Выйдя из гостиницы, мы обратили внимание на скопление людей неподалеку; движение на улице было полностью перекрыто, и вдоль заграждений расхаживали полицейские с собаками и переговорными устройствами. На проезжей части выстроились пожарные машины и автомобили полиции с медленно вращавшимися в ночи синими проблесковыми маячками. Бригада телевизионщиков настраивала камеры за оградой парка, вокруг теснилось множество зевак, все ожидали приземления монгольфьера на лужайке Кенсингтон-Гарденз. Ах вот оно что, протянула Паскаль (так мне кажется, сказал я). Собственно, я понятия не имел. Так просто предположение. Скажем, монгольфьер с желтой эмблемой компании "Шелл". Или "Тотал", ее логотип мне незнаком. Что мне в нем? Да и разве можно доверяться логотипу? Мы присоединились к группке людей в надежде что-нибудь разузнать, потолкались немного, так и не поняв, что происходит, потом развернулись и пошли по направлению к ресторану. Моя Паскаль Полугаевски слегка зябла; пока мы стояли на светофоре, я обнял ее и ладонями растер ей спину, она же при этом зевала, уронив голову мне на грудь, и постукивала ногой об ногу, чтобы согреться. Я тоже зевал - зевота, сами понимаете, заразительна, и оба мы подпрыгивали на месте, согреваясь объятиями и зевая. Я укутал ее своим пальто и изо всех сил прижимал к груди, мы подпрыгивали все выше и выше, слившись воедино, неудержимо отрываясь от земли. Когда зажегся зеленый свет, она перебежала улицу, и я припустил вдогонку чуть ли не бегом (это я-то - бегом). У дверей ресторана мы остановились, осмотрелись, перевели дух, почитали меню и несолоно хлебавши медленно побрели дальше, поскольку столик нам был заказан только на десять. У нас еще был в запасе целый час, и, не зная куда податься, мы прогулялись по кварталу, заглянули в паб, где я, с трудом протиснувшись к бару, заказал два пива (yes, two, my Lord, и для большей ясности я показал два пальца буквой V), затем, аккуратно взяв стаканы, развернулся на сто восемьдесят градусов между двух бородачей и направился в дальний конец зала к угловой скамейке рядом с игральным автоматом. Перед тем как уйти, я рискнул бросить в автомат несколько монет и, пожевывая спичку, стал наобум опускать рычаг управления. Цилиндр внутри автомата вращался, а остановившись, всякий раз предлагал ассорти из фруктов, среди которых мне регулярно, будто знак свыше, выпадали две вековечные лиловатые двусмысленные яйцеподобные сливы. Паскаль подошла ближе и, положив руку мне на плечо, безо всякого интереса наблюдала за моими действиями. Потом она захотела попробовать сама, стала перед машиной, зевнула и рванула ручку, мама родная, движением водителя грузовика, так что многие посетители обернулись. Впрочем, она быстро вошла во вкус и, убедившись, что рычаг вовсе нет необходимости дергать с такой силой, начала управлять им более плавно и даже выиграла несколько легковесных жетонов. Примерно в половине десятого мы отправились в ресторан. Небо, затянутое, безлунное - я время от времени на него поглядывал, - плыло, гонимое ветром, толкались тучи, безмолвно пробивая себе дорогу к иным далеким небесам. Ресторан, завлекавший посетителей светящейся вывеской, выходил на улицу решеткой садовой калитки. На залитом приглушенным рассеянным светом пороге стоял индус-метрдотель; приветствуя его издали, я опасался, что мы пришли слишком рано. Нет-нет, нисколько, и, склонив любезное расцвеченное красными бликами лицо, он сообщил мне с сожалением, что мест нет. Full, сказал он. Full, повторил я. Full, повторил он. Well, сказал я и пошел назад поделиться новостью с Паскаль. Но мы же заказывали, возмутилась она. Это меня и убивает, ответил я. Надо быть настойчивей, сказала она и, оставив меня, отправилась объясняться с метрдотелем. Он выслушал ее со вниманием, на минуту скрылся за дверью, возвратился и пригласил нас войти. Ресторан оказался довольно большим, индиец повел нас через маленький вестибюль в ярко освещенный бар с паркетом