Она терпимо относилась и к его правдоискательству. Полагала, что он попадет в рай, была убеждена, что так и будет. Когда он станет пресвитерианцем, конечно, но это грядет, это неизбежно. Все признаки были налицо. Он уже не раз бывал пресвитерианцем, периодически бывал пресвитерианцем, и она научилась с радостью отмечать, что этот период наступает с почти астрономической точностью. Она могла взять календарь и вычислить его возвращение в лоно пресвитерианства почти с такой же уверенностью, с какой астроном вычисляет затмение. Период мусульманства, методистский период, буддизм, баптизм, парсизм, католический период, атеизм – все они регулярно сменяли друг друга, но это верную супругу не беспокоило. Она знала, что существует Провидение, терпеливое и милостивое, которое наблюдает за ним и позаботится, чтобы он скончался в свой пресвитерианский период. Последней религиозной модой были Фокс-Рочестеровские выстукивания
[8], и потому Хотчкис был сейчас спиритом.
Чудеса, о которых рассказывали гости, приводили в восторг Ханну Хотчкис, и чем больше они говорили, тем больше она ликовала, что мальчик – ее собственность; но человеческая природа была в ней очень сильна, и потому она испытывала легкую досаду, что новости должны поступать к ней извне, что эти люди узнали про деяния ее постояльца до того, как она сама про них узнала, и теперь ей приходится лишь удивляться да ахать, а ведь по справедливости ей следовало бы рассказывать, а гостям – аплодировать, но они преподносят все новые чудеса, а ей и сказать нечего. Наконец вдова Доусон заметила, что все сведения поставляет одна сторона, и спросила:
– Неужели он не совершил ничего необычайного здесь, сестра Хотчкис [Всего лишь обращение у методистов, пресвитериан, баптистов, кэмпбеллитов, очень распространенное в те дни. – М. Т.], ни вчера вечером, ни сегодня?
Ханна устыдилась своей неосведомленности: то единственное, что она могла им предложить, было бесцветно по сравнению с тем, что ей довелось услышать.
– Пожалуй, нет, если не считать того, что мы не понимали его языка, но легко поняли все знаки, жесты, будто это были слова. Мы сами удивлялись, когда обсуждали это происшествие.
Тут в разговор вступила молоденькая племянница Ханны Анни Флеминг:
– Но, тетушка, это не все. Собака не даст чужому и к двери подойти ночью, а на этого мальчика она даже не залаяла и ластилась к нему, будто обрадовалась его приходу. Вы же сами говорили, что такого раньше с чужими не случалось.
– Ей-богу, правда. У меня это как-то выскочило из головы, девочка.
Ханна повеселела. А потом и супруг внес свою лепту:
– А я кое-что еще вспомнил. Вхожу я с ним в комнату – показать, как расположиться, да ненароком стукнулся локтем о шкаф, свеча выпала у меня из рук и погасла, и тогда…
– Ну конечно, – подхватила Ханна, – тогда он чиркнул спичкой и зажег…
– Не тот огарок, что я уронил, – радостно выкрикнул Хотчкис, – а целую свечу А то-то и дивно, что в комнате была всего одна целая свеча
– И она лежала в противоположном углу комнаты, – прервала его Ханна, – скажу больше – лежала она на самой верхушке книжного шкафа, и виднелся лишь самый кончик ее, а он тут же свечу заприметил, глаз у него, как у сокола, зоркий.
– Еще бы, еще бы! – в восторге закричала вся компания.
– Он подошел к шкафу в темноте и даже не задел стула. Подумайте, сестра Доусон, даже кошка не проделала бы это быстрее да сноровистей! Ну, что вы скажете?
В награду хор разразился изумленными ахами и охами, и все существо Ханны затрепетало от удовольствия; а когда сестра Доусон многозначительно положила свою руку на руку Ханны и закатила глаза к потолку, как бы говоря: «Слова здесь бессильны, бессильны», – удовольствие перешло в экстаз.
