Все еще смеясь, она ногой пригнула его голову к полу.
— Пошел вон, щелкопер! Угораздило же меня связаться с этой бледной немочью.
— Ну бей, бей, Лорадель, бей, сколько хочешь.
— Ладно, лезь обратно в постель, хватит валять дурака. Коленки занозишь… Слушай, я ведь тебе рассказывала, через что мне пришлось пройти в моей жизни?
— Рассказывала.
— Так вот, если человек прошел через такое и уцелел — уж он понимает что к чему.
— Расскажи мне про своего дедушку Димуса.
— Подожди — я с тобой еще не все счеты свела.
— В чем же я еще провинился, Лорадель?
— Мистер Трент — я хочу сказать, мистер Фрезир, — вы оскорбили мои лучшие чувства, и я вам этого никогда не забуду. И вы сами знаете чем. — Роджер молчал. — Я вам послала в подарок пальто, а вы мне его отослали обратно. Порядочные люди так не поступают.
— Лорадель!
— Ну что «Лорадель, Лорадель»? Все равно ты меня не любишь.
— Лорадель, я не мог поступить иначе.
— Когда люди любят друг друга, деньги для них не имеют значения. Любовь убивает деньги. Я люблю делать подарки, мистер Трент. Был бы у меня миллион долларов, я бы вам подарила… шнурки для ботинок. Зачем ты отослал мне обратно пальто? Видеть не могу, как ты одет. Какое-то пугало воронье.
— Но плачь, Лорадель. Не надо плакать.
— Ты ведь мне тоже сделал подарок — подлинный пригласительный билет на похороны Авраама Линкольна.
— Но я же не покупал этот билет. Мне его дали. Одна старая дама дала мне его в благодарность за мою статью.
— А ты его отдал мне — не пожалел и отдал.
— Не надо плакать, Лорадель. Каждый из нас таков, каков есть, и тут уж ничего не поделаешь.
— А все-таки…
— Лорадель, я должен хоть немного поспать. Мне завтра с раннего утра нужно в муниципалитет. Спой мне, и я засну под твою песенку.
— Что же спеть тебе, мальчуган? Может быть, «Порой мне так грустно, словно я сирота»?
— Нет, только не это.
— Хорошо, я спою тебе песню, которой никогда раньше не пела. Песню на языке моего родного острова близ берегов Джорджии. Про то, зачем господь бог ракушки сотворил.
И Руби:
— Что это ты про себя шепчешь. Руби?
— Спи, Трент. Я читаю Писание Лотоса.
— Я не хочу спать. Я хочу держать твою руку и слушать тебя.
— Шш… Шш…
— А зачем это внизу прибивают над дверью новую вывеску, Руби?
— Я меняю свое имя и меняю название магазина. Я уже два года собиралась это сделать, но нужно было дождаться, когда прочно наладятся дела. Завтра великий день для меня, Трент. Прошу тебя, очень прошу никогда больше не называть меня Руби. Мое имя — Идзуми.
Целуя копчики ее пальцев, он повторил:
— Идзуми, Идзуми.
В своем мягко струящемся кимоно она легко соскочила с кровати и опустилась на колени. Слегка поклонилась ему, словно благодаря за любезность.
— Ты первый назвал меня моим новый именем, Трент.
— А что означает это имя — Идзуми?
— Слыхал ты когда-нибудь об учении, согласно которому люди, умирая, рождаются вновь и вновь?
— Столько раз, сколько песчинок на дне реки Ганг.
— Трент!
— И все мы либо восходим по широкой лестнице, ведущей к порогу блаженства, либо катимся вниз, увлекая и других за собой.
— Трент!
— А иногда сами становимся чем-то вроде Будды. Я забыл только, как это называется.
Она приложила два пальца к его губам.
— Госпожа Идзуми была поэтесса. И потому, что она писала прекрасные стихи и наизусть знала Писание Лотоса, она стала Бодисатвой.
— А ты тоже в это веришь, Идзуми, — что люди рождаются вновь и вновь?
Она опять приложила к его губам палец.
