Глава 1
Спросил у чаши я, прильнув устами к ней:
«Куда ведет меня чреда ночей и дней?»
Не отрывая уст, ответила мне чаша:
«Ах, больше в этот мир ты не вернешься. Пей!»
О. ХайямС недавнего времени меня замучила одна странная болезнь, которой я, не обращаясь к медицине, самостоятельно дал название — избирательная ретроградная амнезия. Лечиться я даже не пытался, так как понимал, что болезнь эта у меня крайне запущенная и, вполне вероятно, давно перетекшая в хроническую стадию.
Дело в том, что каждый вечер, выходя из дома, я утром оказывался в совершенно незнакомом мне месте, а воспоминания о том, что было накануне, исчезали бесследно, будто кто-то всесильный вырезал их, как фрагменты кинопленки, из памяти ножницами и складывал в специальный ящик, куда мне доступа не было. В кино такая процедура называется «монтаж» и применяется для того, чтобы, не утруждая зрителей просмотром необязательных деталей, сразу перейти к чему-то более значимому. Попытавшись однажды решить свои проблемы с помощью подобной логики, я потерпел полный крах, вспомнив, что ничего более или менее значимого в моей жизни попросту нет. Это открытие так неприятно поразило меня, что, выйдя в тот вечер прогуляться, я очнулся только через неделю в какой-то странной квартире, полностью лишенной мебели, зато тесно заставленной картинами и рисунками исключительно скабрезного содержания. Мне запомнился только розовый слон, вооруженный гигантским синим фаллосом, произрастающим из того места, где у всех нормальных слонов находится хобот.
Пройдясь по квартире, я застал в одной из комнат парня в домашнем халате и домашних тапочках. Парень молча сидел на полу, одной рукой приобняв ведро с мусором. Наученный горьким опытом моих предыдущих болезненных приступов, я немедленно смутился и стал извиняться перед хозяином квартиры за свое вторжение, хлопоты, которые я, возможно, причинил…
— Жена меня убьет теперь, — прервав меня, проговорил парень, тоскливо поглядев в потолок.
— За что? — смутившись еще больше, участливо спросил я.
— Я мусор ходил выносить, — ответил парень.
Я выразил сомнение — в том смысле, что как такое безобидное занятие вроде выноса мусора может повлечь за собой порицание?
— Так я еще три дня назад ушел, — пояснил парень. — А теперь и домой ехать боюсь.
И замолчал.
Я тут же поспешил ретироваться, не дожидаясь настоящего хозяина. А мой собрат по несчастью так и остался на полу в мягких тапочках возле мусорного ведра.
* * *
Понятно, что никакая общественно-полезная деятельность с моей болезнью была несовместима. Наверное, объясни я все подробно, начальство выписало бы мне отпуск по состоянию здоровья, но объяснять что-либо я не хотел и, главное, не мог.
Да, остался я без работы.
— Достукался, дурак, — сказала бухгалтер Мухина, выписывая расчет. — Чем жену с детьми кормить будешь?
Я хотел сказать, что детей у меня нет, жены тоже, но промолчал. Мухина, отделенная от меня толстыми арматурными решетками, закрывающими похожее на амбразуру окошко кассы, скрипела ручкой по желтым листам квитанций. Вытянув шею, я глянул на приготовленную Мухиной тоненькую пачку денежных купюр, и мне стало так тоскливо, что я все-таки произнес:
— Нет у меня детей и жены, нет.
— Ну, за квартиру платить… — не отрываясь от квитанций, проговорила Мухина.
Я чуть было не сказал, что и квартиры-то, собственно, не имею, а живу в безвозмездно предоставленной теткой Ниной комнате, но вовремя осекся. Мухина явно меня жалела, а я не люблю, когда меня жалеют.
