Современная электронная библиотека ModernLib.Net

День восьмой

ModernLib.Net / Классическая проза / Уайлдер Торнтон / День восьмой - Чтение (стр. 19)
Автор: Уайлдер Торнтон
Жанр: Классическая проза

 

 


— Мне кажется, лучше подождать, пока пройдет твои концерт. Ни к чему, чтобы на первом твоем концерте публика таращила на тебя глаза по этой причине. А на следующий день объявим.

Программа концерта миссис Темпл была повторена десять дней спустя мисс Сколастикой Эшли, выступившей затем также в Милуоки, Мадисоне и Галене. Читателям статей Трента было сообщено, что отныне он будет подписывать их своим подлинным именем. Сенсационное это сообщение немного запоздало, и первая книга Бервина Эшли вышла в свет под названием «Трент смотрит на Чикаго». Лили звала мать приехать в Чикаго на ее концерт. В ответ пришло сердечное письмо с пожеланиями успеха. Дальше мать писала, что дела пансиона, к сожалению, в настоящее время не позволяют ей отлучиться.


— Роджер, сегодня можно поговорить о Коултауне?

— Говори.

— Папа не убивал мистера Лансинга. Не убивал даже случайно. Это сделал кто-то другой. Кто и как, не знаю, но у меня нет сомнений. Я прочла в публичной библиотеке все газетные отчеты — сотни страниц, тысячи слов. Все искала какой-нибудь нити, но не нашла. А ты найдешь. Наступит время, в ты все приведешь в ясность. Но знаешь, что меня поразило в этих отчетах? Как там на все лады расхваливается мистер Лансинг — и шахтами он управлял, и во всех клубах и ложах был главным. Но ты же знаешь, что это неправда. Он был отвратительный человек. Хвастун и пошляк, да еще и лентяй, ручаюсь. Мы все делали вид, что не замечаем этого, только из добрых чувств к миссис Лансинг. Роджер, у него наверняка были враги. Может, он бывал груб, а то и жесток с шахтерами?

Роджер слушал ее, не прерывая. Потом возразил задумчиво:

— Порки знал все, что делалось в городе. Он бы сказал мне.

— А теперь я тебе расскажу еще кое-что, чего не рассказывала никому, кроме мисс Дубковой.

И она рассказала ему об анонимных письмах.

— Все это дикая чушь. Папа бывал в Форт-Барри не чаще чем раз в год и всегда возвращался вечерним поездом. Но я теперь думаю, что многие в городе в эту чушь верили. Потому-то почти никого не нашлось, кто сказал бы о папе доброе слово или пришел бы навестить маму. И, наверно, миссис Лансинг тоже получала такие письма — они так и дышали злобой против нее… Но кто же убил, Роджер?

— И кто помог отцу бежать?


Первое воскресенье ноября.

— Лили, ты говори о коултаунских годах, говори все, что хочешь.

— Зачем же я буду говорить, если тебе это неприятно?

— Нет, я послушаю. Я могу не соглашаться с тобой, но я послушаю. Выкладывай!.. Кстати, ты как-то говорила — и даже с насмешкой, — что мама обожала отца. Идиотское выражение — обожала.

— Согласна. Но я не говорила с насмешкой. Это слишком серьезно. Я хочу наверстать пробелы в своем образовании, Роджер. Но мне кажется, человек, не вправе чему-нибудь учиться, пока он не научился понимать самого себя. А для этого, я уже тебе говорила, ему нужно правильно понимать своих родителей. Мама боготворила отца, и это мешало ей замечать, что происходит вокруг. У мамы много редких достоинств, но человек она странный.

— Как и ты.

Лили на полторы октавы рассыпала смех.

— И не я одна за этим столиком.

— Продолжай, больше не буду перебивать.