— Мы зовем этот мир Пылающим Домом.
— Как-как?
— Мы рождаемся вновь и вновь в надежде, что когда-нибудь придет день, и мы вырвемся из Пылающего Дома.
— Ты стоишь на самом верху лестницы, Идзуми.
Она выпрямилась, словно ее оскорбили. Потом положила голову на подушку, затылком к нему.
— А как узнать, стоит человек на верхних ступенях или на нижних? Если это хороший человек, значит, он стоит высоко, да?
— Никогда не говори «хороший». Говори «свободный». Я стою почти в самом низу лестницы, Трент.
— Ты?!
— Да. Есть много такого, что тянет меня вниз.
— Быть не может! Ну что например, Идзуми?
Костяшками согнутых пальцев она постучала себя между грудями.
— Вот здесь у меня гнойная язва.
— Руби! Руби! Идзуми!
— Злоба тянет меня вниз. Гнев тянет. Я не могу простить людям, которые мне желали добра. Они висят на мне всей своей тяжестью. А почему я испытываю к ним злобу? Это были невежественные, темные люди. Они были христиане. Вот уж кто жил в Пылающем Доме! Им в угоду я стала дрянной, лживой, фальшивой девчонкой. Они украли у меня детство украли отрочество. Вот видишь, как я полна злобы. Спи, Трент. Мне нужно дочитать Писание Лотоса.
— А еще что тебя тянет вниз, Идзуми?
Опять она повернулась к нему затылком. Шепнула, не поднимая головы с подушки:
— Ты.
— Неправда! — Он схватил ее за руку. — Скажи, что это неправда.
Приподнявшись на локте, она сказала:
— Вот ты, Трент, ты стоишь где-то на самом верху.
— Я? Ты сама не знаешь, что говоришь!
— Ты не привязан к вещам. Не гонишься за богатством или славой. Не стремишься подавлять людей своей властью. Не гордишься. Никому не завидуешь. Никого не ненавидишь. Ты сумел освободить себя от всего дурного, что было в твоей карме. Когда я тебя встретила, я сразу подумала: может быть, этот человек — Бодисатва. Но, узнав тебя ближе, я увидела, что ты все же умеешь быть и злым, это еще осталось в тебе, в твоей карме.
— А что такое карма, Идзуми?
— Это бремя судьбы, которую мы создали для себя за все тысячи наших прошлых жизней.
Он обошел вокруг кровати и, став на колени с ее стороны, приблизил свое лицо к ее лицу.
— Да, я тяну тебя вниз. Я не помогаю тебе подниматься по широкой лестнице выше.
— Не будь нетерпелив, Трент. Нетерпение еще никому не помогло вырваться из Пылающего Дома. А ты, кажется, поможешь мне простить людей, которые мне желали только добра. Ну, теперь спи.
— Хорошо.
Она снова зашептала священный текст.
— Переведи мне, Идзуми, те слова, которые ты сейчас произносила.
— Я как раз дошла до того места, где говорится о возродившихся растениях.
— Как, разве и растения попадают в рай?
— Трент, Трент! Все живое есть часть великого Единства природы. Ты ведь сам это знаешь. Иначе ты не мог бы так хорошо писать о животных. И о том, что нужно сажать дубравы. Все мы — часть великого Единства.
Понемногу бурление страстей улеглось. Если бывали в кармане деньги, он приглашал одну из своих подруг в ресторан. И сколько они рассказывали ему, как наслаждались его готовностью слушать! А он все чаще смеялся — вместе с ними, над ними, над собой.
Интерес Роджера к опере шел на спад. Теперь он пристрастился к чтению, и книги утоляли его жажду героического и благородного. Но все же он иногда посещал оперу, если пел кто-нибудь из любимых артистов.