* * *
В грязной пельменной, куда я заглянул через час после разговора с Мухиной, я выпил дрянной водки, после чего меня занесло в близлежащий старый сквер, похожий па просевший именинный пирог с полусотней голых свечек. Побродив по гулким асфальтовым дорожкам, рассекавшим сквер вдоль и поперек, я остановился у скамейки, брусья которой были покрыты граффити такого устрашающего содержания, что я тут же подумал о том, как опасно для жизни прогуливаться в этом парке в сумерках. Но до темноты было еще Далеко, а вокруг пока никого не было, кроме пожилой четы, голубиной походкой приближающейся ко мне. Так что я все-таки присел на скамейку, прикрыв спиной выцарапанную гвоздем надпись «Бей армян, спасай грузин», а задницей — Света, сука, не уйдешь ты от ножа». Кепку я положил на скамейку рядом с собой на вырезанный чем-то острым рисунок, схематично изображавший пару, довольно изощренным способом слившуюся в половом экстазе.
Я закурил и посмотрел вниз. На мокром асфальте пестрела причудливая мозаика из опавших осенних листьев. Некоторое время я рассматривал ее, а потом освежил узор двумя желтыми листочками квитанций. И достал из кармана пальто припасенную заранее бутылку портвейна.
Портвейн оказался отвратительным, настроение у меня было поганое, самочувствие ужасное, погода портилась, потому что и в этом году, судя по всему, сентябрь выдался на редкость паршивый.
Портвейн закончился довольно быстро. Я посидел немного на лавочке, ожидая воспетый Хайямом счастливый момент между трезвостью и опьянением, но момент все не наступал или, может быть, давно миновал, а я его не заметил. Скорее всего так оно и было, потому что в голове основательно шумело, и со дна сознания, как пузыри в закипавшем чайнике, стали подниматься мысли о бренности бытия и необходимости пойти и взять еще одну бутылку. Тем более что сумерки постепенно сгущались и парк оживал. Откуда-то из-за деревьев стали доноситься оживленные возгласы, кто-то засвистел. Я покинул скамейку и быстрым шагом направился туда, где, как я помнил, располагалась пельменная.
Я еще во время первого посещения этой пельменной обратил внимание на то, что никаких пельменей тут не было и в помине. Отпускали водку, пиво и портвейн в розлив, а на стойке располагалась глубокая емкость, похожая на небольшое корытце. Емкость до краев была полна мутным рассолом, в котором плавали мелко порубленные соленые огурцы. Соленые огурцы я терпеть не мог даже в качестве закуски, поэтому, купив бутылку водки, присоединился к одному из столиков, за которым, терзая засушенные трупики воблы, пили пиво два мужика. Вообще за тем же столиком сидел еще третий, но он в трапезе не принимал участия, поскольку дремал, положив голову на замурзанную поверхность стола. Как я и ожидал, меня приняли в компанию немедленно после того, как я выставил свою бутылку.
— Степан, — представился один из мужиков, разлив водку по стаканам. — Отчество Игнатьевич, но можно просто — Степан. Я с колбасного завода, — добавил он шепотом, будто посвящая меня в тайну какого-то заговора.
— Антон, — сказал я, пожав протянутую руку.
Второй мой случайный собутыльник по сравнению с первым выглядел более внушительно. Угловатая, лишенная всякой растительности голова торчала между утесоподобных плеч словно выброшенный на мель крейсер. Кулаки, лежащие на столе, напоминали булыжники, а выражение лица — вещающий о русской угрозе агитационный американский плакат времен холодной войны. Тем не менее звали собутыльника — Абрам. Представляясь, он сказал просто:
— Если надо кому-нибудь поблизости в контрабас пробить, зови меня. Пробью.
Я пообещал, хотя не был уверен в том, что это значит: «пробить в контрабас».