светлого дерева, обставленный на колониальный лад - старый проигрыватель у стены, утопающий в зелени растений, плетеные диванчики и под потолком гигантский вентилятор, вращавшийся с удручающей медлительностью. Здесь первый метрдотель препоручил нас другому, излишне, на мой взгляд, суетливому, прямо-таки порхающему, который, усаживая нас, не переставал расшаркиваться. Would you care to try the house drink, осведомился он. Что, простите, переспросил я, садясь. Он не стал настаивать и забрал блюдечко арахиса, стоявшее на нашем столе. Прошло с четверть часа, он сновал туда-сюда, делая вид, что нас не замечает. Когда появлялись новые клиенты, он услужливо проводил их в зал, забегая то спереди, то сзади, а усадив, возвращался в бар, прикрыв рот рукой, будто что-то обдумывал, и понимающим кивочком безмолвно заверял нас, что заказанный столик скоро будет накрыт. Впрочем, лично я нисколько не спешил. Нет. Глядя на Паскаль, склонившую голову набок и смотревшую на меня с усталой нежностью в глазах, почти касаясь щекой моего плеча, на прядку волос, упавшую ей на лоб, на распахнутое бежевое пальто, пояс которого свисал до полу, на ее вытянутые ножки в грубых башмаках и белую полосочку носков на щиколотке, я смаковал затянувшуюся паузу и, предвидя ее неизбежное благополучное завершение, думал о том, что сегодня мы обязательно впервые поужинаем вместе.
Вернувшись в Париж рано утром в понедельник, мы поехали к отцу Паскаль забирать Пьера (вы уверены, что мне стоит заходить вместе с вами, спросил я на лестничной площадке). Полугаевски встретил нас всклокоченный и в халате, позвал Пьера, который в это время одевался в школу, и в темноте прихожей посмотрел на часы. Вы на машине?
спросил он меня. Простите?
ответил я. Понимаете, у Пьера в восемь начинаются занятия, сказал он. Я был не на машине, нет, а потому он предложил нас отвезти, и, как только он собрался, мы вместе вышли. В новехоньком автомобиле, взятом напрокат (на время починки "триумфа"), я дремал, скрестив руки на груди, а Полугаевски между тем осуществлял сложнейшие маневры, пытаясь вырулить оттуда, где стоял. Мы резво катили по Парижу, Полугаевски вел машину в своей сумасбродной иррациональной манере и одновременно улаживал с дочерью всякого рода практические вопросы, касающиеся каникул, ближайших выходных и многого другого, вопросы, которых мы с ней - главные заинтересованные лица - старательно избегали. Пьер сидел рядом со мной и смотрел в окно, на спине у него болтался ранец, каждый раз, когда попадалось дерево, я ему показывал и говорил, как называется, просто для сведения. Потом увлекся сам и поведал ему о существовании диковинных пород вроде тамариска, кедра и пальмы, не говоря уже о породах тропических, например о баобабе - тут он только рот раскрыл - с его неохватным стволом, вот таким, и я развел руки в стороны. А ну, попробуй обхватить, сказал я ему. Нет, шире, шире. Он изо всех сил тянул руки в стороны. Ты слишком мал, заключил я и погладил его рукой по волосам. Полугаевски время от времени озабоченно поглядывал в зеркальце, а мы с Пьером на заднем сиденье улыбались украдкой. Подъехав к школе с опозданием, мы выскочили из машины, влетели вихрем в пустынный внутренний двор, протрусили по нему рысцой и все четверо вбежали в главное здание. За прозрачной перегородкой сидел охранник, и Полугаевски принялся объяснять ему причину опоздания Пьера, от нетерпения постукивая косточками пальцев по стеклу. Охранник глядел на него из своей кабинки и, похоже, не понимал, чего от него хотят, потом поднялся, приоткрыл дверь и сказал, что обращаться надо к директрисе, третья дверь в конце коридора. Мы прошли коридор до конца, но директорского кабинета не обнаружили, тогда Полугаевски шмыгнул в большую школьную столовую и исчез там в надежде получить какую-нибудь информацию, но вернулся ни с чем и, отказавшись от дальнейших попыток найти кабинет директора, велел Пьеру вести нас в класс. Мы тронулись в путь, Пьер с ранцем