– Погодите, – сказал Хотчкис с коротким смешком, оповещавшим окружающих, что сейчас последует что-то смешное, – я могу рассказать о таком чуде, перед которым меркнет все, что говорилось о моем постояльце до сих пор. Он расплатился за четыре недели вперед – полностью Петербург может поверить всему остальному, но принять на веру такое вы его не заставите.
Шутка имела огромный успех, смеялись дружно и от души. Затем Хотчкис снова хохотнул, предваряя что-то смешное, и добавил:
– А есть и чудо поудивительнее – я сообщаю вам каждый раз понемножку, щадя ваши нервы. Так вот, заплатил он не какими-нибудь бумажками, что идут в четверть нормальной цены, а звонкой монетой, чеканным золотом, какого здесь давно не видывали! Четыре золотых орла[9] – глядите, если не верите!
Никому и в голову не пришло смеяться над столь величественным событием. Оно впечатляло, вселяло благоговейный трепет. Золотые монеты переходили из рук в руки, их рассматривали с безмолвной почтительностью. Тетушка Рейчел, старая рабыня, обносила гостей колотыми орехами и сидром. И она не осталась в долгу:
– Вот оно что! Теперь-то я смекаю, что к чему, а то все из головы не шла эта свечка. Ваша правда, мисс Ханна, она только и была в комнате. В шкафу лежала, на самой верхушке. Она и до сих пор там лежит, никто ее не трогал.
– Говоришь – никто не трогал?
– Да, мэм, никто. Простая свечка, длинная такая, желтая, она и есть?
– Конечно.
– Я, мэм, сама ее и отливала. Разве нам по карману восковые свечи по полдоллара за фунт?
– Восковые? Надо же до такого додуматься!
– А новая-то – восковая!
– Полно чепуху молоть!
– Ей-богу, восковая. Белая, как покупные зубы мисс Гатри.
Заряд тонкой лести попал в цель. Вдова Гатри, пятидесяти шести лет от роду, одетая, как двадцатипятилетняя, была очень довольна и изобразила девическое смущение, что выглядело очень мило. Она тщеславилась своими вставными зубами, и это было простительно: во всем Петербурге только у нее были такие зубы, для остальных это была недоступная роскошь; они являли собой разительный контраст с преобладающей жевательной оснасткой молодых и старых – яркий контраст выбеленного палисадника и обгорелого частокола.
Всем захотелось увидеть восковую свечку; за ней тут же послали Анни Флеминг, а тетушка Рейчел снова завела разговор:
– Мисс Ханна, он ужас какой чудной, наш молодой джентльмен. Перво-наперво, у него вещей при себе нет, ведь верно?
– Его багаж еще не прибыл, но, полагаю, он в дороге По правде говоря, я ждала его весь день.
– И не будоражь себя из-за него попусту, голубушка По моему разумению, нет у него никакого багажа и не прибудет он.
– Почему ты так думаешь, Рейчел?
– А он ему без надобности, мисс Ханна.
– Но почему?
– Вот я и хочу сказать. Ведь он, как пришел, был одет с форсом, так ведь?
– Верно, – подтвердила Ханна и пояснила компании. – Одет, казалось бы, просто, но сразу видно, что материал дорогой, какого у нас не носят. И покрой элегантный, и все на нем новое – с иголочки.
– Так вот как было дело. Пошла я, значит, к нему в комнату утром за костюмом, чтоб Джеф его почистил да сапоги ваксой смазал, а никакой одежды там нет, пусто, хоть шаром покати. Ни тебе башмаков, ни носков – ничего. А сам постоялец спит мертвым сном. Я всю комнату обшарила. А ведь к завтраку вышел позже всех, так?
– Да.
– И вышел весь ухоженный, причесанный, вылизанный, как кот, верно говорю?
– Мне кажется, да. Я его только мельком видела.
– Так оно и было. А в комнате – ни тебе щетки, ни расчески. Как же это он ухитрился так прифрантиться?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю. А ведь против правды не пойдешь. Ты приметила, как он был одет, голубушка?
– Нет, но помню, что аккуратно и красиво.
– А я так приметила. Не в том он был, в чем явился сюда.