— Раз как-то, с полгода назад, маэстро выгнал из-за стола Адриану, свою младшую дочь. Только за то, что она назвала свои новые туфли божественными и сказала, что обожает их. «Это слова религиозного содержания и к туфлям неприменимы», — прикрикнул на нее отец. А потом, обращаясь ко мне, добавил: «И к человеческим существам тоже». И еще посоветовал мне держаться подальше от тех жен и мужей, которые обожают друг друга. «Это просто дети, не ставшие взрослыми, — сказал он. — Нельзя обожать человека. Древние иудеи были совершенно правы, осуждая идолопоклонство. Женщины, обожающие своих мужей, опутывают их тысячами тонких бечевок. Отнимают у них свободу. Убаюкивают и усыпляют. Это ведь так удобно — иметь своего карманного бога». Должна признаться, в тот день мое образование сильно подвинулось вперед.

Она глянула на брата. Лицо у него было суровое, замкнутое. Глаза смотрели сердито и хмуро, но он молчал.

— Сознаешь ли ты, что у мамы никогда не было друзей? Она вовсе не плохо относилась к миссис Лансинг. И к миссис Гиллиз, и к мисс Дубковой. Сотни, если не тысячи, часов провела она в их обществе. Только ей всегда было безразлично, существуют они или нет. Один только человек на свете не был ей безразличен — наш отец. Его она обожала. Я раз сказала маэстро, что большинство оперных героинь мне кажутся глупыми гусынями. Он ответил: «Так оно и есть. Опера всегда прославляет ненасытную собственническую страсть. Женщины на сцене совершают одну роковую ошибку за другой. Это гибельный водоворот, втягивающий неосторожных. Первыми погибают баритоны и басы — отцы, опекуны или братья; потом настает очередь тенора. А к половине одиннадцатого сама героиня сходит с ума, закалывается, прыгает в огонь шла лезет в петлю. В крайнем случае умирает своей смертью. Таков исход ее собственнической, эгоцентричной любви. Женщины в зале прольют немного слез, но по дороге к выходу уже будут обдумывать меню завтрашнего обеда». Отец любил маму, но не обожал. Он был счастлив, однако счастью его чего-то недоставало. После того, как, ты уехал и мама открыла пансион…

— Пансион открыла Софи.

— Да, ты прав. Собственно, это должна была сделать я, но у меня ума не хватило. Итак, Софи снова наняла миссис Свенсон для всякой домашней работы. Я часами просиживала с ней на кухне, помогала чистить картошку, шелушить фасоль и прочее в том же роде. А она болтала без умолку. Вот тогда я узнала кое-что о нашем отце. Вспомни, в котором часу у нас дома садились ужинать — в прежние годы, до убийства. Позже всех в городе, в половине седьмого. Мы все думали, что папа задерживался в шахтоуправлении. Ничего подобного, там он кончал работу в пять, но потом запрягал свою старую кобылу и объезжал шахтерский поселок. В один дом зайдет, в другой. Тут просто поговорит. Там что-нибудь починит. Прочистит трубу или дымоход. Выслушает рассказ о чьей-то беде. Кому-то одолжит денег. И ровно в половине седьмого он въезжал в ворота «Вязов». Но вот что интересно: он никогда не рассказывал матери о своих друзьях из поселка. Он не был скрытным по натуре. А не рассказывал потому, что знал: ей это будет неинтересно. Она не умела замечать то, что происходило вокруг, и… и не умела сочувствовать другим.

Роджер, ничего не ответив, вызвал официанта и расплатился. Они сели в трамвай; до предместья к юго-востоку от города, куда они направлялись, путь был неблизкий. Трамвай был переполнен. Ехали семейства чехов, венгров и поляков навестить родственников в районе сталелитейных заводов. Ехали семейства итальянцев навестить родственников в огородном Кодингтонском районе. Ехали другие чикагские семейства провести последний воскресный день осени в дюнах Индианы. Роджер стоял на площадке, что-то теснило ему грудь. Мелькали мимо каменные громады — для многих там был родной дом; потом пошли небольшие деревянные строения — и в каждом был тоже для кого-то родной дом. Потом потянулись фермы — ряды яблонь в саду, детские качели — еще семья, еще чей-то родной дом. Они сошли с трамвая в итальянском поселке; от остановки с полмили надо было пройти пешком — до поворота между аптекой имени Гарибальди и спортивной площадкой имени Виктора Эммануила. Роджер вздохнул свободнее. Он смотрел по сторонам с легкой улыбкой на губах. Семья — это семья, какова бы она ни была. У него тоже это будет — семья, родной дом; и, черт побери, очень скоро.