на спине шагал по длинным ярко освещенным коридорам и время от времени оборачивался посмотреть, следуем ли мы за ним. Здесь, сказал он, остановившись перед дверью своего класса, и мы, поспорив немного, тихонько постучали и на цыпочках вошли. Это был современный класс, весь желто-белый, по стенам красовались детские рисунки, за низенькими партами сидели человек двадцать мальчиков и девочек и смотрели на нас. Учительница поднялась из-за стола и направилась к нам, между тем как дедушка - сама галантность - чуть было не поцеловал ей руку, со всей возможной учтивостью и дипломатичностью принося извинения за прерванный урок. Ничего, ничего, отвечала она кокетливым голоском и увлекла нас троих в коридор, оставив дверь приоткрытой, чтобы видеть класс. Тут уж Полугаевски развернулся на всю катушку и, сочетая вкрадчивое лукавство с жестким рационализмом, стал объяснять, почему опоздал Пьер, но она, не дав окончательно соблазнить себя латинской цитатой, извинилась, что вынуждена нас покинуть, попрощалась и вернулась к своим ученикам, мы же втроем встали на цыпочки и, дотянувшись до застекленного окошка в двери, отыскали глазами Пьера, сидевшего в четвертом ряду рядом с кудрявой белокурой девочкой в целомудренном небесно-голубом комбинезончике. Когда мы, теперь уже не спеша, шли по школьному двору, болтая о том о сем, Полугаевски, будучи в отличном расположении духа, предложил нам прокатиться в Кретей забрать автомобиль и газовый баллон. Вскоре мы уже неслись по окружной, минуя то один автомобиль, то другой, весьма рискованно виляя при обгонах. Полугаевски сидел за рулем согнувшись, будто собирался разогнаться еще сильней, а я на заднем сиденье с беспокойством глядел на мелькавшие дорожные указатели, где стрелками обозначалось направление на Нанси и Страсбург. По счастью, мы не умчались ни в Эльзас, ни в Лотарингию, а вовремя свернули на Кретей и, пропетляв под дождем по асфальтово-серым улицам новых кварталов, подъехали к торговому центру (день начинался многообещающе).
Собственно, мы с Паскаль провели в Лондоне всего одну ночь, и это единственный упрек, который я могу адресовать Англии. После ужина - нашего первого ужина вдвоем - мы вернулись в гостиницу, и Паскаль сразу же улеглась на кровать. Я сидел рядом и тихонько с ней разговаривал, поглаживая ее пальцем по лбу, она кивала с закрытыми глазами и иногда чуть шевелила губами, потом она совсем перестала отвечать, и я понял, что она спит. Я уже и раньше замечал в ней - в каждом ее действии, движении - какую-то глубинную фундаментальную лень и с умилением всякий раз констатировал, что, будучи весьма живой по натуре, она постоянно отгораживалась от жизни эдакой беспримерной усталостью. Я поднялся, подошел к окну, постоял. Внизу я видел ограду темного парка, терявшегося в ночи; по улице время от времени бесшумно проезжали такси. Я задернул шторы, вернулся к кровати и осторожно, стараясь ее не разбудить, снял с нее пальто, поддерживая голову рукой. Затем принялся за платье - она помогала мне, постепенно принимая сидячее положение, потом хотел расстегнуть бюстгальтер, но у меня ничего не получилось, и я подумал, что для этого, вероятно, правильнее держать руки за спиной, а потому, сев к ней спина к спине, в самом деле с легкостью - разумеется, относительной - расстегнул его. Работенка, скажу вам. Вещи ее я аккуратно сложил на кресло. Пижаму, прошептала Паскаль. Держа руки в карманах, я стоял посреди комнаты и смотрел на нее. Пижаму, повторила она и без сил повалилась на бок, успев только вытянуть руку. Я достал из сумки пижаму, темно-синюю, широкую, отглаженную, с белой каемочкой на воротнике, и, усадив Паскаль на постели, стал надевать на нее курточку; пока я застегивал пуговицы до самой-самой верхней, она покорно сидела лицом ко мне, уронив голову на грудь. Свет, проговорила она в изнеможении, свет мешает. Потом, почесав под трусами, она чмокнула губами наподобие поцелуя, пролепетала: спокойной ночи, и снова упала.