Был конец весны 1905 года. После спектакля Роджер стоял невдалеке от главных дверей и смотрел, как расходится публика. Его внимание привлекла очень красивая молодая женщина, поджидавшая кого-то у мраморной колонны. Он ее замечал и раньше; она всегда сидела в одной из лож с господином и дамой почтенных лет и приятной наружности; он решил, что это ее родители. В тот вечер, о котором идет речь, матери в ложе не было. А отец задержался при выходе с окликнувшим его знакомым. Молодая женщина только что водрузила на голову огромную шляпу. Элегантная, туго затянутая в корсет, она сразу бросалась в глаза, но, как видно, привыкла к восхищенным взглядам, и минутное одиночество ее не смущало. Она умела смотреть как бы сквозь обращенные к ней лица. Рукой в перчатке она расправляла доходившую до подбородка вуаль, другая рука машинально играла концом страусового боа, накинутого на плечи. Женщины этого типа Роджеру никогда не нравились. Но его с первого раза заинтересовало что-то в ее облике: казалось, самоуверенность несла ее, точно крутая волна.
И вдруг он узнал свою сестру Лили.
Подошел ее спутник, и они вдвоем вышли из театра. Роджер последовал за ними. Им, видно, было недалеко. До него доносились обрывки итальянских фраз. Он слышал смех сестры — раньше она так смеяться не умела, ее смех разливался на целых полторы октавы, звенел но всей улице. Они подошли к серому каменному дому с медной табличкой у дверей: «Пансион для молодых дам Джозефы Каррингтон Джонс». Лили вынула из сумочки ключ и, прежде чем подняться на крыльцо, горячо поблагодарила своего спутника. Тот пошел дальше, напевая себе под нос. Когда Лили уже вставила ключ в замок, Роджер тихо окликнул ее по имени.
— Простите?
— Лили, это я — Роджер.
Она слетела вниз на крыльях своей широкой мантильи и бросилась ему на шею.
— Роджер! Милый, дорогой Роджер! Господи, как ты вырос! Господи, как ты похож на папу!.. Я должна познакомить тебя с маэстро Лаури, моим учителем пения. Мы с ним только что простились на этом самом месте.
Давно ли он в Чикаго? Что он тут делает? Господи, до чего ж он похож на отца — их прекрасного, удивительного отца!
— Может быть, зайдем куда-нибудь выпить чашку кофе? В этот дом после шести часов мужчинам вход запрещен. Подожди меня здесь, я только переоденусь… Нет, прежде я тебя еще раз поцелую. Роджер, что же это за чудеса такие произошли со всеми нами? — Она было побежала вверх по ступеням крыльца, но на середине остановилась и повернулась к нему. — Роджер, у меня есть маленький сын — он такая прелесть, такая прелесть. Роджер, мама очень сердилась, когда я убежала из дому? Я не могла иначе, Роджер. Я должна была вырваться из Коултауна. И я никогда туда не вернусь
— никогда в жизни. Я маме каждый месяц посылаю деньги.
— Мне это известно.
— Скоро смогу посылать больше — много-много.
Полчаса спустя они сидели в немецком ресторанчике неподалеку. Лили была похожа на мать и на Констанс. А Роджер — на отца и на Софи. Первые минуты они больше друг друга разглядывали, чем слушали. И опять — эти переливы смеха.
— У меня ребенок — самый красивый мальчик на свете, — а я и не замужем.
— Смех. Она подняла руку к показала ему золотой обручик на пальце. — Купила у ростовщика в лавке. Я теперь — миссис Хелена Темпл. А мальчика зовут Джой Темпл. Он воспитывается в одной итальянской семье, где его любят без памяти. Уж и не знаю, когда он хоть немного научится говорить по-английски.
Роджер давно усвоил себе истину: меньше расспрашивай, больше узнаешь.
— Вчера я встретила на улице его отца. Он меня ненавидит. — Смех. — За то, что он меня бил.
— Что-о?