Мы выпили, закусив воблой. Некоторое время Степан Игнатьевич и Абрам молча смотрели на меня, видимо, ожидая каких-то слов, но так как я не успел еще придумать подходящую тему для разговора, Степан Игнатьевич разлил по новой. — Хорошо сидим, — выпив, проговорил я. к Абрам кивнул и пошевелил могучими плечами. А Степан Игнатьевич сурово поглядел вперед, крякнул, вытер ладонью рот и сказал, явно продолжая начатый еще до моего появления разговор:
— Так вот правильно говорят — в лесу медведь, а в доме мачеха. Как отец мой эту лярву привел в дом, так мое счастливое детство и закончилось. Представляете, за каждую двойку лупила и ремнем, и по-всякому. А однажды засветила скалкой по шее, у меня ноги отнялись. Она сама даже испугалась: «Степочка, Степочка… Покажи, где больно…» Как будто сама не знает. Еле отлежался. А когда отлежался, документы забрал, серьги ее золотые взял, и ноги в руки. Ну, не искала она меня. Отец пытался, да тоже не особенно активно. А я в ремесленное поступил. В общагу устроился. Ну а там, сами знаете, с однокурсниками выпей, старшим поставь, коменданту на каждый праздник пузырек… Вот я и пристрастился. Скатился ведь, братцы, под гору. Что ни день, я тут сижу. И получается — мачеха мне жизнь сломала. Вдребезги разбила скалкой своей…
— Скалкой по шее — это еще что, — высказался Абрам. — Мне вчера стулом по спине досталось. Стул в щепки, а я ничего.
— То тебе! — неожиданно разозлился Степан Игнатьевич. — На тебя самосвал наедет, ты даже не почешешься. А я тогда маленький был.
— Ну, если маленький… — уступил Абрам, после чего Степан Игнатьевич смягчился и спросил его:
— А за что тебя? Стулом-то?
— Да жена это, — с досадой прогудел Абрам. — За то, что я электрический чайник пропил. Не может, чтобы не ударить. Я ведь ее раньше тоже это самое… Врежем после работы по пузырю, я домой приду, начну с ней разговаривать по-хорошему, а она сразу к участковому. Синяки ему показывала на теле. И ведь не стыдно… У меня даже подозрение есть, что он ее улюлюкал на этой почве. Иначе с чего бы ему вдруг меня на пятнадцать суток закрывать? Два раза уже пыхтел. Как отсидел последний раз, заклялся ее трогать. Так она осмелела и сама начала. Чуть что — сразу за мебель хватается. Стульев уже в доме не осталось. Я вчера на эту тему с ней и пытался поговорить. А она из-под серванта выбралась и орет…
— Из-под какого серванта? — перебил Степан Игнатьевич.
— Я сервант на нее случайно уронил, — смутившись, сообщил Абрам. — После того, как она меня стулом шарахнула. Разоралась на весь дом. Снова к участковому побежала. Я не стал дожидаться, ушел. Телевизор вынес, Семену с первого этажа продал. Теперь и не знаю, куда мне…
— Некуда, — согласился Степан Игнатьевич. — Эх, пропащая наша жизнь. Давай, что ли?
Он разлил по стаканам остатки водки. Я выпил и вдруг почувствовал большое желание пожаловаться.
— А меня с работы выгнали, — сказал я.
Видимо, собеседникам мои проблемы в сравнении с собственными показались ничтожными, потому что Степан Игнатьевич презрительно усмехнулся, а Абрам заглянул в свой пустой стакан и меланхолично произнес:
— Меня четыре раза с работы выгоняли. За пьянку. А потом четыре раза принимали обратно. Тоже за пьянку. Я начальнику по кадрам нашему пузырь поставлю, он мое заявление снова и завизирует. А потом все сначала. Получается, круговорот меня в природе, а водка вроде движущей силы выступает. Аномалия такая. Все собираюсь ученым написать в институт какой-нибудь в Москву, пускай разберутся.
— Пускай разберутся, — подхватил Степан Игнатьевич. — Может, поймут, почему мы так хреново живем… Не во всем же одни евреи виноваты…
— Ну, ты не очень-то, — заволновался Абрам. — При чем здесь евреи? Почему всегда евреи виноваты? Откуда это пошло? Чуть что мы сразу евреев виним. А если мы сами евреи, кого тогда винить?