На другое утро в полумраке комнаты, полупроснувшись, я держал Паскаль в своих объятиях, поглаживая ей грудь под пижамой. Она тоже еще дремала, мы соединились во сне, лаская друг другу лицо, волосы, шею, и моя мужская плоть погрузилась в ее горячее с ночи тело. Так мы проспали еще немного, бережно обнимая друг друга, иногда едва заметно вздрагивая и ощущая приливы жара, свидетельствующие о том, что сон наш не был спокоен. Первой проснулась она в самый момент моего извержения и с изумлением открыла глаза. Потом она потерлась лицом о мою щеку, очень нежно мне улыбнулась и, приложив руку к моему виску, что-то зашептала на ухо. Комната тонула в сумраке хмурого дня, мы долго валялись в постели и строили планы, глядя на дождь за окном. Паскаль достала из сумочки расписание поездов и, сидя рядом со мной, листала его совершенно голая, в одном только белом носке и в очках, которые обычно надевала за рулем. Я лежал на спине и не мог отвести глаз от этого единственного носка (собственно говоря, мне не давало покоя загадочное исчезновение другого). Пошарив под одеялом теплыми со сна ногами, я ничего не нашел, потом свесился с постели и, опершись рукой о пол, поискал вокруг. Носок лежал комочком на ковре как раз посередине между ночным столиком и телевизором. Как он там оказался - тайна. Я сказал Паскаль про носок, она мельком сравнила свои две ноги, обнаружила несходство, но тут же о нем забыла, углубившись в изучение расписания. Ночной поезд отходит, невозмутимо сообщила она, поигрывая пальчиками голой ноги, поздно вечером, так что у нас есть целый день на осмотр Лондона (вот только номер надо было освободить в полдень).
Уплатив по счету юной администраторше в серой юбке и ослепительно белой блузке, мы обсудили, стоит ли оставлять вещи в гостинице. Сумка показалась нам не слишком тяжелой, а потому, взяв ее с собой, мы вышли из гостиницы и быстро-быстро, чуть ли не бегом, припустили под дождем, стараясь держаться вдоль стен. Между тем лило как из ведра, мы спрятались под козырьком подъезда и стояли там вдвоем, с мокрыми волосами, вглядываясь в небо, она с одной стороны, я - с другой. Как только ливень немного утих, мы двинулись дальше, прошагали еще полчаса и оказались перед большой гостиницей, куда я предложил зайти выпить кофе, а то даже и чаю, если она пожелает - я был готов на все. Да, на все. Я открыл дверь и увидел парадно одетого швейцара в сером сюртуке и жилете, дремлющего в холле на стуле. Когда мы вошли, он смущенно нацепил фуражку, встал как ни в чем не бывало перед дверью и, заложив руки за спину, уставился куда-то вдаль. Я обернулся на него, держа сумку в руке, а Паскаль уже шла впереди меня с мокрыми прядками на глазах, широко расставив руки, чтобы с рукавов стекала вода. Мы пересекли холл и наугад углубились в коридоры, пока не дошли до просторной гостиной в бледно-желтых тонах с величественными и замысловатыми люстрами на потолке, диванами по стенам и низкими столиками, на которых лежали газеты. Расположившись в широком кресле волосы слиплись у меня на затылке, лоб был мокрым, а по щеке медленно сползала капля, - я осмотрелся: превосходное место для отдыха, и безлюдное к тому же, только на другом конце зала, перед подносом с чаем, дама в пенсне читала детектив. В этой гостиной мы провели всю вторую половину дня и лишь иногда, оставив на столике пустые чашки и объедки легкой трапезы, заменившей нам обед, выходили размяться. Разглядывали часы и шарфы на витринах в холле у входа. Там были еще рубашки, выставленные на специальных вертикальных подставках, однотонные и в полосочку, мы бродили по лестницам и коридорам других этажей (где редкие встречные таращились на нас, словно на какую-то диковинку).