На этот раз Джанни не обратил внимания на гостей. Он уже с грехом пополам научился ходить и теперь увлекся строительством. Как истинный Эшли он не желал, чтобы ему помогали. Мать и дядя сидели в увитой виноградом беседке и молча потягивали вино, обласканные теплом бабьего лета. Перед ними уходили вдаль бурые просторы. Урожай был уже убран. Земля перепахана. На рассвете чуть подморозило, и сейчас от разогретой солнцем почвы поднимался едва приметный пар — залог возрождения, такой же верный, как и в ранние апрельские дни. Джанни, устав, вскарабкался к матери на колени и уснул.

Роджер начал неспешно:

— Лили, главное, мы должны быть справедливы. Даже если мерить обыденными мерками, как мать семейства мама всегда была безупречна. У отца было очень мало денег. Но разве мы знали бедность? Всю жизнь, изо дня в день, она трудилась от зари до зари. Никогда не выходила из себя. Никогда не была пристрастна. Пусть даже она никого из своих приятельниц не любила, ни о ком из них она никогда не говорила дурно. Она читала нам самые прекрасные книги, знакомила нас с самой прекрасной музыкой. Но это лишь малая доля всего. Недавно мы с маэстро, как обычно, беседовали после обеда у него в кабинете. И вот что он мне, между прочим, сказал: «Я хотел бы знать больше о ваших с Лили родителях и о ваших более дальних предках. Я хотел бы знать больше о вашем детстве. Через мои руки прошло свыше сотни учеников и учениц, молодых американцев, обладавших отличными голосами. Пели они хорошо. Кое-кто теперь достиг славы. Но все они редко понимали то, о чем пели. И вот пришла ко мне ваша сестра. Я учил ее дыханию, постановке голоса и тому подобным вещам, но когда дело касалось стиля, вкуса, полноты чувств, тут бывало довольно одного слова, намека. Благородству исполнения она выучилась не от меня. Она умеет выразить горе, не впадая в сентиментальность. Умеет выразить гнев, не становясь крикливой». И дальше все в том же роде — да, вот еще что он сказал: «Она умеет быть кокетливой, не переходя в пошлость». Его удивляет, откуда у тебя это. Лили, нашей матери чуждо все мелкое. Вспомни, как она каждый день шла со мной вместе в суд. Как держала себя в то утро, когда полицейские ввалились к нам, требуя ответа, кто помог отцу бежать. Мама — настоящий человек. И ты у нее в большом долгу, неизмеримом, как Скалистые горы. В тебе много хорошего и от отца, но об этом в другой раз…

— Кости, брошенные из стаканчика, лежат так, как упали, — вот и любой из нас останется таким, каким рожден. Мы ничего не знаем о девических годах мамы. Может быть, отец вызволил ее из какой-то беды. Может быть, то, что ты называешь «обожанием», на самом деле безграничная благодарность.

— Mammi![34]

— Si, caro. Che vuoi?[35]

— Mammi, canta![36]

— Si, tesoro[37].

Лили тихо запела мелодию, под которую он родился на свет. Он уснул снова.

Роджер продолжал:

— В некотором смысле отец наш был как животное. Можешь ты это понять?

— Могу, конечно.

— Животные не знают о том, что их ожидает смерть. Тебе не пришлось каждый день видеть его в зале суда. Но ты навещала его в тюрьме. А сколько раз?

— Три раза.

— В том, как он держался, было не только мужество — ради мамы, ради всех нас. Он спокойно и просто относился к смерти — и к жизни, и к смерти.

— Я стараюсь вложить это в свое пение.

— Посмотри! Посмотри! Утки летят на юг!

— Как их много — сотни! — Пауза. — Тысячи!