— Ну, два раза ударил. Я смеялась над ним, вот он меня и ударил. Мужчины не выносят, когда над ними смеются. Он все пытался разучивать со мной немыслимо идиотские песенки. Ему хотелось, чтобы я вместе с ним выступала на эстраде. Чтобы ногой сбивала цилиндр с его головы. Представляешь? (Смех.) Но в общем по-своему он совсем неплохой человек! И я всегда буду благодарна ему за то, что он познакомил меня с маэстро Лаури… Я спела две песни из тех, что певала в Коултауне, и маэстро сказал, что я — та ученица, о которой он мечтал всю свою жизнь. Я ему каждый месяц пишу расписку на число взятых уроков и, когда стану зарабатывать больше, начну постепенно возвращать долг. Я пою на свадьбах и на похоронах, а по воскресеньям пою утром в епископальной церкви, а вечером — в пресвитерианской. Похоронные бюро приглашают меня пять, а то и шесть раз в неделю — «Ave, Maria» Шуберта. Пятнадцать долларов — не хотите, не надо. Я не стану петь «Знаю сад, где розы дремлют». Я крепкий орешек, Роджер! Свадьба? Пожалуйста: «Куда ни ступишь ты» Генделя — пятнадцать долларов. А вот «О, дай мне слово» петь не стану. Многие возмущаются мной, но работы хватает… А у тебя какая работа, Роджер?
— Потом расскажу. Когда же ты разошлась с отцом твоего малыша?
— После того, как он меня ударил второй раз. Это случилось в душном гостиничном номере. Он захотел, чтобы я разучила песню и танец под названием «Канкан по-кентуккийски». Представляешь? Я сказала, что и не подумаю, и стала над ним смеяться. Тогда он меня ударил. Больно ударил. И тут же заплакал. Он ведь и в самом деле по-своему меня любил. Потом он ушел, а я выкрала его аметистовый перстень и отправилась в этот пансион для служащих молодых женщин. Сперва я туда нанялась мыть посуду и помогать на кухне. Но там быстро увидели, что в пансионском хозяйстве я разбираюсь лучше их. Мне предложили место экономки. Потом пришел срок, и в католической больнице я родила своего прелестного малыша. В больнице мне очень нравилось. Я пела товаркам по палате. Я пела, даже когда начались роды. И доктор и все сестры смеялись. Так он и родился, мой Джованнино, под смех и вопли и моцартовское «Аллилуйя». Он у меня семимесячный, но здоровый, как я сама. Мне бы хотелось иметь еще сотню мальчишек и девчонок
— таких же красавцев и молодцов, как Джанни.
Роджер не мог отвести глаз от лица сестры. У матери их была прекрасная улыбка, но смеялась она редко — почти никогда.
— Ну, обо мне довольно. Расскажи, чем занимаешься ты?
— Пишу в газетах.
— Ах, как хорошо! Как хорошо! Со временем, может быть, станешь таким, как Трент. Ты когда-нибудь читал Трента?
— Да.
— Я храню вырезки всех его статей. Некоторые даже посылала маме. Маэстро о них самого высокого мнения, а синьора Лаури даже завела для них особый альбом.
— Лили, Трент — это я.
— Трент — это ты! Трент — это ты! О, Роджер, как бы тобой гордился папа!
Днем позже маэстро устраивал у себя музыкальный вечер. Он хотел представить друзьям трех своих учеников, в том числе и Лили. Роджер всегда знал, что у рассеянной мечтательницы Лили чудесный голос. Поразило его теперь благородство ее исполнения. Глубина и мощь. Стекла звенели в оконных рамах от страстных излияний счастья или горя. Он подумал: «Как будет гордиться мама!»
Роджер сделался общим любимцем в доме маэстро. Синьора Лаури приняла его в число своих сыновей, которых было трое живых, да еще двое умерли в детстве. Она сажала его рядом с собой на парадных обедах, которыми с миланским размахом — девять блюд! — отмечались семейные праздники, именины кого-либо из друзей и дни рождения Гарибальди, Верди, Манцони.