– Но, Рейчел…
– Не беспокойся, я за свои слова в ответе. Не в том он был. Все хоть немного, а разнится, хоть чуточку, а разнится. Пальто возле него на стуле висело, так это совсем другое пальто. Вчера на нем было длинное и коричневое, а нынче утром – короткое и синее, и сидел он в туфлях, а не сапогах, отсохни у меня язык, коли вру.
Взрыв удивления, последовавший за рассказом Рейчел, прозвучал музыкой в ушах миссис Хотчкис. Семейные акции на бирже чудес росли неплохо.
– Так вот, мисс Ханна, и это еще не все. Разогрела я для него пышки, маслом их мажу, а сама обернулась ненароком – ба! Вижу, расхаживает себе кошка Безгрешная Сэл, как ее масса Оливер кличет, – расхаживает как ни в чем не бывало. Увидела я это и говорю сама себе: ей-ей, тут без колдовства не обошлось, самое время бежать и – давай бог ноги! Рассказала я обо всем Джефу, а он не верит, так мы вместе назад проскользнули и подглядываем, что из этого выйдет. Джеф говорит: «Ну и шуганет же она его сейчас, помяни мое слово – шуганет. Она и без того к чужаку не ластится, а теперь, с котятами, и вовсе его не потерпит».
– Рейчел, как тебе не совестно было оставить там кошку? Ты же прекрасно знала, что произойдет.
– Я знала, что так поступать не годится, мисс Ханна, но ничего не могла с собой поделать: такая на меня жуть нашла, как увидела я, что кошка спокойная. Да ты не бойся, голубушка, как собака себя вела, помнишь? Она на постояльца не кинулась, даже обрадовалась. И кошка – тоже. На колени к нему – прыг! Он ее гладит, а уж она рада-радехонька – спинку выгибает, хвостом виляет и мордой об его подбородок трется; а потом Безгрешная Сэл вскочила на стол, и они стали разговаривать.
– Разговаривать?!
– Да, мэм, чтоб мне сдохнуть, коли вру.
– Они говорили на иностранном языке, как он – прошлой ночью?
– Нет, мэм, на кошачьем.
– Чушь!
– Чтоб у меня руки-ноги отсохли – на кошачьем. Оба они говорили по-кошачьи – нежно так, ласково, ну совсем как старый кот с котенком, своим родичем. Безгрешная Сэл уж раз пробовала сладкое, похоже, оно ей пришлось не по вкусу, а постоялец вынимает печенье из кармана и знай себе скармливает ей, а она, ей-богу, морду не воротит. Нет, мэм, не воротит. Еще как набросилась, будто четыре года не лопала. А он все вытаскивал из одного кармана. Уж вам-то, мисс Ханна, не знать, сколько может слопать Безгрешная Сэл. Так он ее нагрузил по самое горло – у нее аж гляделки выкатились – до того обожралась. Раздулась, будто арбуз проглотила – вот сколько в брюхо напихала. А он печенье вытаскивал из одного кармана. Так вот, мисс Ханна, разве сыщешь карман или даже вьюк, чтоб уместил все, что может сожрать Безгрешная Сэл? Сама знаешь. А он эту прорву вытащил из одного кармана, лопни мои глаза, коли вру.
Все были потрясены, раздался ружейный треск восклицаний, сестра Доусон снова закатила глаза, а доктор Уилрайт, почтенный оракул, медленно покачал головой вверх и вниз, как человек, который может высказать весомую мысль и еще непременно ее выскажет.
– Ну вот, а потом прибежала мышь, вскарабкалась ему по ноге прямо на грудь. Безгрешная Сэл уже подремывала, а как увидела мышь, позабыла, что нажралась, да как прыгнет на нее! Со стола свалилась прямо на спину, лапами эдак раза два повела да и уснула – гляделки разомкнуть не могла. Тогда он принялся и мышь откармливать – все из того же кармана; потом голову наклонил, и они поговорили по-мышиному.
– Довольно, воображение заводит тебя слишком далеко.