— Я однажды слыхал речь доктора Гиллиза. Это было в гостинице «Иллинойс» в канун нового, 1899 года. Он говорил о том, что эволюция продолжается. Наступит время — не скоро, быть может, через миллионы лет, — когда человек станет совершенно иным. То, что свойственно людям сегодня, — страх, жестокость, инстинкт собственничества — есть лишь стадия, через которую проходит человечество на пути эволюции. Люди все это перерастут. Так он говорил.

— И ты думаешь, он прав?

Он смотрел в даль полей. Прекрасна земля. Он невнятно пробормотал что-то. Потом протянул руку и накрыл ею пыльную ножонку мальчугана.

— Я не расслышала, Роджер.

— Знаешь, пришлось бы прожить десять тысяч лет, чтобы заметить какую-то перемену. Надо ее чувствовать внутри себя — верить в нее.

Джанни проснулся и стал проситься к дяде. Роджер вскидывал его так высоко, что он касался зеленого свода беседки; раскачивал на весу меж своих расставленных ног; ухватив за ступни, опрокидывал вниз головой. Джанни визжал, обмирая от ужаса и восторга. Женщины так с детьми не играют. Присмирев, он опять устроился у матери на коленях. Спроси его сейчас кто-нибудь, любит ли он своего дядю Роши, он бы не знал, что сказать.

Роджер еще постоял, вглядываясь в даль полей.

— Помню, я где-то читал… Лет пятьдесят назад тысячи бенгальских крестьян обрабатывали хлопок и тем кое-как пробавлялись. Но вот правительство Великобритании запретило им заниматься ткачеством; теперь хлопок стали ввозить из Америки и ткать на манчестерских фабриках. Пришлось бенгальцам на четвереньках рыться в земле, выкапывая съедобные корешки. Голод, истощение, смерть. Но вот вспыхнула Гражданская война. Остался Манчестер без хлопка. Наступили в Манчестере черные дни — голод, истощение, смерть. Окончилась война, открылись вновь пути, но тут оказалось, что с развитием техники можно обходиться одним работником там, где раньше требовалось двадцать. И пришлось неграм на четвереньках рыться в земле, выкапывая съедобные корешки. Голод, истощение, смерть… Мир становится тесен. Людей слишком много. Никто не знает, как с этим сладить.

— Mammi, canta!

Лили подняла на брата жалобный взгляд.

— Тогда что же, Роджер? Мне, значит, нельзя иметь десятерых детей?

Он снова сел. Без улыбки посмотрел ей в глаза. Сказал невесело:

— Постараюсь, чтоб выжили все Эшли.

Спустив ребенка на землю. Лили встала перед Роджером на колени и протянула к нему сплетенные руки.

— Разберись в этом, Роджер, разберись. Подумай и найди для нас ответ. Умоляю тебя — ради отца, ради Джанни…

И тут произошло небывалое. У Роджера — Роджера Эшли! — брызнули слезы. Он вышел и зашагал взад и вперед по дороге.

— Mammi, canta!

Лили запела. Не раз потом она вкладывала в свое пение все перечувствованное в этот день. И на миланской сцене, и в Риме, и в Барселоне… и в Манчестере.

В беседку вернулся, улыбаясь, Роджер.

— Поеду на рождество в Коултаун, — сказал он.


Роджер выехал из Чикаго ровно в полдень двадцать третьего декабря. Никакого подъема он не испытывал, даже было подумал: «А не болен ли я?» За два с половиной года он ни разу не ездил в отпуск и вообще почти не отдыхал. Вещей у него было много — главным образом его и сестрины рождественские подарки родным. Он сразу закинул их все на багажную полку над своим местом в заднем конце вагона. Потом уселся поудобней и раскрыл книгу — без книги он не трогался никуда. На сей раз это была «Ломбард-стрит» Бейджхота. Читая, он подчеркивал отдельные фразы, размечал ход изложения, по два раза перечитывал каждый абзац. И незаметно уснул. Разбудили его несколько часов спустя шум и суматоха в вагоне. Поезд стоял в Форт-Барри, одни пассажиры выходили, другие садились. Вскоре поезд тронулся и, проехав четверть мили дальше на юг, остановился уже надолго — чтобы заправиться топливом. В этом самом месте два года и пять месяцев назад неизвестные помогли бежать отцу Роджера. Пассажиры высыпали из вагонов и прогуливались по гаревой дорожке между водокачкой и угольными складами. Среди них было много студентов, возвращавшихся домой на каникулы; кто-то уже затянул песню. Смеркалось. Редкие снежинки медленно проплывали в воздухе. Роджер повеселел. Он с интересом вглядывался в лица встречных. Его внимание привлекла высокая тоненькая девушка примерно его возраста; отделясь от своих спутниц, она быстрым шагом расхаживала взад и вперед одна. У нее были черные глаза, смуглые щеки. На ней была котиковая шапочка, воротник из того же меха доходил до ушей. Руки она держала в котиковой муфте. Своеобразная мягкая грация отличала ее движения. Роджер остановился, глядя на купу деревьев за выемкой — там, как рассказывали, отца дожидалась приготовленная освободителями лошадь. Потом он зашагал снова. Девушка в котиковой шапочке дважды попалась ему навстречу, на третий раз она загородила ему путь и сказала:

— Роджер, нам нужно поговорить.

— Простите?

— Не здесь. Когда приедем в Коултаун.

— Простите, но я вас не знаю.

— Я — Фелиситэ Лансинг.

— Фелиситэ! До чего же ты выросла!

— Вероятно.

— Я очень рад тебя видеть. Как твоя мама?

— Хорошо.

— Как вы все вообще? Как Джордж, Энни?

— Хорошо, Роджер, нам нужно поговорить.

Тон был серьезный, настоятельный. Роджер вдруг вспомнил одно из писем Софи, где говорилось, что Фелиситэ Лансинг «готовится в монахини». И в самом деле было что-то монашеское в стоявшей перед ним девушке; быть может, то, что она ничуть не стремилась привлечь к себе внимание.

— Что же такое ты мне хочешь рассказать, Фелиситэ?

— Кое-что очень важное… это касается твоего отца и моего.

Она смотрела мимо него в сторону, точно оттуда надвигалось что-то грозное, что нужно было встретить и одолеть.

— Ну что ж, Фелиситэ. В вагоне, наверно, сыщутся два места рядом.

— Нет, не сейчас. Мне надо собраться с духом. Может быть, то, что я тебе скажу, очень страшно. Я ведь не могла знать, что встречу тебя вот так, в поезде.

— Тогда завтра я приду к тебе, или ты приходи к нам, в «Вязы».

Фелиситэ все смотрела задумчиво поверх его плеча, но не потому, что избегала его взгляда, — когда она наконец взглянула ему в лицо, то взглянула открыто и смело. Сердце Роджера дрогнуло от оживших воспоминаний: глава у нее, как и у ее матери, были неодинакового цвета и такая же, как у матери, родинка темнела на правой щеке.

Она заговорила опять:

— Пока я не уверилась до конца в том, что хочу сказать тебе, ни моя мать, ни твоя не должны ничего знать. Джордж вернулся домой позапрошлой ночью. Он убежал из Коултауна накануне того дня, когда отец был убит. Ездил по всей стране товарными поездами, как настоящий хобо. Потом попал в Калифорнию, был актером. Перенес тяжелую болезнь. Мне много чего хочется тебе рассказать. Такого, о чем я ни с кем другим говорить не могла.

Снова она замолчала, глядя поверх его плеча. А Роджер меж тем думал: «Она мне не чужая. Сколько тысяч слов было, наверно, сказано между нами в свое время».

— Я читала некоторые из твоих газетных статей. Мисс Дубкова давала мне. Я думаю, ты поймешь. Вернее, я думаю, ты поможешь понять мне. — Она протянула к нему руку. — Может быть, нам потребуется много мужества и много сил.

Состав дернулся. Раздался свисток. Подруги Фелиситэ побежали к вагону, крича:

— Филли! Филли! Поезд трогается. Ты останешься.

— Видишь — как можно говорить, когда кругом столько людей? А тут тайна, страшная тайна… Вот что! У мисс Дубковой теперь мастерская на Главной улице. Я иногда хожу ей помогать, и у меня свой ключ. Она говорила, что в сочельник работать не будет. Можешь ты прийти туда завтра в половине одиннадцатого утра?