— Арабов, — подумав, сказал Степан Игнатьевич. Третий их приятель все так же спал, положив голову на стол. Мне видна была только его макушка с торчащими во все стороны жесткими светлыми волосами. Покинув увлеченных спором о проблемах наций Абрама и Степана Игнатьевича, я прошел к стойке и взял еще одну бутылку. Когда я вернулся, спор был в самом разгаре, хотя тема несколько свернула в сторону.
— А что тебе армяне?! — кричал Степан Игнатьевич. — Они работают и никого не трогают! Торговый народ! А грузины? Те ж совсем безобидные. Песни про Мимино поют по телевизору и вино делают. Вот азеров, чеченов всяких и дагестанцев, это да. Я их это, честно говоря, недолюбливаю… А за что их, спрашивается, любить?
— Дагестанский коньяк, — напомнил Абрам.
— Это не считается, — махнул рукой Степан Игнатьевич. — Он дорогой. Я его ни разу и не пробовал в жизни. А латыши…
— Не говори мне про латышей! — неожиданно и страшно вскипел Абрам. — Того участкового, который меня на пятнадцать суток два раза закрывал, фамилия Педалькис!
— Вот, — сказал я, ставя на стол бутылку. — Еще принес…
— Педалькис — это еще ничего, — принимая от меня бутылку, говорил Степан Игнатьевич. — Вот у нас на колбасном заводе завхоз работал — фамилия Рейган, а сам эстонец. А жена у него была, так это вообще чистая хохма. Всех на себя перетаскала, включая обслуживающий персонал подшефных магазинов…
— А у меня нет жены, — сказал я, снова пытаясь вклиниться в разговор.
Степан Игнатьевич в этот момент разливал водку по стаканам. Абрам покосился на меня, потом сказал, обращаясь к Степану Игнатьевичу:
— Я больше всего немцев уважаю. Если бы они в сороковых нас поработили, может быть, и жизнь у нас наладилась бы. Немцы, они порядок любят. Наш грузчик Валера Зайберт, он из поволжских немцев, даже на смену приходит в костюме и галстуке!
— Да ты что говоришь такое! — вспылил Степан Игнатьевич и яростно разодрал пополам воблу. — Да у меня один дед на фронте погиб, а другой — в концлагере! Его фашисты замучили!
— У Валеры тоже дед в концлагере погиб, — сказал Абрам, не глядя пододвигая ко мне стакан и кусок воблы. — Пьяный с вышки упал…
Я выпил, потом, не дожидаясь моих собеседников, налил себе сам и выпил еще.
«Странно, — думал я, ощущая, как тучей надвигается опьянение. — Может, я что-то не так говорю? Почему они понимают друг друга, горячатся, спорят о какой-то ерунде, а мне посочувствовать не хотят?»
Тут ход моих мыслей прервался. Во-первых, опьянение уже достигло той стадии, когда думать ни о чем не хочется, а во-вторых, я вдруг понял… вернее, почувствовал, что пришел в пельменную именно за тем, чтобы мне посочувствовали. Мне сначала стало немного стыдно, а потом все равно. Я выпил еще стакан водки — чего опять не заметили мои собутыльники — и закрыл глаза в желании немного подремать. Вокруг шумели, звенели стаканами и мелочью, кого-то, судя по всему, били громогласно, кто-то требовал вызвать милицию. Поняв, что поспать мне здесь не удастся, я открыл глаза, для чего, надо сказать, мне потребовались некоторые усилия.
Степан Игнатьевич и Абрам молча смотрели на меня. Безмолвный сосед по столику все так же спал.
— Ну, чего ты? — спросил Абрам, и я внезапно заметил, что глаза его светятся, словно электрические фонари. — Давай-ка…
У меня в руках снова оказался стакан. Повинуясь гипнотизирующему взгляду Абрама, я опрокинул содержимое стакана в глотку. Водка, прожурчав по извилистому серпантину моего пищевода, мягко толкнулась в стенки желудка, а потом вдруг стала разбухать, будто какой-то зверь, повинуясь Доисторическим биологическим законам.