– Ей-богу, правда, мы с Джефом сами слыхали. Потом он спустил мышь и пошел, а мышь за ним увязалась. Он ее сунул в шкаф и захлопнул дверцу, а сам ушел с черного хода.
– Что же ты раньше нам об этом не говорила, Рейчел?
– Да чтобы я вам такое сказала? Неужто вы бы мне поверили? Неужто поверили бы Джефу? Сами-то мы верим в колдовство, знаем, что оно есть. А вы-то все над ним посмеиваетесь. Неужто вы бы мне поверили, мисс Ханна?
– Пожалуй, нет.
– Ну и стали бы насмешничать. А думаете, бедному негру больше по душе, когда над ним насмехаются, чем белому? Нет, мисс Ханна, не по душе ему это. Мы тоже понятие имеем, хоть и черные мы, и безграмотные.
У Рейчел был хорошо подвешен язык, и ей легче было начать трескотню, чем кончить. Она бы тараторила и дальше, но восковая свеча уже давно ждала свой черед предстать взорам. Анни Флеминг сидела со свечой в руке и одним ухом слушала сказки тетушки Рейчел, а другим – не стукнет ли задвижка в калитке, ибо ее маленькое нежное неопытное сердечко уже принадлежало приезжему, хоть она сама о том и не ведала; и во сне, и наяву ей виделось его прекрасное лицо; с тех пор как оно впервые мелькнуло перед ней, ей хотелось любоваться им снова и испытать чарующий таинственный экстаз, который оно возбудило в ней ранее. Анни была милым, добрым, простодушным существом, ей только минуло восемнадцать, и она не подозревала, что влюблена, знала только, что обожает его, – обожает, как солнцепоклонники обожают солнце, довольствуясь уж тем, что видят его лик, ощущают его тепло, и, сознавая себя недостойными, неравными, даже не мечтают о большей близости. Почему он не идет? Почему не пришел к обеду? Часы тянутся так медленно, а дни и вовсе нескончаемы, за все восемнадцать лет не было их длиннее. И остальные ждали прихода постояльца со все большим и большим нетерпением, но оно было несравнимо с ее нетерпением; кроме того, они могли выразить его и выражали, а ей не было дано этого облегчения, она должна была скрывать свою тайну, напустить на себя личину безразличия и сделать это как можно искуснее.
Свечу передавали из рук в руки. Все удостоверились, что она восковая, и выразили свое восхищение; потом Анни унесла свечу.
Было далеко за полдень, а дни стояли короткие. Анни и ее тетка условились ужинать и ночевать у сестры Гатри на горе, за добрую милю отсюда. Что же делать? Имеет ли смысл ждать мальчика дольше? Компания не хотела расходиться, не повидав его. Сестра Гатри надеялась, что ей выпадет честь принять его в своем доме вместе с теткой и племянницей, и она пожелала подождать еще немного и пригласить его в гости; было решено немного повременить с уходом.
Анни вернулась, на лице ее было разочарование, а в сердце – боль, но никто не заметил первого и не догадался о втором.
– Тетушка, он был дома и снова ушел, – сказала она.
– Значит, он прошел через заднюю дверь. Очень жаль. Но ты уверена в этом? Как ты узнала?
– Он переоделся.
– Одежда там?
– Да, но не та, что была на нем утром, и не та, что прошлой ночью.
– Ну вот, а я вам что говорила! А ведь багаж-то еще не пришел!
– Можно мне глянуть на его вещи?
– Нельзя ли нам посмотреть на его вещи?
– Разрешите нам посмотреть на них!
Всем хотелось увидеть вещи постояльца, все молили об этом. Выставили часовых – проследить, когда вернется мальчик, и дать знак; Анни сторожила переднюю дверь, Рейчел – заднюю, остальные направились в комнату Сорок четвертого. Там лежала одежда, новая и красивая. Пальто было раскинуто на кровати, Миссис Хотчкис приподняла его за полы, чтобы показать гостям, и вдруг из карманов хлынул поток золотых и серебряных монет. Женщина стояла ошеломленная и беспомощная; груда монет на полу росла.
– Опусти его! – закричал Хотчкис. – Брось его сейчас же!