Под вечер мы прибыли на вокзал, нашли багажную тележку и сели на нее рядышком у самой платформы, поставив сумку перед собой. Я то и дело вставал, прохаживался вокруг тележки, а Паскаль следила за мной взглядом, поворачивая голову по мере необходимости. Потом я купил несколько газет, разбухших от многочисленных воскресных приложений, вернулся к тележке и положил на нее всю кипу; газеты мы поделили, я открыл одну, полистал, просмотрел новости спорта и углубился в международную политику (это моя слабость). Время от времени мимо нас проходили люди, и я неторопливо опускал газету, обдумывая то или иное событие. Ожидающих было много: одни в зале у касс, другие - под расписанием, уборщик мусора расхаживал с длинным острым стержнем, накалывая на него грязные бумажки - ну прямо Манчестер. Паскаль, нацепив очки, добросовестно изучала газету, развернув ее на всю тележку. По мере того как приближалось время отправления поезда, позади нас начали собираться люди, одни с чемоданами, другие с набитыми рюкзаками, желтыми или оранжевыми, из которых торчали где дорожные карты, а где и пара сапог; постепенно за нашей спиной выстроилась очередь, пучившаяся грудами багажа с сидящими на чемоданах пассажирами. Мы на своей тележке были первыми, поскольку сидели перед самым выходом на перрон. Наконец появился контролер, отстегнул цепочку, и мы вышли на платформу, оставив тележку в проходе.
В Ньюхейвен мы прибыли глубокой ночью, поезд медленно подполз к темному тихому вокзалу. В окно купе мы видели склады, гигантские краны, нависшие над рельсами, товарные вагоны на запасных путях. Потоки дождя извергались на платформу, закручивались водоворотами, я отчетливо различал вдали россыпи капель в световом луче портового прожектора. Я разбудил Паскаль, спавшую напротив меня бесподобным паскалевским сном, мы сгребли в кучу газеты и вышли вслед за другими пассажирами. В ярко освещенном здании морского вокзала все ринулись к выходу в порт, Паскаль же села на столик для таможенного досмотра и мгновенно заснула, привалившись к дорожной сумке. Я не стал ее беспокоить и, засунув руки в карманы, прошелся по залу мимо телефонных кабинок и представительств пароходных компаний. Магазин беспошлинной торговли был закрыт, я постоял немного перед застекленной витриной, угадывая в темноте на полках ряды бутылок со спиртным. Чуть дальше, возле таможенного поста, я увидел кабинку фотоавтомата, старенькую железную кабинку с приоткрытой серой занавеской. На полу перед табуреткой - вытоптанное белесое пятно, кое-где следы мокрых ботинок. Снаружи в рамочке под стеклом красовались передержанные образчики предыдущих опытов работы с автоматом и краткий сопроводительный текст, объяснявший, как добиться столь блистательных результатов. Я посчитал, хватит ли у меня мелочи, вошел в кабинку и задернул занавеску.
