоте дается им не легче, чем уменье играть на скрипке. Они вечно голодны, но не так просто научить их есть прилично (вилки введены в обиход на сравнительно поздней ступени общественного развития). Их и четверти часа не заставишь усидеть на месте, разве что рассказом о насилиях или внезапных смертях (а иначе что было бы с человечеством?). Их одергивают по двести раз на день. Им претит унизительность их положения — не мужчины, хотя и существа мужского пола. Они стараются торопить время. Они курят и сквернословят. Их фантазию будоражат туманные предостережения против «грязи» и «разврата» — увлекательных областей жизни, куда доступ открыт только взрослым. Они часто смотрятся в зеркало в надежде усмотреть пробивающуюся бородку. Только в обществе сверстников им хорошо и свободно; после игр, напоминающих войну, они возвращаются домой порой с опозданием, все в пыли и в крови, но упоенные (хоть и не всегда) торжеством победы. Мы мало что знаем о детстве Ричарда Львиное Сердце; рассказ про Джорджа Вашингтона и вишневое деревце не все принимают на веру. Наставником Ахиллеса и Ясона был получеловек-полуконь. Росли они под открытым небом; в программу воспитания входило, должно быть, много беготни и свободное от запретов постижение тайн естества.
Брекенридж Лансинг воспитывал своего сына методом, в его время довольно распространенным. Целью метода было «сделать из мальчишки мужчину». Заключался он в том, чтоб и дома и на людях безжалостно высмеивать каждый промах, допущенный ребенком при выполнении этой программы закалки. В пять лет Джорджа бросили в воду и приказали ему плыть. В шесть — отец («лучший отец в мире», впрочем, все отцы — совершенство) затеял с ним игру в мяч на лужайке за домом. Шестилетнему малышу не всегда удается в должной мере координировать меткость глаза и меткость движений, и дело еще осложнялось отчаянным, страстным стремлением мальчика быть на высоте. Кончались эти веселые игры слезами. В семь лет ему подарили пони; он свалился три раза, и отец пони продал. В девять лет он получил в руки винтовку. При каждом очередном испытании насмешки сыпались градом и обо всех неудачах подробно рассказывалось соседям, почтальонам и рассыльным. Попытки Юстэйсии заступиться лишь навлекали подобные же глумления и на нее. Энн подкупала отца тем, что визжала всякий раз: «Девчонка! Девчонка!» Происходили тягостные сцены. Фелиситэ бледнела, но хранила молчание. Когда Джорджа выбрали помощником капитана школьной бейсбольной команды — только помощником, капитаном во всех командах был Роджер Эшли, — отец с ним три дня не разговаривал. На помощь Джорджу пришла природа, но слишком поздно. В шестнадцать лет он догнал отца ростом и превзошел силой. Он подвержен был приступам бешеной ярости. В один прекрасный день он замахнулся на своего мучителя стулом, но, так и не ударив, изломал стул на куски и бросил. После этого случая отец объявил во всеуслышание, что умывает руки. Это мать, сюсюкая над мальчишкой, превратила его в тряпку. Истинным Лансингом он никогда не будет.
Брекенридж Лансинг был прав. Джордж пошел в Симсов, в Дютелье и в Крезо. Он был смуглым, как мать. Товарищи в школе дали было ему прозвище «Нигер», но он быстро выколотил из них охоту этим прозвищем пользоваться. Мисс Добри, учительница, говорила, что лицом он похож на разозленную рысь. Он собрал под свое начало банду сверстников и окрестил ее «могиканами». Своими выходками «могикане» терроризировали город. То поменяют местами указатели на дорогах. То в неурочный час зазвонят в церковные колокола. То даже рискнут в воскресенье забраться на Геркомеров холм, чтобы подсматривать за вечерним молебствием ковенантеров. А уж в канун Всех Святых, когда проказы дозволены, с ними и вовсе сладу не было. Начальник полиции Лейендекер не раз появлялся в «Сент-Киттсе». Среднюю школу Джордж так и не окончил. Пробовали отправлять его и в военные училища, и на подготовительные отделения разных колледжей, но он нигде не задерживался долго.