* * *
Дальнейшие мои воспоминания туманны и расплывчаты. После того как меня стошнило, Абрам и Степан Игнатьевич оставили национальную тему и завели разговор о желудочных расстройствах, очень скоро перешедший в некое подобие филологического диспута. В частности, Степан Игнатьевич доказывал, что «сблевать» совсем не то же самое, что «вырвать», но то же самое, что и «срыгнуть». Абрам возражал на это, доказывая, будто «срыгнуть» — значит выпустить ненужный воздух. Свои доводы он подкреплял наглядной демонстрацией. Степан Игнатьевич пустился в рассуждения и объявил, что процесс выпускания ненужного воздуха не имеет ничего общего с отрыжкой, а является симптомом такого заболевания, как метеоризм, и тоже наглядно демонстрировал. Откуда-то появилась еще одна бутылка водки, но не успели мы выпить и по стакану, как дверь пельменной распахнулась настежь, и в прокуренном помещении появился самый настоящий священник — в рясе и с волосьями, но без бороды, с разбитой физиономией и безобразно пьяный. Под руку священник волок самого синюшного вида девицу, которая, только оглядевшись, прямым ходом направилась к нашему столику и без обиняков предложила Абраму продажной любви в подсобке пельменной.
К некоторому моему удивлению, Абрам согласился, встал из-за стола, но идти не смог. Когда с третьей попытки он поднялся с пола, к нам подлетел священник, схватил девицу за ухо и несколько раз ударил ее ногой в живот. Тут уж возмутился не только Абрам, но и я, и Степан Игнатьевич, и прочие посетители пельменной. Священника окружили плотным кольцом, явно собираясь бить, однако начать избиение человека в рясе никто первым не осмеливался. Батюшка, в первые минуты порядком перетрухав, довольно быстро пришел в себя и сказал, что, хоть его не далее как сегодня утром отлучили от церкви, он еще вполне обладает полномочиями предать всех присутствующих анафеме. Так как никто толком не понимал, чем грозит предание анафеме, священника все-таки начали бить. Но поскольку тот момент, когда точка кипения народного гнева достигала максимального градуса, уже миновал, били его как-то вяло и без особого удовольствия, поэтому очень скоро это занятие наскучило всем.
Батюшка, как только на него перестали сыпаться со всех сторон удары, неожиданно легко вскочил на ноги и стал благодарить своих истязателей за то, что они помогли ему достичь очищения, обеспечив страдание. При этом он повторял непонятное слово «катарсис» и обещал напоить всех шампанским.
Шампанского в пельменной не оказалось, тогда священник раскошелился на целый ящик портвейна, лично сдвинул три стола вместе и пригласил всех желающих разделить с ним застолье. Желающих оказалось ровно столько, сколько в пельменной на тот момент было посетителей. Я тоже присоединился. Отчасти из интереса, отчасти из-за того, что у меня денег оставалось совсем в обрез. Только тот загадочный незнакомец, дремавший за столиком, где сидел я с Абрамом и Степаном Игнатьевичем, остался недвижим. Я тогда усомнился было в том, что он вообще живой, но сомнение это быстро растворилось в мутных клубах хмельного дурмана.