— Филли! Филли! Ты останешься!

— Я приду, жди меня там.

У нее потемнели глаза, и карий и голубой.

— Может быть, это все неправда. А может быть, правда, и очень страшная. Но мы должны ее знать. Самое важное — доказать всем, что твой отец невиновен.

Она торопливо сунула ему руку, шепнула: «Завтра в половине одиннадцатого» — и вошла в вагон. Роджер следом за ней вернулся на свое место. Он раскрыл книгу, но не мог оторвать глаз от котиковой шапочки, черневшей вдали. «Что за девушка!» Фелиситэ неподвижно сидела у прохода; подруги вились и щебетали над ней, точно голубиная стая. «Филли! Филли!» — то и дело слышалось через весь вагон.

«Эта девушка будет моей женой», — сказал себе Роджер.

4. ХОБОКЕН, НЬЮ-ДЖЕРСИ

1883

Хобокен, штат Нью-Джерси, городок с голландским названием, некогда был населен преимущественно выходцами из Германии. Уютные домики из красного кирпича стояли под сенью густых лип и акаций. В хорошую погоду жители любили (и до сих пор любят) сидеть на скамейках на набережной и смотреть, как у входа в нью-йоркскую гавань снуют взад-вперед корабли. В Хобокене варили и пили много пива; пили, впрочем, в пивных степенно и в меру, без хмельного разгула. Был в городке технический колледж. Студенты, большей частью приезжие, вышучивали и Хобокен, и хобокенских пивоваров, а когда им хотелось по-настоящему кутнуть, переправлялись на пароме в Нью-Йорк, где жизнь, как известно, бьет ключом.

В 1883 году, воскресным весенним утром, Джон Эшли, двадцати одного года, сидел на скамейке с девятнадцатилетней Беатой Келлерман, дочерью процветающего пивовара. Джон был в новом костюме, купленном к пасхе. Костюм был зеленый, точней, даже бутылочно-зеленый. Котелок был коричневый. Новые желтые башмаки ярко блестели. Крахмальный воротничок сорочки подпирал подбородок. Лацканы бежевого пальто были из лилового бархата. Так одеваются сыновья богатых родителей, но подбор вещей был случайный и выдавал в нем парня из захолустья. В Джоне Эшли никогда не было ничего примечательного, если не считать большого носа, внимательных голубых глаз и молчаливости. Он был ни брюнет, ни блондин, ни высокий, ни низенький, ни толстый, ни худой, ни красавец, ни урод. Его молчаливость проистекала не из робости. Застенчивостью он отнюдь не страдал. Он просто боялся, как бы чего-нибудь не пропустить. Он постоянно был переполнен ощущением чуда: математика и физика — чудесны; такой день, как сегодня, — чудесен; чудесны эти корабли, чайки, облака на небе и законы сгущения пара, которым они подчинены; чудесно быть молодым и знать, что впереди долгая, богатая событиями жизнь. Но самое большое чудо — девушка, что сидит с ним рядом. Она станет его женой, и у них родится множество чудесных детей. У Беаты тоже все было как у дочки богатых родителей — от высоких ботинок на пуговицах, облегавших ее большие ноги, до митенок и зонтика с бахромой. Беата, однако, сразу привлекала к себе внимание. Она представляла собою немецкую разновидность греческой богини — «юноноподобная», говорил ее учитель рисования, — выпуклые, широко расставленные глаза, великолепный нос, полный округлый подбородок. Беата тоже была молчалива, но по другой причине. Она только недавно вырвалась из жизни, в которой решительно ничего не было чудесного. Теперь она познакомилась с Джоном Эшли. Уже одно это казалось ей чудом.