Энн, любимица отца, ступала по земле с уверенностью, какую дает такое предпочтение. Жизнь почти не ставила на ее пути препятствий, которых напором, криком или грубостью нельзя было бы преодолеть. Уж она-то была чистокровная Лансинг — этакий ангелок с лазоревыми глазами, с пшеничными шелковистыми локонами, с врожденной ясностью представлений. В десять лет она уже была барышней, в тринадцать — солидной матроной. Но дружила она с Констанс Эшли — Констанс, девочкой из семьи, где никто никогда не повышал голоса и никому никогда не пришло бы в голову требовать особого к себе внимания. Дети обладают способностью к компромиссам, которой могли бы позавидовать дипломаты. Констанс четко обозначила границы, дальше коих ее отступать не заставишь, однако дружба частенько оказывалась под угрозой.
Мать Фелиситэ когда-то, на острове Сент-Киттс, знала две короткие радости каждодневно: полчаса ранним утром, перед алтарем, и полчаса поздней ночью, над своим белоснежным приданым. Фелиситэ обе эти радости мечтала слить в одну — посвятить свою жизнь религии. Она училась в школе при монастыре святого Иосифа в Форт-Барри, пока не почувствовала, что нужна дома. Тогда, отказавшись от милой ее сердцу монастырской школы, она возвратилась в Коултаун и продолжала учение в обычной городской. Лицом она походила на мать, но ростом была повыше и темперамента материнского не унаследовала. Училась она превосходно и легко преуспела бы в науке куда посложнее школьной. Как и большинство девушек ее возраста, она вела дневник, но ей не было надобности прятать его за семью замками от посторонних глаз: она писала по-латыни. Отличная рукодельница, она сама себя обшивала, удивляя даже Юстэйсию изысканной тонкостью вкуса. По негласному уговору никто не входил к ней в комнату, хотя дверь всегда была распахнута настежь. Ей хотелось, чтобы эта комната вся была белая, но белая комната в Коултауне означала бы напрасный труд. Пришлось при отделке дома согласиться на голубую, лишь отдельные цветовые пятна, темно-красные и лиловые, нарушали однообразие. В общем, комната вышла простая, но не скучная. Ко всему были приложены искусные руки хозяйки — к занавескам, к покрывалу на кровати, к дорожкам и подголовным салфеточкам. На Фелиситэ произвели огромное впечатление иконы, увиденные у мисс Дубковой, и она пыталась подражать им по-своему. Со стен глядели яркие картинки религиозного содержания, наклеенные на черный бархат и окантованные плетеньем из золотой тесьмы и цветного бисера. Подушечки на ее priedieu[59] менялись в зависимости от праздников и времен года. Это не была ни молельня, ни келья; это было место, где можно исподволь готовить себя к избранной благой участи. Иногда, если Фелиситэ не было дома, мать среди домашних хлопот останавливалась у распахнутой двери и, прислонясь к косяку, с порога заглядывала в комнату. «Вот они, дети, которых рождаешь на свет!»