Отрегулировав высоту табурета, я сидел в темноте, но опускать монеты в аппарат не торопился. Условия и в самом деле исключительно благоприятствовали размышлению. Давеча на перроне морского вокзала я смотрел, как струится дождь в луче прожектора - замкнутом, четко очерченном пространстве, лишенным вместе с тем материальных границ, словно пульсирующее пространство Ротко, теперь же я воображал, как порывы ветра сносят этот дождь из освещенного конуса в ночь, хотя реальный переход из света во тьму уловить невозможно, и дождь казался мне подобием мысли, которая, высвечиваясь на мгновение, одновременно исчезает, сменяясь самой собой. Потому что думаешь всегда о чем-то другом. Прекрасно лишь течение мысли, и только оно, ее тихое бормотание, не сливающееся с гулом мира. Попробуйте остановить мысль и зафиксировать ее содержание при свете дня, и вы получите - как бы это сформулировать, вернее, как бы обойтись без формулировок, чтобы сохранить размытость очертаний, - вы получите воду на ладони, утекшую сквозь пальцы, следы безжизненных капель, иссушенных светом. Отгородившись от внешней суеты, я сидел один в темной кабинке и думал - внутри меня воцарилась ночь. Лучше всего размышляется и мысль вольготнее всего петляет по изгибам привычного русла, когда ты на время прекращаешь сопротивляться необоримой реальности - тогда напряжение, накопленное, чтобы защищаться от ударов и ран, пусть мельчайших, начинает постепенно слабеть, будто камень спадает с души, и ты один в замкнутом пространстве, следуя течению своей мысли, постепенно переходишь от ощущения тяжести жизни к сознанию безнадежности бытия.
Паром покинул порт Ньюхейвена, позади осталась оранжевая пунктирная линия береговых огней. Море было темным, почти черным, и небо, беззвездное, безысходное, сливалось с ним на горизонте. Палуба быстро опустела, только за спиной у меня две фигуры в капюшонах лежали на скамейке, укрывшись шерстяными пледами. Подняв воротник пальто, я стоял, облокотившись о борт, и смотрел, как судно скользит по воде. Мы с ним неудержимо двигались вперед, я чувствовал, как тоже плыву, ласково, без усилий разрезая волны, это было просто, как тихая смерть или как жизнь, не знаю, все совершалось помимо моей воли, теплоход уносил меня в ночь, я глядел на пену, которая билась о корпус с легким плеском, мягким и размашистым, словно безмолвие, и жизнь моя катилась себе и катилась в бесконечном возрождении пенистой волны.
Мы все дальше отходили от Ньюхейвена, на горизонте оставалась лишь едва различимая цветная полоска, медленно тающая в море. Я повернулся, прислонился к борту спиной. Прямо передо мной металлическая лестница вела к верхней палубе, из большой трубы теплохода поднимался дым, вздернутый на мачту флаг трепетал на ветру. В кармане пальто я ощущал под пальцами влажную поверхность только что сделанных снимков. Они еще окончательно не просохли и чуть клеились к рукам. Я вынул снимки из кармана, осторожно на них подул, потом чиркнул зажигалкой и внимательно рассмотрел их в свете пламени. Четыре черно-белых фотографии запечатлели меня анфас, ворот рубашки приоткрыт, на плечах темное пальто. Выражение лица самое обыкновенное, если не считать некоторой усталости от собственного присутствия. Сидя на табурете, я смотрю прямо перед собой голова чуть опущена, во взгляде настороженность, - я улыбаюсь в объектив, нет, просто улыбаюсь, такая у меня улыбка.
Опершись о борт, держа фотографии в руке, я глядел на море, которому не было конца, на качающиеся округлые волны без пены. Дождь, не прекращавшийся ни на минуту, сыпавший мелкой моросью, которая смешивалась с морскими брызгами и делала одежду липкой, а руки влажными, вдруг захлестал по палубе с неистовой силой; я прошелся вдоль борта, наблюдая, как море в одно мгновение превратилось в громадное, черное, грохочущее от ливня решето. Покинув палубу, я спустился по одной лестнице, потом по другой и углубился в темные безмолвные проходы между рядами мягких бежевых сидений, на которых спали люди. Время от времени кто-нибудь приподнимал голову и сквозь сон с любопытством смотрел на меня. Так я добрался до кормы и очутился в таком же безмолвном круглом зале перед металлической решеткой закрытого бара и пустой неосвещенной танцплощадкой. В зале спали человек сорок, лежали где придется, на сиденьях и на полу, скрючившись в спальных мешках. Тут была и Паскаль. Моя любовь спала своим особым, несравненным сном, закрыв глазки и уронив голову на дорожную сумку.