Но Ханну словно парализовало; он вырвал пальто у нее из рук и бросил его на кровать, поток монет тотчас иссяк.
– Нечего сказать, попали впросак: постоялец вот-вот явится и поймает нас с поличным; придется ему объяснить, если сумеем, как мы здесь очутились. Сюда – подстрекатели и соучастники преступления! Надо собрать все деньги и положить их на место.
И столпы общества встали на четвереньки и поползли по полу, выискивая монеты, – под кроватью, под диваном, под шкафом – зрелище самое недостойное. Наконец работа закончилась, но прежней радости как не бывало: возникла новая проблема – после того как карманы набили до отказа, осталась еще добрая половина монет. Всем было стыдно и досадно. Пару минут присутствующие не могли собраться с мыслями, потом сестра Доусон поделилась своими соображениями:
– По правде говоря, мы не причинили ему никакого вреда. Естественно, вещи удивительного пришельца возбудили наше любопытство, и если мы пытались удовлетворить его без злого умысла и дерзости…
– Правильно! – вмешалась мисс Поумрой, школьная наставница. – Он еще ребенок и не усмотрит ничего дурного в том, что люди столь почтенного возраста позволили себе небольшую вольность, которая, возможно, не понравилась бы ему в молодых.
– И кроме того, – подхватил Тэйлор, мировой судья, – он не потерпел никакого ущерба и не потерпит его в будущем. Давайте сложим все деньги в ящик стола, закроем его и запрем комнату; когда ваш постоялец явится, мы сами расскажем ему о происшествии и принесем свои извинения. Все обойдется, я думаю, у нас нет оснований для беспокойства.
Все согласились, что лучшего плана в таких трудных обстоятельствах и не придумаешь; компания утешилась им, насколько это было возможно, и была рада поскорей разойтись по домам, не дожидаясь мальчика, озабоченная лишь тем, как бы поскорей одеться до его прихода. Гости заявили, что Хотчкис может сам взять на себя объяснения и извинения и вполне положиться на них, гостей, они его не подведут и засвидетельствуют все, что он скажет.
– К тому же, откуда мы знаем, что это настоящие деньги? – изрекла миссис Уилрайт. – Может быть, он фокусник из Индии? В таком случае ящик сейчас либо пуст, либо полон опилок.
– Боюсь, что это не так, – сказал Хотчкис. – Эти монеты слишком тяжелы для поддельных. Но больше всего меня сейчас беспокоит, что я буду плохо спать из-за этой груды золота в доме; а если вы всем об этом расскажете, я и вовсе глаз не сомкну, поэтому прошу вас: не разглашайте тайну до утра, потом я заставлю постояльца послать деньги в банк, и тогда говорите, сколько вам заблагорассудится.
Анни оделась, и они с теткой покинули дом вместе с остальными. Темнело, а постоялец не возвращался Что могло случиться? Миссис Хотчкис сказала, что он, вероятно, катается с гор с другими детьми и позабыл о более важных делах – на то он и мальчишка. Рейчел приказали держать ужин в печке – пусть ест, когда захочет: мальчишки всегда мальчишки, вечно они запаздывают – и утром, и вечером, так пусть уж побудут мальчишками, пока могут, это самая лучшая пора в жизни и самая короткая.
Теплело, ветер быстро нагонял тучи, тучи сулили снег, и не напрасно.
Когда доктор Уилрайт, почтенный джентльмен из Первых Семейств Виргинии, всеми признанный Мыслитель деревни, выходил из передней, он разрешился Мыслью. Она весила, должно быть, около тонны и произвела на всех глубокое впечатление:
– После долгих и серьезных раздумий, сэр, у меня сложилось мнение, что налицо симптомы, указующие на то, что в некоторых отношениях этот юноша – незаурядная личность.
Приговору Уилрайта суждено было передаваться из уст в уста. После такого благословения, данного такой персоной, в деревне крепко подумали бы, прежде чем отважиться пренебречь этим мальчиком.