Ребенком Фелиситэ, как и Энн, была шумлива и взбалмошна. Сдержанность ей далась ценой внутренней борьбы изо дня в день, из года в год и привела заодно к некоторой отрешенности от «мирского» начала. Чувства ее принимали все более отвлеченный характер. Она любила мать. Горячо любила брата. Но уже к этой любви примешивалась любовь ко всему живому вообще, предписываемая ее верой. Так, она постепенно научилась любить отца, любить младшую сестру. Подруг у нее не было. Относились к ней с уважением, но без симпатии. При очередной бурной сцене в «Сент-Киттсе» она не уходила из комнаты — даже когда Энн, катаясь по коврику у камина, истошно визжала: «Не пойду спать!», «Не надену синее платье!» — даже когда отец бросал оскорбленье за оскорбленьем в лицо жене и сыну. При этом она большей частью молчала, только подходила поближе к матери и брату и, глядя прямо в глаза отцу, слушала его брань. Нет строже судей у человека, чем его дети (и он это знает); самый же их строгий суд — тот, что обходится без слов. Мать чувствовала поддержку в дочери, но была между ними какая-то нерушимая преграда. Они вместе занимались шитьем, вместе читали французских классиков, вместе причащались. Одно и то же вызывало их восхищение, одно и то же заставляло страдать, но никогда они вместе не смеялись. Юстэйсии было свойственно от природы обостренное восприятие комических несуразиц жизни, и все испытания, выпавшие на ее долю, не отняли у нее умения забавляться тем, что смешно. Этого умения была лишена ее старшая дочь. (Вот Джордж, тот ловил на лету редкие теперь всплески остроумия матери, мог даже и ответить ей в лад.) Но так или иначе, годы шли, а Фелиситэ все откладывала Великое решение ради пользы, которую, казалось ей, она приносила своим близким в «Сент-Киттсе». Смерть отца в этом смысле не изменила ничего.
И все же у матери с дочерью общего было больше, чем думали они сами. Обе к чему-то шли, обе чего-то ждали, обе напряженно старались что-то понять. У них на глазах разыгрывалась тяжелая драма, но они твердо верили, что молитвы, любовь и терпение принесут желанную ясность — для всех. Мы в этот мир приходим, чтобы постигать истину. Удивительное сопутствовало им обеим всю жизнь. (Разве не удивительно, что они смогли победить в себе природную склонность к безобразным и бессмысленным вспышкам гнева?) И теперь они твердо верили: свершится чудо.
К счастью для Джорджа, у него нашлось двое друзей: Джон Эшли и Ольга Дубкова. Эшли не только «покрывал» никчемность управляющего шахтами, понемногу взваливая на себя все его обязанности; он старался приохотить его к полезному делу, побуждая участвовать в своих опытах и изобретениях. (На суде все эти благородные поступки были вывернуты наизнанку; его обвинили в стремлении захватить занимаемый Лансингом пост, в том, что он систематически присваивал блестящие идеи Лансинга.) Но куда труднее было повлиять на Лансинговские воспитательные методы, имевшие целью «сделать мужчину» из Джорджа. Эшли делал что мог. Он добился доверия мальчика, и тот поверял ему свои беспрестанно меняющиеся жизненные планы — в двенадцать лет он собирался строить летательные аппараты; в тринадцать — отправиться в Африку спасать от истребления львов; в четырнадцать — стать цирковым акробатом. Когда Джорджу шел пятнадцатый год, произошел случай, значительно укрепивший их дружбу.
Дети в семье Лансингов часто болели и терпели разные злоключения. Всю осень 1900 года Джордж не вылезал из простуд и ангин. Решено было удалить ему миндалины. Лансинг велел жене ехать с мальчиком к доктору Хантеру в Форт-Барри и снять номер в гостинице «Фермерской», чтобы провести там две ночи — перед операцией и после нее. Обе девочки поехали тоже, только Фелиситэ ночевать уходила в монастырскую школу.
Джон Эшли не часто выезжал из Коултауна, но по случайному совпадению в эту самую пятницу дела привели его в Форт-Барри. Покончить с ними до вечера не удалось, нужно было остаться еще на день. Он отправился на вокзал к вечернему поезду и через проводника Джерри Билэма передал коултаунскому начальнику станции просьбу дать знать миссис Эшли, что он вернется лишь завтра. Свободных номеров в «Фермерской» не было, но всемогущий мистер Корриган распорядился устроить его на ночь в буфетной. За весь день Эшли ни разу не встретил ни миссис Лансинг, ни ее сына; только входя в гостиницу, он натолкнулся на Энн, которая пространно и несколько важничая объяснила ему, каким образом она очутилась в Форт-Барри. Эшли не захватил с собой достаточно денег, чтобы поужинать в ресторане; пришлось ограничиться порцией супа в соседней закусочной. В десять часов все в гостинице уже мирно спали, кроме Юстэйсии и Джорджа. Мальчик метался, что-то бормотал. Мать встала, зажгла газовый рожок и подошла к сыну.