* * *
Подробности общего застолья я помню довольно плохо. Отложился в моей памяти лишь бурный разговор Степана Игнатьевича со священником. Батюшка после третьего стакана портвейна стал доказывать, что бога нет, а есть только коллективное бессознательное. Степан Игнатьевич немедленно возмутился, полез было к батюшке с кулаками, но его остановили, и Степану Игнатьевичу пришлось доказывать свою позицию вербальным способом. Но с вербальным способом у него, в связи, очевидно, с немалой дозой выпитого, было туговато. Выпив что-то около полутора бутылок портвейна, Степан Игнатьевич разучился правильно выговаривать слова, и я лично из всей его речи понимал только нецензурные междометия, да и то не все. Отчаявшись объяснить священнику то, что хотел объяснить, Степан Игнатьевич рассердился и ударил бутылкой по голове первого попавшегося ему на глаза человека. Этим первым попавшимся оказался Абрам, который не только не пострадал от удара, но даже нисколько на драчуна не обиделся, даже после того, как Степан Игнатьевич обозвал его жидовской мордой и прямо обвинил в убийстве Христа. А тем временем батюшка, оказавшийся, несмотря на паскудный характер, довольно образованным человеком, во всеуслышание озвучивал христианские заповеди и тут же ловко трактовал их с точки зрения ницшеанства, страсбургского богословия, буддизма и религиозных мировоззрений сикхов. На третьей заповеди я все-таки уснул, а когда проснулся, с удивлением ощутил себя под столом в компании незнакомца — того самого, не просыпавшегося с момента моего появления в пельменной. Как выяснилось, сон меня нисколько не протрезвил — даже напротив. С величайшим трудом вскарабкавшись на стул, я застал за столом все ту же компанию во главе с витийствовавшим священником, который теперь рассказывал своим собутыльникам о традиции черного монашества на Руси. Абрам и Степан Игнатьевич уже не дрались, а, обнявшись, горько плакали и наперебой рассказывали друг другу о своей горькой судьбе.
— Эх, было бы, бля, бабло!.. — сокрушаясь, булькал Степан Игнатьевич. — По-другому было бы…
— Ни хера, хоть ты сдохни, — хрипел в ответ Абрам.
Ах как часто люди ведут себя безрассудно, неосмотрительно и глупо. «Ах, зачем глупо, неосмотрительно и безрассудно мы вели себя?» — стонут они, когда в большинстве случаев все-таки приходится расплачиваться за свою неосмотрительность, глупость и безрассудство..,
Предупреждали, предупреждали: «Никогда не разговаривайте с неизвестными…»
Окружающий мир дрогнул и поплыл перед моими глазами. Мне показалось вдруг, что нет никаких Абрамов и Степанов Игнатьевичей. Два обнявшихся силуэта заколыхались, как туманные китайские драконы, и слились в один большой и двухголовый. Я засмеялся и, прогоняя видение, замотал головой с такой силой, что едва не потерял равновесие и не рухнул на пол.
— Нет в жизни счастья, — всхлипывал Абрам. — Ну нет, и все. Вот веришь, готов обменяться судьбой с первым встречным забулдыгой. Хоть вот с тобой… Да ты не обижайся, не обижайся… Только кто согласится? Никто… Потому что я сам забулдыга, да еще какой…
Тяжесть этих слов больно отозвалась в моем сердце, и мне стало так тоскливо, что я снова упал под стол.
— Веришь, — сказал я спящему незнакомцу. — С кем угодно согласился бы обменяться своей судьбой. С первым попавшимся забулдыгой… Ну, хоть с тобой…
Спящий шевельнулся и поднял голову. Несколько минут он смотрел на меня мутными глазами, а я смотрел на него и видел худую небритую физиономию; на лбу причудливый шрам, очертаниями напоминающий японский иероглиф; крылья так называемого породистого носа нервно подрагивали, а немного косящие зеленые глаза смотрели неожиданно пронзительно.
— Чего ты сказал? — хрипло переспросил незнакомец.
— Поменяться хочу своей судьбой с кем угодно, — повторил я, обрадовавшись тому, что хоть кто-то сегодня отозвался на мои слова и согласился на разговор со мной. — Потому что нет в моей жизни счастья. Одно горе.
— Горе?..
Незнакомец прокашлялся и завозился на полу. Усевшись наконец по-турецки, почти упираясь взлохмаченной головой в доски стола, он снова уставился на меня внимательным, совсем не пьяным взглядом. Странно был он одет — это я сразу заметил, хотя зрение мое решительно отказывало функционировать в привычном режиме. Предметы, на которые я смотрел, множились и расплывались, приобретая самые причудливые очертания. Например, вычурного покроя кафтан, надетый на незнакомце, я принял поначалу за длинную болоньевую куртку, а бутафорского вида ботфорты — за большие болотные сапоги. Впрочем, немудрено было ошибиться даже в трезвом состоянии — одежда незнакомца была сплошь запачкана грязью и с расстояния двух шагов, наверное, казалась просто бесформенными лохмотьями.