В то утро в Хобокене царила необычная тишина. Не слышно было даже церковных колоколов — в городе свирепствовала эпидемия, и церкви закрылись. Болезнь повторялась много лет подряд с разными симптомами и под различными названиями. В 1883 году ее называли «мэрилендской пневмонией». Почти ко всем дверям были приколоты красные билетики, предупреждавшие о заразе, а на некоторых был траурный креп. Многих студентов родители забрали из колледжа. Джону Эшли тоже велели вернуться домой, в Пулли-Фоллз, штат Нью-Йорк, но он оставил это без внимания. Он был единственным сыном боготворивших его родителей. Такие дети не отличаются благодарностью и послушанием. К тому же он не привык чего-либо бояться. Он был уверен, что болезни и беды приключаются с теми, кто их заслуживает. Сейчас он жил один в пустом доме. Люди, у которых он снимал комнату с пансионом, бежали в Пенсильванию, на ферму к родственникам. Родные Беаты уехали в церковь в Нью-Йорк и должны были вернуться только вечером. Беата, как и служанки, дала слово весь день не выходить из дома. Предполагалось, что сейчас она сидит в гостиной и разучивает сонату Бетховена, а рядом дымится жаровня с серой. Беата была на редкость послушной дочерью. Всю свою жизнь она провела в доме, который был для нее тюрьмой, полной страхов; от них ее лишь недавно освободила любовь к Джону Эшли. Теперь она больше не боялась ни матери, ни мнения материнских приятельниц, ни насмешек братьев и сестер. А главное, она освободилась от страха перед самой жизнью — от смутного ужаса перед «мужчинами» и «младенцами», перед маячившей впереди бесконечной вереницей дней в Хобокене. За какие-нибудь полтора месяца Джон Эшли рассеял все эти тучи. Венцом ее любви к нему стала благодарность.

Джон и Беата сидели на скамейке в зачумленном городе. Они смотрели на игру солнечных лучей в воде. Говорили они мало. Любые слова, кроме самых незначительных, могли лишь внести диссонанс в ту мелодию, которая все громче звучала в каждом из них.

— …восхитительное утро!

— Да. Да, вы правы.

Мы строим нашу жизнь, руководствуясь игрой нашего воображения, и потому, как говорил Гете, «берегитесь того, о чем вы мечтаете в юности, ибо ваши мечты сбудутся в зрелые годы», очевидно имея в виду, что это будут не столько сбывшиеся мечты, сколько жалкая пародия на них. У Джона Эшли было ограниченное воображение, но кое-что он знал твердо: он хочет иметь жену и много детей; хочет жениться к двадцати двум годам, чтобы его старшие дети подросли еще до того, как ему исполнится сорок; хочет жить вдали от Атлантического побережья в большом доме, опоясанном верандами, — быть может, несколько неряшливом и шумном из-за многочисленной детворы, — и чтобы при доме была мастерская с необходимым инструментом и оборудованием, где он мог бы заниматься своими опытами и работать над полезными и бесполезными изобретениями. Он никогда не желал себе ни богатства (средства на содержание семьи у серьезного и трудолюбивого молодого человека появятся сами собой), ни славы (известность, наверное, отнимает много времени попусту), ни учености (в книгах, которые он читал, ничто его особенно не заинтересовало), ни мудрости, ни «философских глубин», ни умения разбираться в людях (все это с годами, очевидно, тоже появится само собой). Он довольно ясно представлял себе свою жену — она будет красива и по своим душевным качествам близка к совершенству, то есть чужда тщеславия, зависти, злорадства и оглядки на чужое мнение. Она будет образцовой хозяйкой. Как и он, скупая на слова, она будет одарена звучным красивым голосом (у боготворившей его матери голос был гнусавый и лишенный интонаций).

Не все в своей будущей жизни Эшли представлял себе так ясно, но первые шаги у него сомнений не вызывали. Он должен быть первым в ученье, чтобы после окончания колледжа иметь право выбрать себе работу по вкусу. Жениться он решил на следующий день после получения диплома. Раз ему предстоит провести четыре года в Хобокене, значит, нужно искать жену именно здесь. Приезжая в Нью-Йорк, он во все глаза смотрел вокруг. Тамошних девиц он находил утомительно бойкими: они без умолку трещали, слишком громко смеялись на людях, да еще и руками размахивали. Он вырос в маленьком городке и жениться хотел на девушке тоже из маленького городка.

— …и такое мирное!

— Да. Да, вы правы.