Глава IV
Когда час спустя совсем стемнело, началась Великая Буря, как ее здесь именуют по сей день. В сущности, это был снежный ураган, но тогда это выразительное слово еще не придумали. Буря собиралась похоронить на десять дней под снегом фермы и деревни в длинной узкой полосе сельской местности так же надежно, как грязь и пепел погребли под собой Помпею почти восемнадцать веков назад. Великая Буря принялась за дело тихо и хитро. Она не стремилась к внешним эффектам: не было ветра, не было шума, но путник видел в полосках света от незанавешенных окон, что она крыла землю тонкой белой пеленой мягко, ровно, искусно, уплотняя покров быстро и равномерно; замечал путник и то, какой необычный был этот снег; он падал не из легкого облачка пушистыми снежинками, а стоял белой мглой, будто сеялся порошок, – удивительный снег. К восьми часам вечера снежная мгла так сгустилась, что свет лампы был неразличим в нескольких шагах, и без фонаря путник не видел предмета, пока не подходил к нему так близко, что мог тронуть его рукой. Любой путник был, по сути дела, обречен, если только он случайно не набредал на чей-нибудь дом. Ориентироваться было невозможно; оказаться на улице – означало пропасть. Человек не мог выйти из собственной двери, пройти десять шагов и найти дорогу обратно.
Потом поднялся ветер и завел свою песню в жуткой мгле, с каждой минутой он нарастал, нарастал, пение переходило в рев, завывания, стоны Он поднял снег с земли, погнал его вперед плотной стеной, нагромоздил то здесь, то там поперек улиц, пустошей и против домов огромными сугробами в пятнадцать футов высотой.
Не обошлось, конечно, без жертв. Тех немногих, кто оказался под открытым небом, неминуемо ждала беда. Если они шли лицом к ветру, он мгновенно залеплял его плотной маской снега, слепившего глаза, забивавшегося в нос; снег перехватывал дыхание, сражал на месте; если они шли спиной к ветру, то валились в сугроб, и встречная стена снега погребала их под собой. В ту ночь только в этой маленькой деревеньке погибло двадцать восемь человек; люди слышали крики о помощи и вышли из дому, но в ту же минуту сами пропали во мгле; они не могли отыскать собственную дверь, заблудились и через пять минут сгинули навеки
В восемь часов вечера, когда ветер начал постанывать, присвистывать и всхлипывать, мистер Хотчкис отложил в сторону книгу о спиритизме, снял нагар со свечи, подкинул полено в камин, раздвинул фалды сюртука и, повернувшись спиной к огню, стал перебирать в уме сведения об обычаях и нравах в мире духов, о их талантах и повторять с вымученным восторгом стихи, которые Байрон передал через медиума. Хотчкис не знал, что на улице – снежная буря. Он был целиком поглощен книгой часа полтора. Появилась тетушка Рейчел с охапкой дров, бросила их в ящик и сказала:
– Ну, сэр, в жизни ничего страшней не видывала, и Джеф то же самое говорит.
– Страшней чего?
– Бури, сэр.
– А что там – буря?
– Господи, а вы и не знаете, сэр?
– Нет.
– Жуть берет, какая буря; век проживешь, а такого не увидишь, масса Оливер: сыплет мелко, будто золу сдувает, в двух шагах ничего не видать. Мы с Джефом были на молитвенном собрании, только что воротились, так, верите ли, у самого дома едва не заплутали А теперь выглянули наружу – сугробище намело, какого сроду не бывало; Джеф говорит… – Рейчел оглянулась, и выражение ужаса появилось у нее на лице. – Я-то думала, он тут, а его нет!
– Кого нет?
– Где молодой масса Сорок четвертый?
– Ну, он где-нибудь играет, скоро вернется.
– Вы его и не видели, сэр?
– Нет, не видел.
– Боже правый!
Рейчел убежала и вернулась минут через пять, задыхаясь от слез.
– Нет его в комнате, ужин нетронутый стоит, нигде его нет, я весь дом обегала. О, масса Оливер, пропало дите, не видать нам его больше.
– Ерунда, не бойся. Мальчишкам и бури нипочем.
В это время появился дядюшка Джеф.