Маэстро было под семьдесят. Много лет назад он очутился в Нью-Йорке после банкротства оперной труппы, где он был помощником дирижера и хормейстером, а также заменял в случае надобности заболевшего баритона. Потом его пригласили в Чикаго преподавать пение в одном музыкальном училище, но и это предприятие скоро лопнуло. Он, однако, никуда не уехал, начал давать уроки и преуспел на этом поприще. Раз в пять лет все семейство отправлялось в Милан навестить родственников. Маэстро был высокого роста, худой, с фельдфебельской выправкой. Всегда изысканно одевался. Взбивал кок надо лбом, фабрил и помадил усы. Выражением лица он напоминал укротителя львов, у которого звери то и дело выходят из повиновения: глаза его часто метали молнии. Синьоре Лаури приходилось нелегко. На ней он вымещал все, что мешало ему жить. Она была леностью его учеников, расстройством его пищеварения; из-за нее три дня кряду шел снег, а термометр показывал сто четыре градуса. Но в то же время он решительно во всем зависел от нее. Умри она, он превратился бы в сварливого старого кривляку — старого и с пустой душой. Иногда в нем накапливалась бессильная ярость против житейских обстоятельств — и происходил взрыв. Он осыпал жену язвительными упреками, кричал, что она загубила его жизнь — вместе со своей кучей детей, не приученных уважать родного отца. Она в ответ только вздергивала подбородок, но от ее взгляда могла бы засохнуть виноградная лоза. Эти необходимые ему ссоры сильно отдавали оперной сценой; примирения были величественные и сопровождались обильным пролитием слез. Синьора Лаури относилась к ним философски. Такова семейная жизнь. Зато у нее есть дом, обручальное кольцо на пальце и она произвела на свет десятерых детей. Если что и огорчало ее, то лишь неверности мужа и ее собственная необъятная толщина. Однажды она показала Роджеру, своему новому сыну, фотографию, снятую с портрета кисти известного современного художника. «Оригинал, — объяснила она, — находится в одной из картинных галерей Рима…» На портрете прелестная девушка лет шестнадцати стояла у парапета над озером Комо. Роджер вопросительно поднял глава; она покраснела и чуть заметно кивнула головой. «La vita, la vita»[31].
Маэстро говорил на нескольких языках с точным выговором учителя пения и с удовольствием человека, для которого всякий язык сам по себе — плод художественного творчества. Он завел привычку после обеда уводить Роджера в свой кабинет — поговорить по душам. Лили и его дочери пробовали увязываться за ними, но получили суровый отказ: будет «мужской разговор», и им тут делать нечего.
Так в жизнь Роджера вошел новый Сатурн.
Что есть искусство?
Роджер ценил искусство очень невысоко. Он его вдосталь насмотрелся в Чикаго. Как репортеру, ему случалось бывать в богатых домах (свадьбы, самоубийства) и в самых лучших борделях (драки с увечьями); и там и тут было полно произведений искусства — лампы в виде бронзовых женских фигур, картины с изображением раздевающихся купальщиц. Еще на картинах часто встречались стада коров и монахи, рассматривающие на свет вино и бокалах. Было много искусства и в католических церквах. Но чаще всего искусство занималось красивыми женщинами.
— Произведения искусства, мистер Фрезир, — единственный ценный результат цивилизации. История сама но себе ничем похвалиться не может. История — это цепь неудачных попыток человека вырваться из пут собственной порочной природы. Те, кто в ней усматривают прогресс, заблуждаются так же, как те, кому она представляется постепенным вырождением. Несколько шагов вперед, несколько шагов назад, вот и все. Человеческая природа, подобно океану, вечна и неизменна. Сегодня штиль, завтра буря — но океан остается океаном. И человек таков, каков он есть, каким был и каким останется навсегда. Ну, а как же с произведениями искусства?
Позвольте, я расскажу вам кое-что из своей жизни. Семья наша издавна жила в Монце, небольшом городке близ Милана. Однажды моя мать решила поехать с нами, детьми, в Милан и сводить нас в знаменитую галерею Брера. Мать повсюду брала с собой старую служанку семьи, которую мы, дети, называли тетушкой Наниной. Тетушка Нанина никогда не бывала в картинной галерее, ей бы это и в голову не пришло. Такие места для богатых господ, для тех, кто умеет читать и писать, у кого с языка не сходит l'arte[32]. И что же! Вот уж поистине чудеса — в галерее Брера, среди бесчисленных мадонн и святых семейств, тетушка Нанина чувствовала себя как дома. Хлопотливо крестилась, преклоняла колени, вскакивала с колен, бормотала молитвы. Назвала ли бы тетушка Нанина окружавшие ее картины красивыми? Наверно, только ведь мы, итальянцы, произносим слово «bello»[33] четыреста раз на дню. А в картинах было для нее нечто куда важней красоты. В них было могущество.