«Актер он, должно быть», — решил я, вспомнив своего приятеля Бунинского, ведущего артиста местного театра, который был известен всему нашему городу по одному-единственному вопиющему случаю. Играя в авангардной постановке «Балуя в Думе» главу Российского государства Владимира Путина, загримированный до абсолютного сходства с оригиналом Бунинский после спектакля наметил спрыснуть успех, но не утерпел и зарядился еще в антракте, вследствие чего в ресторан поехал в изрядном подпитии, да еще и забыв снять грим. Поначалу очень удивлялся, когда официанты и швейцары, завидев его, едва не падали в обморок. Надо сказать, что актер Бунинский всегда любил в нетрезвом виде пошуметь, но на этот раз вел себя более или менее сдержанно, начиная бесчинствовать не сразу после появления в ресторане, а постепенно, так что вышколенный персонал ресторана осознал свою ошибку только тогда, когда Бунинский принялся швыряться десертом в оркестр и поливать пивом ошарашенных посетителей.
— А ты кто? — спросил я. — Актер, что ли?
— Актер, — не стал спорить он.
— Прямо с репетиции сюда? — продолжал расспрашивать я.
Незнакомец промолчал.
— Горе, — повторил он. — Какое у тебя горе?
— С работы выгнали, — начал перечислять я, — жены у меня нет, жилья тоже нет и вообще… Жизнь не задалась. Эх… А тебя как зовут?
— Небул-Гага Имсарахим Гдаламир семнадцатый…
— А меня — Антон, — сказал я. — Меня, говорю, с работы выгнали. А ты где работаешь?
— Я по туристическому бизнесу. Путевки всякие…
— А говорил — артист, — вспомнил я.
— Ну и артист, пожалуй, тоже, — согласился незнакомец.
— А я вот тоже в детстве хотел артистом стать, — сказал я, с удовольствием поддерживая разговор. — Только ничего у меня не получилось. Сказали — лицом не вышел. Кроме того, никакого артистического таланта во мне не нашли. Хотя я в театральном училище полгода проучился. Веселое время было… Представляешь, как-то в нашу аудиторию, прервав занятие по цирковому искусству, зашли люди с нашей киностудии. Искали фотогеничных молодых людей на место ведущего… программы новостей, по-моему.., и я попал в число кандидатов. Здравствуйте, дорогие телезрители, — целую неделю и на учебе и дома репетировал я, и мне казалось, что получается внушительно и красиво, как у внушительных и красивых дикторов центрального телевидения, — в эфире новости дня… Только никуда меня, конечно, не приняли. И вообще из театрального скоро выперли… А потом отовсюду почти выгоняли, куда бы я ни поступил… Эх, жизнь…
— Паршивое настроение? — осведомился незнакомец.
— Паршивое, — согласился я.
— Тогда выпей.
Он сунул правую руку себе за пазуху, покопался и вытащил небольшую плоскую темную бутылку вроде той, в которую фасуют поддельный коньяк «Белый аист». И протянул бутылку мне.
Пить мне больше, честно говоря, не хотелось, но ради поддержания беседы я принял из рук незнакомца бутылку и отхлебнул немного, заранее сморщившись. Однако жидкость, которую я пригубил, ни вкусом, ни запахом не обладала, зато была прохладна, так что я выпил едва ли не всю.
— А это что? — спросил я. — Бражка, что ли?
— Бражка, — снова согласился он, бережно пряча бутыль за пазуху.
Я кивнул и вдруг замер с открытым ртом, у меня сильно закружилась голова — так, что я повалился на бок и не упал только потому, что привалился спиной к ножке стола.