– Масса Оливер, – сказал он, – буря-то не простая. Вы хоть наружу выглядывали?
– Нет.
Тут и Хотчкис заволновался, побежал с ними к передней двери, распахнул ее настежь. Ветер пропел на высокой ноте, и лавина снега, будто из ковша землечерпалки, обрушилась на них, и они затерялись в этом мире снега.
– Закройте двери, закройте двери! – насилу выдохнул хозяин.
Приказание было выполнено. От мощного порыва ветра дом зашатался. Снаружи послышался слабый сдавленный крик. Хотчкис побледнел.
– Что делать? Выйти наружу – смерть. Но мы должны что-то сделать, вдруг это наш мальчик?
– Погодите, масса Оливер, я отыщу бельевую веревку, а Джеф… – Рейчел ушла, быстро принесла веревку и обвязала Джефа за пояс. – А теперь, Джеф, ступай. Мы с массой Оливером будем держать другой конец веревки.
Джеф приготовился; отворили дверь, и он рванулся вперед, но в это мгновение удушающая масса снега захлестнула их, залепила глаза, оборвала дыхание; хозяин и Рейчел осели на пол, и веревка выскользнула у них из рук. Они повалились лицом вниз, и Рейчел, отдышавшись, простонала:
– Он теперь пропал!
Вдруг в свете лампы, висевшей над дверью, она смутно различила Сорок четвертого, выходящего из столовой, и молвила:
– Благодарение богу, хоть этот нашелся, как это он набрел на заднюю калитку?
Мальчик шагнул настречу ветру и захлопнул дверь передней. Хозяин и Рейчел выбрались из-под снежного покрывала, и Хотчкис произнес прерывающимся от слез голосом:
– Я так благодарен судьбе! Я уж отчаялся увидеть тебя снова.
К этому времени рыдания, стоны и причитания Рейчел заглушили рев бури, и Сорок четвертый спросил, что случилось. Хотчкис рассказал ему про Джефа.
– Я схожу и подберу его, сэр. Пройдите в гостиную и притворите дверь.
– Ты отважишься выйти? Ни шагу, стой на месте. Я не позволю!
Мальчик прервал его – не словами, взглядом; хозяин и служанка прошли в гостиную. Они услышали, как хлопнула наружная дверь, и молча глянули друг на друга. А буря бушевала, шквал за шквалом обрушивался на дом, и он дрожал; а ветер в затишье выл, как душа грешника; в доме, замирая от страха, вели счет каждому шквалу и каждому затишью и, насчитав пять шквалов, утратили последнюю надежду. Потом они отворили дверь гостиной, хоть и не знали, что делать; и в ту же минуту наружная дверь распахнулась, и показались две фигуры, занесенные снегом, – мальчик нес на руках старого бездыханного негра. Он передал свою ношу Рейчел, закрыл дверь и сказал:
– Какой-то человек укрылся под навесом – худой, высокий, с рыжеватой бородкой; глаза – безумные, стонет. Навес, конечно, ненадежное убежище.
Он произнес это безразличным тоном, но Хотчкис содрогнулся.
– Ужасно, ужасно! – молвил он. – Этот человек погибнет.
– Почему – ужасно? – спросил мальчик.
– Почему? Потому, потому – ужасно, и все!
– Что ж, наверное, так оно и есть, я не знаю. Сходить за ним?
– Проклятие, нет! И не думай – хватит одного чуда!
– Но если он вам нужен… Он вам нужен?
– Нужен? Мне… как тебе сказать… мне он не нужен – опять не то – я хочу сказать… Неужели ты сам не понимаешь? Жаль, если он умрет, бедняга, но нам не приходится.
– Я пойду за ним.
– Остановись, ты сошел с ума! Вернись! Но мальчика и след простыл.
– Рейчел, какого черта ты его выпустила? Разве ты не видишь, что парень явно безумен?