— Я вас не совсем понимаю, маэстро.
— Вот увидела она на стене пресвятую деву. Однажды мы всей семьей — которая была и ее семьей — ехали на небольшом пароходишке по озеру Комо. Вдруг поднялась сильная буря. Казалось, спасенья нам нет. Но кто стал твердить молитвы с энергией динамомашины большого океанского лайнера? Тетушка Нанина. И богоматерь рассеяла тучи и своими святыми руками благополучно довела пароходик до берега. Не это ли могущество? А на другой стене был святой Иосиф. Однажды, когда мне было семь лет, у меня в горле застряла рыбья кость. Я давился. Я весь посинел. Но святой Иосиф вытащил кость из моего горла. Тетушка Нанина чувствовала могущество этих высоких особ каждый день и каждый час — как чувствовали его моя мать и мой дядя, а моя жена и дочери чувствуют по сей день.
Я в бога не верю. Я убежден, что и превознесенная в веках Мария из Назарета, и родственники ее давно уже превратились в прах, как миллиарды других умерших. Но их образы, запечатленные людьми, — величайшее достижение человечества.
Вы в этой комнате не в первый раз. Оглянитесь по сторонам. Что вы видите?
— Вашу коллекцию, маэстро. Картины, скульптуры…
— В бога я не верю, но я люблю богов. Все эти изваяния и картины были созданы, чтобы запечатлеть могущество, о котором я говорил, более того — чтобы заставить людей почувствовать его. Каждая из собранных тут вещей в свое время внушала любовь, или страх, или трепетную надежду, а чаще и то, и другое, и третье вместе. Ни одна не была сделана просто для украшения. Вот взгляните — это из Мексики… Великие близнецы. Около трех тысяч лет пролежали они в соленой морской воде после кораблекрушения. К ним были обращены последние молитвы моряков… А вот африканская маска, ее надевали, чтобы плясать в честь победы или дождя… Вот драгоценная гемма. Поднесите ее к свету. На ней вырезан Меркурий — Гермес (греков), — ведущий душу умершей женщины к Елисейским полям. Есть в этом красота?
— Есть.
— А могущество?
С минуту Роджер внимательно всматривался, потом сказал:
— Тоже.
— А вот кхмерская головка из Ангкор-Вата — обратите внимание на эти полузакрытые глаза, эти губы, которые никогда не устанут улыбаться.
— Это Будда, — отрывисто бросил Роджер.
— Кто сочтет все молитвы, обращенные к богам, которых нот? Человек сам создавал для себя источники помощи, когда помощи ждать было неоткуда, и источники утешения, когда неоткуда было ждать утешения. И возникали вещи, какие вы видите здесь, — единственно ценное, что нам дала культура.
Священно искусство, Священны песни.
Берегите их, ибо ничто не вечно.
В дверь постучали: маэстро просят к телефону. Отвернувшись от картин и скульптур, Роджер подошел к окну, за которым сиял огнями город. «Что-то не совсем так и его рассуждениях, — думал он. — Какая-то есть ошибка. Я найду ее. Я должен ее найти».
По воскресеньям Роджер заходил за сестрой в церковь, где она пела. Они шли вместе обедать в ресторан «Старый Гейдельберг», а потом ехали за город, туда, где жил маленький Джованнино. Ему в июле должно было исполниться девять месяцев, и он уже пробовал делать первые шаги и что-то лепетал по-итальянски. Он рос в окружении одних женщин, которые его обожали, и с бурным восторгом потянулся к новообретенному дяде. Как будто у него было инстинктивное представление, что только мужчина может научить другого мужчину ходить. Ползком он проделывал миль десять в день, но ползать ему явно надоело.