Мне не спалось; просидев какое-то время в темном салоне с открытыми глазами, я пошел прогуляться по теплоходу, лавируя между спящими на полу телами. Площадка верхнего твиндека оказалась оживленнее других, я остановился там на минуту позади человека, всерьез поглощенного битвой с игровым автоматом, по экрану которого проплывали авианосцы, груженные вертолетами - их следовало как можно быстрее посылать бомбить корабли противника, предупреждая вражескую атаку. Человек стоял в метре от меня, согнувшись над экраном, и неистово теребил ручки, запуская вертолеты; стиснув губы, он судорожно вжимался тазом в автомат, чтобы как следует жахнуть электронными лучами по кораблям, взрывая их один за другим, пока не появился в небе самолет противника - тут он выгнулся, попятился, едва не сбив меня с ног, налег на ручки в последней отчаянной попытке парировать удар, и был сражен на лету. По окончании партии он спокойно обернулся ко мне попросить огоньку, и я увидел, что он внешне нисколько не взволнован. Мы даже перекинулись несколькими словами на французском, я спросил, нет ли где-нибудь открытого бара, а он, поблагодарив меня за огонь, затянулся, держа сигарету дрожащими пальцами, и ответил, судорожно мигая, что ресторан самообслуживания, по его представлениям, открыт круглосуточно. Я спустился по лестнице на самую нижнюю палубу, прошел несколько метров и оказался в ресторане. В убогом мрачном зале зияли по стенам несколько засаленных иллюминаторов, непроглядных от темноты, бежевые пластиковые столы и кресла с металлическими подлокотниками крепились к полу. За столиками среди грязных тарелок, переполненных пепельниц и скомканных пачек из-под сигарет сидели полтора десятка человек. Прихватив поднос, я прошел с ним вдоль стойки по отгороженному перильцами коридору и взял на прилавке с напитками полбутылки сансерского белого. Тучный кассир с жирными, слипшимися от пота волосами, в черных брюках и белой рубашке дремал за кассой, расстегнутый ворот обнажал обрюзгшую потную грудь. Рядом с ним стояла початая бутылка пива; скрестив руки, он смотрел на меня отсутствующим взглядом. Я медленно брел вдоль стойки, толкая перед собой поднос, на котором удерживал в равновесии бутылку; не найдя стаканов, кроме пластмассовых, я обратился к кассиру и попросил у него стеклянный. Нормальный, то есть, стакан. А это что, не стаканы?
сказал он, показывая на стопку пластмассовых. Отчасти да, согласился я и объяснил, что предпочел бы настоящий. Значит, настоящий, повторил он. Так приятнее, добавил я, мечтательно постукивая пальцем. Он взглянул на меня. Согласитесь, сказал я. Короче, вы желаете стакан, буркнул он с раздражением и поднялся с табурета. Да, стакан, подтвердил я, тем более что просьба не казалась мне экстравагантной. Предпочтительнее фужер, прибавил я осторожно (в жизни лучше быть разочарованным, нежели ожесточившимся, ведь правда?).
Усевшись в глубине зала нога на ногу, я потягивал сансерское из украшенного гномиком стаканчика для горчицы - его раздобыл-таки мне кассир. Он вернулся на прежнее место и, сложив руки на груди, молча потел на своем табурете. Вдоль стойки к нему направлялась теперь дамочка с подносом; в дальнем углу парочка панков средних лет мирно жевала сосиски. Итак, я сидел в ресторане на пароме, направлявшемся в Дьеп и ощущал это мгновение с чрезвычайной остротой, как бывает в пути, где все временно и преходяще и где сознание лишено привычных опор. Постепенно я перестал воспринимать окружающую реальность и на какую-то долю секунды исчез отовсюду, продолжая существовать только в собственном сознании: пункт отправления уже стирался в памяти, а до места назначения было еще далеко. Я отпил глоток вина и тут заметил возле себя на пустом сиденье забытый кем-то маленький черный, с металлической окантовкой, завалившийся в углубление банкетки фотоаппарат.