Джон Эшли всегда был первым в ученье, и его постоянно выбирали президентом студенческого братства, но жизнь однокурсников мало его интересовала. (За год до окончания он отказался от поста президента и переехал из общежития на частную квартиру.) Наделенный способностями к спорту, он никогда им не увлекался. Дух соперничества был ему чужд, и честолюбие, судя по всему, тоже. Однако он никогда не терял времени зря; он изучал законы электричества и механики и охотился за будущей женой.

Профессора его побаивались. У многих бывали способные ученики, но никто еще ни разу не встречал студента, который относился бы к технике как к занимательной игре. В лаборатории ему отвели больше места, чем остальным, и предоставили дорогие приборы. Полученную электроэнергию он употреблял на то, чтобы заставлять колокольчики вызванивать «Нита, Жуанита» и проецировать на экран буквы и цифры. Несколько раз он был на волосок от смерти — во время его опытов из окон вылетали стекла, потолки покрывались сажей, а однажды чуть не сгорела дотла вся лаборатория. Но с молодыми Эшли несчастий не случается. Вежливо извинившись, его лишили привилегий, которыми он пользовался в лаборатории. Незадолго до выпуска декан и некоторые его советники поговаривали о том, не оставить ли его при факультете, но раздалось несколько голосов против такого назначения. «Изобретатели» всегда кажутся подозрительными, а в том, что Эшли принадлежит к их числу, сомневаться не приходилось. Впрочем, чертежи Эшли вывесили в коридоре колледжа — на редкость красивые и четкие, они провисели там много лет, — а его самого снабдили, отличными рекомендациями. У себя дома Эшли тоже забавлялся техникой. Его комната напоминала кабинет чудака-ученого из романа Жюля Верна. Ранним утром, как только стрелки часов доходили до половины шестого, с потолка ему на голову падала подушка; в холодную погоду одна длинная стальная рука закрывала окно, а другая зажигала спиртовку под чайником. Забавлялся он и математикой. В общежитии студенческого братства постоянно играли в карты не меньше чем на пяти-шести столах. Он составил таблицы анализа вероятностей для виста, пинокля и «Джека Галлагера». Поскольку он был чужд азарта, добродушен и не нуждался в деньгах, его интерес к картам ограничивался лишь тем, чтобы не допускать слишком крупных выигрышей у остальных игроков.

Если все эти занятия были для него только игрой, то к поискам жены он, напротив, относился необыкновенно серьезно. Интересовали его только благонравные девицы. Настоящий охотник знакомится с местностью, изучает повадки, привычные пути и пастбища дичи, и, будучи хорошо оснащен заранее, вооружается терпением. Приехав в Хобокен, Джон Эшли начал действовать по плану. Он записался на курс немецкого языка. Он стал ходить в лютеранскую церковь. У процветающих немцев взято было за правило, что их дочери не должны знаться со студентами, а студенты считали хобокенских девиц «косолапой немчурой», не достойной внимания порядочного молодого человека. Но Джону Эшли не было дела до мнения сверстников; его цели были недоступны их пониманию, а для его методов у них недоставало выдержки. На улице он ходил за девушками следом и старался узнать их адреса и фамилии. В церкви его встречали доброжелательно. Одно знакомство следовало за другим. Его приглашали на обед в воскресенье. Он в свою очередь приглашал девиц (вместе с мамашами) на лекции с волшебным фонарем — «Наше небо в декабре», «Goethe und die Tiere»[38] — и на эстрадные выступления певцов, загримированных под негров. В проходах между рядами по окончании программы он пожимал немало рук и заводил немало новых знакомств. Танцы и балы вошли в обиход жителей Хобокена задолго до того, как их начали признавать в других подобных городках. Эшли закинул широкую сеть. Девица вела к девице. Он выслеживал богатую добычу, еще не зная, существует ли она в природе. Он полагался на свое чутье. Охота отнимала много времени, но у нас всегда находится время для занятий, которые нам по душе. В конце концов — на втором семестре последнего курса, когда он уже стал терять надежду, — он увидел Беату Келлерман. Через месяц он был ей представлен. Через три месяца он с ней бежал.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29