Воскресный обед в «Старом Гейдельберге» (июнь, 1905).
— Как я одеваюсь? Пиратским способом. Одна девушка из нашего пансиона служит в отделе готового платья у Тауна и Каррузерса. Я прихожу туда и начинаю примерять платья — одно, другое, третье. Она делает вид, будто мы незнакомы: «Да, мэм» и «Нет, мэм». А я воровски запоминаю фасоны, и дома мы мастерим себе платья сами. Материя, правда, очень дорого стоит, но нам известно место, где продаются фабричные остатки. В общем это даже превесело. Мы всем другим товаркам по пансиону тоже помогаем, а они помогают нам. Знаешь, Роджер, когда женщина одинока, она должна уметь изворачиваться, иначе не проживешь. (Так возникла новая «изюминка» Роджера, озаглавленная «Вам письмо, мисс Спенсер».) Иногда, Роджер, я просто с ума схожу от мысли, что я же ничего, в сущности, не знаю. Мне хотелось бы выучить все языки, какие только существуют на свете. Мне хотелось бы знать, какие мысли были у женщин тысячу лет назад, и что такое электричество, и как устроен телефон, и все про деньги, и про банки. Не понимаю, отчего папа не потрудился дать нам более приличное образование. Меня без конца приглашают то на обед, то на чашку чаю, а я постоянно отговариваюсь нездоровьем. Лучше посижу дома и почитаю. Даже когда мы заняты шитьем платьев, кто-нибудь всегда читает остальным вслух. Вчера вот мы работали до двенадцати часов ночи. Забились всемером в мою комнатушку и по очереди читали «Письма из Турции» одной англичанки. Скажи, а ты какие книги читаешь?
Другое воскресенье (июль).
— Да, я, конечно, буду выступать в опере, но мне это не по душе. Большинство оперных героинь — гусыни какие-то. Мне больше хочется давать концерты, петь в ораториях. Но я буду выступать в опере ради денег.
— Ты можешь достаточно зарабатывать, делая то, что тебе по душе. Зачем тебе больше?
Лили удивленно вскинула на него глаза:
— Как зачем? Для детей, которые у меня будут.
— Детей твой муж и один прокормит.
— Роджер! Я слышать не хочу ни о каких мужьях! У меня будет дюжина детей, и каждого из их отцов я буду любить, но замуж не выйду никогда. Брак — это обветшалый пережиток вроде рабовладения или верноподданнических чувств к королевской фамилии. Я уверена, что через сто лет никаких браков не будет. Да и не позавидовала бы я тому, кто стал бы моим мужем. Я слишком занята своим пением, и своими детьми, и книгами, из которых узнаю что-то новое, и своими планами… Сейчас вот есть у меня русый маленький поляк. А будет еще американец или даже два американца — близнецы. И девочка француженка. И мальчик испанец… И еще много других детей, приемных.
— В этом и заключаются твои планы?
Вместо ответа она посмотрела на него долгим, испытующим взглядом. У нее была большая квадратная бархатная сумка, в которой она носила ноты. Раскрыв ее, она вынула пачку рисунков, похожих на архитектурные чертежи, и молча разложила перед ним на столе.
— Как ты думаешь, что это? — спросила она вполголоса.
Он всмотрелся.
— Больница? Школа?
Из той же сумки она достала альбом, на переплете которого была наклеена головка младенца Христа с «Сикстинской мадонны». Первые две страницы занимали портреты Фридриха Фребеля и Жана-Фредерика Оберлена. Дальше шли вырезанные из журналов и книг изображения больниц, приютов, отелей, вилл, площадок для игр — общий вид и строительные детали. Она рассмеялась, видя озадаченное выражение его лица. Посетители ресторана оглядывались и тоже смеялись.