Я вышел на палубу - фотоаппарат лежал у меня в кармане среди никчемных бумажонок и слегка оттопыривал его. Я вовсе не собирался его красть, нет. Когда я взял его в руки, я просто хотел отдать его кассиру, однако тот оказался занят - сдавал сдачу, и я развернулся да вышел из ресторана. Но тут я подумал, что меня могли видеть, испугался, побежал по лестнице и с ужасом понял, что пути назад нет, а уловив за спиной какой-то шум, стал в панике фотографировать что попало, лишь бы закончить пленку, все подряд - ступеньки, собственные ноги; я бежал по лестнице и щелкал, щелкал, щелкал. Оказавшись на палубе, я прислонился к борту перевести дыхание и услышал, как позади открылась дверь. Я поспешно сунул фотоаппарат в карман и замер. Шаги приближались, кто-то прошел мимо меня, не останавливаясь. Когда он скрылся, я достал аппарат, нажал рычажок, открыл корпус, вынул пленку и спрятал ее в карман пальто.
Поднялся ветер, где-то равномерно терся о шкив канат. Вокруг скрещивались яркие, отчетливые тени лебедок, шлюпок, лестниц, трапов. Оставлять аппарат у себя не хотелось, я решил спуститься в ресторан, положить его туда, где нашел, и быстренько уйти, не привлекая внимания. А вдруг по несчастной случайности я столкнусь с владельцем фотоаппарата - как объяснить ему мой поступок? Я не знал. Я стал спускаться, стараясь никого не встретить на лестнице. У входа в ресторан я остановился, прильнув к дверному косяку, и заглянул внутрь посмотреть, какая там обстановка. В зале оставалось человек десять, сидели в основном молча, ничего подозрительного не происходило. Я зашел в ресторан, взял поднос, направился к стойке. Однако с той самой минуты, как я вошел, я чувствовал, что кассир наблюдает за мной со своего табурета, и от этого взгляда мне стало не по себе. Я сжимал рукой фотоаппарат в кармане пальто и не решался сделать ни шагу - стоял как вкопанный и смотрел на стойку.
Вернувшись на палубу, я нашел укромное местечко за металлической лестницей, ведущей на верхние мостики, сел на деревянный ящик, в котором, должно быть, хранились спасательные жилеты, и просидел там некоторое время в темноте, скрестив руки на груди и прислонившись затылком к холодной, влажной металлической стенке. Теплоход плыл в ночи, я слышал гул мотора и неустанный плеск волн. Местами на палубу падал свет, освещая параллельные планки деревянной обшивки. Я сидел неподвижно, ощущая бедром выпирающий бугорок в кармане - фотоаппарат. Я его не вернул, нет, не смог. Перед тем как уйти с палубы, я немного прогулялся, постоял, опершись о парапет. Нигде на горизонте ни кромки земли, только бездонное ночное небо и протянувшееся до неба море. В иные минуты, представьте, я тосковал о смерти. Я смотрел вниз на воду, потом вынул фотоаппарат из кармана и едва заметным движением уронил его за борт; он стукнулся о корпус, отскочил и исчез в волнах.
Вода в бухте Дьепа была черной, грязной, блестящей, кое-где с сиреневыми и зеленоватыми отливами, похожими на бензиновые разводы. После бесконечных маневров в порту часам к пяти утра паром причалил. Было еще темно, когда мы сошли на берег с заспанными лицами и растрепанными волосами. Паскаль прошла несколько шагов, потом остановилась на огромной площадке, простиравшейся перед нами, мы увидели, как, выползая из парома, первые грузовики с зажженными фарами медленно направляются в порт. Перед главным зданием, где помещалась таможня и пограничный контроль, выстроилась длинная очередь, и, поскольку она совсем не двигалась, я пошел прогуляться, пока рассосется толпа. Довольно долго я брел в темноте, сам не зная, куда, наугад, а натыкаясь на загородку или железные ворота, сворачивал куда-нибудь в сторону. Отойдя на порядочное расстояние, я остановился у самого берега возле тоней, освещенных в ночи, и крытых складов, где суетились торговцы рыбой, поднимали деревянные ящики, взвешивали, ставили их на прилавки, ополаскивали пустые водой из шлангов, мыли пол.