— Забористая штука, — хотел проговорить я, но ничего проговорить не смог. Зрение мое померкло медленно, как свет театральных ламп, в ушах зазвучала траурная, но в то же время торжественная музыка, и сам я будто погрузился в теплую воду. Я даже не испугался, решив, что снова засыпаю. Только удивился, когда в мое небытие нырнул Абрам. Рассекая тьму лучами своих электрических глаз, он, похожий на громадную глубоководную рыбу, подхватил меня на спину и куда-то повлек.
— Пусти, — попросил я.
— Не могу, — пробулькал Абрам. — В связи с создавшейся сложной международной обстановкой.
— При чем здесь международная обстановка? — снова спросил я.
На это Абрам мне ничего не ответил.
* * *
Когда-то я был писателем. И, представьте себе, писал. И меня даже издавали. Началась моя творческая карьера пять лет назад — неожиданно, а относительно недавно закончилась — печально. Тогда, пять лет назад, я жил в общежитии, поскольку учился на дневном отделении филологического факультета местного университета. Много читал классику, которую должен был читать по программе, и литературу последнего десятилетия двадцатого века. Одолев несколько произведений современных писателей с пышными, но абсолютно незапоминающимися фамилиями, я подумал, что могу не хуже. И, с детства уважая фантастические романы, решил тоже написать фантастический роман. Притом не просто отвлеченную историю о космических тарелках или псевдосредневековых воинах, а нечто такое приятное как можно более широкому кругу читателей, к тому же качественное и сдобренное солидной порцией юмора и жизненного опыта, которым, как я считал тогда, обладал в полной мере.
Сюжет и краткое содержание романа, на профессиональном сленге это, кстати, называется одним словом — синопсис, я придумал буквально за полчаса.
Образ главного героя своего романа я создавал, учитывая самые последние веяния народной литературы, а имя ему дал — Никита. Мне с детства нравилось это имя в отличие от собственного, которое любой невоспитанный и мало-мальски сведущий в стихосложении человек неизменно рифмовал с резиновым изделием номер два.
Итак, главный герой Никита, являющийся бойцом одной из бандитских группировок, решает коренным образом изменить свою жизнь. Другими словами, выйти из преступного сообщества. Толчком для этого послужила любовь девушки, которой для остроты интриги я придал характеристики человека из совершенно чуждой главному герою социальной группы — интеллигенции. Бывшие товарищи главного героя такого паскудства с его стороны перенести не могут и договариваются Никиту с его возлюбленной истребить. Бандиты нападают на влюбленных темной ночью на улице. Никита успевает накостылять двум-трем нападавшим, бросается за своей девушкой, которую волокут к машине, но сам получает кастетом по голове.
Сочинить такую завязку для меня не составило ни малейшего труда, поскольку ничего я не сочинял, а только записал, постаравшись не перепутать первое с десятым, то, что привык видеть в телевизионных сериалах соответствующей тематики. Это потому, что я был тогда юн и полагал, будто современный читатель, развернув для интереса мою книжку, не закроет ее тут же, а, пробежав глазами первые несколько абзацев, сразу войдет в привычный мутноватый фарватер криминального чтива. А дальнейшее повествование я решил перевести в область фантастическую, но, конечно, постепенно, а не сразу. И вот приходит в себя мой Никита уже на тюремных нарах. Решает, что его повязали подъехавшие менты, а рана на голове не опасна, тем более что в связи с ней никакого дискомфорта он не ощущает. Однако общение с сокамерниками, которые все бандиты, заставляет его задуматься. Они все из разных городов. Никого из них Никита не знает, хотя имя одного кажется ему знакомым.
Сокамерники тоже в недоумении. Оказались они все в одной камере при довольно странных обстоятельствах — после того, как потерял сознание в разгаре разборки, после того, как задвинул лошадиную дозу героина, ну и так далее. Находятся они в камере довольно давно, хотя точно сказать не могут — сколько времени. Их не кормят, не водят к следователю, ни на какие их стуки в дверь не отвечают, окно зарешечено и закрыто намордником так, что из него ничего не видно.