– О, масса Оливер, ругайте меня, поделом мне, голову от счастья потеряла, что старина Джеф снова дома, будто ума лишилась, ничего вокруг не вижу. Стыд-то какой! Боже милостивый, я…
– Он был здесь, а теперь мы снова его потеряли, и на сей раз – навсегда! Это полностью твоя вина, это ты…
Дверь распахнулась настежь, кто-то весь в снегу повалился на пол, и послышался голос мальчика:
– Вот он, но там остались другие. Дверь захлопнулась.
– О! – в отчаянии простонал Хотчкис. – Нам придется им пожертвовать, его не спасти! Рейчел! – Он сбивал тряпкой снег со вновь принесенного. – Разрази меня гром, да это ж Безумный Медоуз! Поднимайся, Джеф, помогите мне, вы оба! Тяните его к камину!
Приказ был выполнен.
– А теперь – одеяло, еды, горячей воды, виски – да поживее двигайтесь! Мы вернем его к жизни, он еще не умер!
Все трое хлопотали вокруг Безумного Медоуза с полчаса и привели его в чувство. Все это время они были настороже, но их бдительность не была вознаграждена: ни звука, только рев да грохот бури. Безумный Медоуз сконфуженно огляделся, постепенно сообразил, где он, узнал лица и произнес:
– Я спасен, Хотчкис, неужели это возможно? Как это случилось?
– Тебя спас мальчик – самый удивительный мальчик в мире. Хорошо, что у тебя был с собой фонарь.
– Фонарь? Никакого фонаря у меня не было.
– Да был, ты просто запамятовал. Мальчик описал, как ты сложен, какая у тебя борода.
– Уж поверьте, не было у меня фонаря, и никакого света там не было.
– Масса Оливер, разве мисс Ханна не говорила, что молодой господин может видеть в темноте? – напомнила Рейчел.
– Ах, ну конечно, теперь, когда ты заговорила об этом, вспомнил. Но что он видел сквозь снежную пелену? О боже, хоть бы он вернулся! Но он уж никогда не вернется, бедняжка, никогда, никогда!
– Масса Оливер, не беспокойтесь, господь не оставит его своей милостью.
– В такую бурю, старая дура? Ты себе отчета не отдаешь в своих словах. Впрочем, погодите – у меня есть идея! Быстрее за стол, возьмемся за руки. Все помехи – прочь! Отбросьте сомнения: духи бессильны перед сомнением и недоверием. Молчите, соберитесь с мыслями. Бедный мальчик, если он мертв, он придет и расскажет о себе.
Хотчкис оглядел сидевших за столом и обнаружил, что круг не замкнулся: Безумный Медоуз заявил, не преступая этикета рабовладельческого государства и не обижая присутствующих рабов, ибо они за свою жизнь успели привыкнуть к откровенности этого этикета:
– Я пойду на любые разумные шаги, чтобы доказать свою озабоченность судьбой моего благодетеля; нельзя сказать, что я неблагодарный человек, или озлобленный, хоть дети и гоняются за мной по пятам и забрасывают меня камнями – просто так, шутки ради; но всему есть предел. Я готов сидеть за столом с черномазыми сейчас ради вас, Оливер Хотчкис, но это самое большее, что я могу для вас сделать; я думаю, вы избавите меня от необходимости держаться с ними за руки.
Благодарность обоих негров была глубокой и искренней: речь Безумного Медоуза сулила им облегчение; ситуация была в высшей степени неловкой: им пришлось сесть вместе с белыми, потому что им было велено, а повиновение вошло в их плоть и кровь. Но чувствовали они себя не вольготней, чем на раскаленной плите. Они надеялись, что у хозяина хватит благоразумия отослать их, но этого не произошло. Он мог провести свои seance и без Медоуза и намеревался это сделать. Сам Хотчкис ничего не имел против того, чтобы взяться за руки с неграми, ибо он был искренний и страстный аболиционист[10]; фактически он был аболиционистом уже пять недель и при нынешних обстоятельствах остался бы им еще недели две. Хотчкис подтвердил искренность своих новых убеждений с самого начала, освободив двух своих рабов, правда, это великодушие было лишено смысла, потому что рабы принадлежали жене, а не ему. Жена его никогда не была аболиционисткой и не имела намерения стать аболиционисткой в будущем.