— Это мой детский город. Я буду разъезжать по всему свету, исполняя роли дурацких Изольд и Норм, пока не соберу достаточно денег на строительство. — Смех. — У Изольды и муж, и возлюбленный, и все мысли ее только о любви, а о детях она и не поминает. А у Нормы есть дети, так она рыщет повсюду с кинжалом, чтобы их заколоть — просто назло их отцу. Строить хочу где-нибудь в Швейцарии, над озером, и чтобы кругом были горы. Посажу целую дубовую рощу, о какой мечтал папа. Сама стану подбирать учителей для школ. Может ли быть что-нибудь лучше! Слышишь детский смех? Теперь ты понимаешь, отчего у меня всегда радостно на душе?
— Твои планы дают тебе эту радость.
Иногда беседа не получалась. На Лили вдруг нападало желание воскресить в памяти годы, прожитые в «Вязах», поворошить «ту историю». Судила она обо всем резко, ничего не смягчая, Роджер еще не созрел для таких разговоров.
— Не будем об этом говорить, Лили.
— Хорошо, не будем, но должна же я разобраться для себя. Не знаю, как у вас, у мужчин, но девушка только тогда становится взрослой, когда научится видеть своих родителей без всяких прикрас.
— Прошу тебя, Лили, перемени тему.
Она молча, но выразительно на него посмотрела. И при этом подумала: «Мамина вина».
Еще одно воскресенье (август).
Роджер попросил сестру в следующий раз встретиться с ним не среди дня, а вечером.
— Вечером не могу, Роджер. Сразу же после вечерней службы я уезжаю с одним другом на его яхте. Из-за того, что по воскресеньям я работаю, нам приходится сдвигать свой уик-энд. Уезжать в воскресенье и возвращаться в город во вторник утром. А в понедельник он просто не является на работу. Он добрый друг, очень порядочный человек, и от него я узнала много интересного. У него замечательная коллекция картин и скульптур, и он всякий раз берет что-нибудь оттуда на яхту и еще прихватывает парочку толстых книг.
— Это не маэстро?
— Что ты, Роджер! Вот уж действительно! Нет, он куда моложе. И здоровей. И он американец. И очень богатый.
Еще воскресенье (в сентябре).
— Роджер, мне придется уехать в Нью-Йорк.
— Совсем?
— Да. Придется подыскать себе другого учителя пения. — Смех. — Дело в том, что у меня опять будет ребенок — двойня, как я надеюсь. Мне трудно все объяснить в пансионе и в церкви, так что, пожалуй, лучше, если я уеду.
Роджер ждал.
— Он, я думаю, рад будет от меня избавиться. Мужчины от меня устают — не потому, что я такая уж ведьма, а потому, что они меня не понимают. Им со мной неуютно. Я равнодушна к тому, чем большинство мужчин гордится и хвалится. Ему вот не понятно и даже обидно, что я ни разу не приняла от него хотя бы простенькой брошки. Пока близнецам не исполнится полтора года, я разрешу ему присылать мне деньги — в конце концов, это же и его дети отчасти! — Смех. — К тому же он уже поделился со мной почти всем, что знает сам… Слушай, Роджер, — оказывается, беременность очень полезна для голоса. Эти дни я пою так, как еще никогда в жизни не пела. Даже самой страшно!
— Лили, знаешь, что мне пришло в голову? Наш отец то ли на Аляске, то ли в Южной Америке, а может быть, в Австралии. Домой, в Коултаун, он не может писать; нам тоже не может, потому что ничего не знает про нас. Ты скоро прославишься. Может быть, и я тоже. Давай примем опять свою настоящую фамилию?
— Давай!
— А имя для большей верности возьмем не первое, а второе — благо оно довольно чудное и у тебя и у меня. Знаменитая певица Сколастика Эшли и восходящая звезда журналистики Бервин Эшли.
— Гениально! Просто гениально! — Она расцеловала брата. Потом в волнении дважды обошла вокруг столика. — Мне всегда была противна эта игра в прятки с вымышленными именами. Да, я — Сколастика Эшли, дочь осужденного преступника; и если кто сочтет, что мне в церкви не место, — обойдусь без церквей. Завтра же всем объявим!.. И может быть, скоро получим письмо от папы!