— Джордж! Джордж, дорогой мой! Не надо волноваться. Каждый месяц сотням людей вырезают миндалины. Через несколько дней ты об этом и думать забудешь. А зато прекратятся твои постоянные ангины.
— Уже скоро утро, мама? Который час?
«Это непривычная обстановка подействовала на его нервы», — уверяла она себя. За всю жизнь Джордж не больше семи-восьми раз ночевал не дома — изредка у Роджера в «Вязах» да еще когда отец брал его с собой на охоту. Ей и самой не много ночей пришлось провести вне дома с той поры, как семья поселилась в «Сент-Киттсе». Она старалась подбодрить сына: три дня после операции доктор велел ему есть одно мороженое; ничто больше не будет мешать его занятиям спортом.
Была у них одна тайна. Мать любила рассказывать сыну про прекраснейший в мире остров, про синее небо и синее море, про то, как она торговала в лавке, когда была чуть постарше, чем он сейчас, про свою большую красивую веселую мать с веером в руках на веранде дома, про отца в его щегольском белом мундире, про молодых людей острова, распевавших под окнами серенады. Ни с кем больше она обо всем этом не говорила. И у них считалось решенным: когда-нибудь она повезет Джорджа на свой остров; верней даже, он ее туда повезет. Джордж был набожен. Ему хотелось побывать в ее церкви, помолиться на том самом месте, где столько раз молилась она. Упоминала она порой и о том, как на Сент-Киттсе появился отец Джорджа, но мальчик в таких случаях упорно хранил молчание. Сам он об отце не заговаривал никогда.
Под конец она тихо спела ему песню на своем patois[60], и Джордж уснул. Она пересела в глубокое плетеное кресло у окна, выходившего на городскую площадь. Кругом было темно.
«Как в моей жизни», — подумала она, но тотчас же спохватилась. «Нет! Нет! Моя жизнь трудна, но не темна. Что-то уже готовится. Что-то вот-вот случится. Пусть я совершила ошибку, но меня ждет искупление». Как смеет она сожалеть о том, что ее жизнь не сложилась иначе ведь в иной жизни не нашлось бы места ее детям — их попросту не было бы! «Наша жизнь — это мы сами. Все связано одно с другим. Самый ничтожный поступок нельзя даже в мыслях повернуть по-другому». Она блуждала вслепую среди понятий необходимости и свободы воли. Да, все окружено тайной, но как нестерпимо было бы жить, если бы этой тайны не было. Она соскользнула на колени и, уронив руки на сиденье кресла, зарылась в них лицом.
Взошла луна.
Около полуночи Джордж громко вскрикнул и вскочил, расшвыряв простыни, точно рыба выпрыгнула из воды.
— Нет! Нет!
— Ш-ш, Джордж. Мама тут, с тобой.
— Где я?
— Мы в Форт-Барри. Ничего не случилось, милый.
Джордж разрыдался. Он мотал головой из стороны в сторону, бился о спинку кровати. Проснулась Энн и завела свое: «Плакса! Девчонка!» Он отмахнулся от стакана воды, поданного матерью. Сшиб ее руку со своего лба. Полчаса прошло, а он все плакал, словно томимый неизбывным отчаянием. Мать в полной растерянности металась по комнате. Послать за отцом Диллоном? Вдруг она услышала шум в коридоре — какие-то подгулявшие постояльцы возвращались к себе под конвоем самого мистера Корригана.
— Потише, господа, потише. В доме уже многие спят. Джо! Джо!.. Билл!!. Ты же не в свою дверь ломишься. Тебе вот сюда, сюда… Не шаркай ногами, Джо, — вот, правильно!
Юстэйсия Лансинг оделась и подняла Энн. Велела ей надеть платье и спуститься вниз.
— Скажешь мистеру Корригану, что у твоего брата нервный припадок. Пускай он разбудит мистера Эшли и попросит его прийти сюда попробовать успокоить Джорджа.