3 июня 1939. Каждый день читаю отчеты о процессе Евгения Вайдмана. Уже одно рвение государственных органов, обрушивших всю свою мощь, чтобы добить отверженного всеми, столь очевидно преступного человека, вызвало бы мое сочувствие к убийце. Но еще и присутствует нечто роковое в постоянно множащихся свидетельствах нашего с ним сходства. К примеру, сегодня выяснилось, что он левша и все убийства совершил именно левой рукой. Такой вот леворукий убийца! Леворукий, как мои записки.
Какое счастье, что одна мысль о Мартине рассеивает все мои наваждения!
6 июня 1939. Способность запечатлеть кожу, в подробностях передать всю ее фактуру, ее клетчатый, точнее, ромбовидный рисунок, подметить каждый прыщик или ранку, открыты поры или закрыты, жесткие на ней волоски или мягкие, — вот в чем главная сила фотографии и перед чем бессильна живопись.
10 июня 1939. Какое умиление я испытываю, представляя семейство Мартины, сестер, мать, отца, собравшихся вечером за столом! У меня-то никогда не было семьи, поэтому мне так сладко видеть себя сидящим вместе с ними за ужином, при свете люстры, наслаждающимся уютом их гнездышка, самым дивным из возможных сгущений. Всякий раз, выходя на охоту, я рассчитываю подстрелить не более одного зверя, но любопытно, что его след неизменно приводит меня к целой звериной стае. Возможно, меня направляет обостренный нюх людоеда, но это не единственная причина. После тысячелетий собирательства человек стал охотником. После тысячелетий охоты — открыл для себя земледелие. Устав метаться по заснеженной пустыне, я мечтаю о цветущем саде, где сладкие плоды будут сами падать мне в руки, или скорее даже — влиться в покорное бессловесное стадо, запертое на время холодов в теплом уютном стойле, и беззаботно пережить зиму в многочисленном обществе жвачных.
16 июня 1939. Поганец Лебрен отклонил-таки прошение Вайдмана о помиловании. Пускай даже Вайдман совершил нес читано-немерено убийств, все его преступления меркнут перед злодеянием всевластного государственного мужа, который, не выходя из своего кабинета, мог бы одним росчерком пера запретить убийство узаконенное.
17 июня 1939. Мои темные страсти, которые я бессилен превозмочь, заставили меня поддаться на уговоры г-жи Евгении и ее подружек свозить их в Версаль поглазеть на казнь Вайдмана. Гаденькое возбуждение, с которым пожилые дамы подбивали меня на эту поездку, уже само по себе могло меня от нее отвратить, если бы не уверенность, что я просто обязан хоть напоследок взглянуть на великана, совершившего семь убийств, о котором мне все уши прожужжали газеты, столь подробно освещавшие следствие, а потом процесс.
Из них же я узнал, что казнят его на рассвете. Однако, по настоянию г-жи Евгении, мы выехали в девять вечера, чтобы занять лучшие места. Амбруаз решительно отказался участвовать в нашем сомнительном мероприятии, признавшись мне тайком, что счастлив хотя бы один вечер провести без супруги. Не успели мы далеко отъехать, а я уже изнывал от дурацкой болтовни набившихся в мою тачку четырех злобных сплетниц. В их брюзжание постоянно вплетался звон бубенчиков г-жи Евгении, облекавший в звуки очередную гнусность.
Уже в пригородах Версаля чувствовалось, что грядет важное событие. Дело не только в людских толпах, запрудивших улицы в столь поздний час, но еще и в духе сообщничества, превратившего этих мужчин, женщин, даже и детишек в банду злоумышленников. Каждый прекрасно знал, чем приманил Версаль всех остальных. Ну что ж, и я ведь такой же…
Я не без труда приткнул свою тачку на стоянке, что на улице Маршала Жоффра, и дальше мы пошли пешком. Толпа все прибывала, постоянно возникали пробки. Площадь Арм и площадь Префектуры превратились в автостоянки. Вокзал извергал одну за другой лавины пассажиров. Но любопытствующие приезжали не только на поездах и машинах, а еще и на велосипедах, среди которых преобладали тандемы, столь гармонично объединяющие мужчину с женщиной, одетой в те же брюки-гольф и пуловер с воротничком.
Ровно в полночь погасли газовые фонари, что толпа приветствовала воплем восторга. Темень, рассеченная лучами фар, подфарников и карманных фонариков, бурлила смехом и перебранками. Иногда какой-нибудь уличный мальчуган отпускал смачную шутку или вдруг сатанели клаксоны. Я плелся следом за своими гарпиями, которые, направляемые г-жой Евгенией, растянулись цепочкой, как альпинисты в связке. Маяком для нашего нелепого каравана служила площадь Сен-Луи, где сияли огнями целых три бистро. Благодаря предусмотрительности и настойчивости г-жи Евгении, нам достался как раз столик на пятерых на одной из веранд, растянувшихся вдоль всего тротуара. Однако нашей вожатой этого показалось мало. Она устроила себе насест, взгромоздив стул на столик, и нам пришлось изрядно попотеть, чтобы подсадить туда пожилую даму. Теперь она возвышалась над толпой, напоминая Бога-Творца, почившего от трудов. Мне же и ее товаркам выпало поддерживать шаткую башенку, которая была готова в любой миг рухнуть под напором толпы, и любоваться лишь слоновьими лодыжками г-жи Евгении и ее фетровыми ботинками на застежках. Вокруг нас бурлил огромный пикник. Люди закусывали. Над толпой, в густо напитанном запахом горелого масла воздухе, гуляли бутерброды и бутылочки с лимонадом. К часу ночи во всех кафе разом кончилось пиво. Толпа чуть заволновалась, но вскоре на площадь подогнали цистерну с красным столовым вином, за которым тотчас выстроилась очередь с канистрами. Г-жа Евгения достала из своей хозяйственной сумки два термоса, театральный бинокль и теплую шаль, в которую сразу же закуталась. Затем пожилая дама одарила нас чашечкой кофе.
В два часа пополуночи кучка жандармов попыталась расчистить площадку перед тюрьмой Сен-Пьер, где надлежало возвести гильотину. Схватка была недолгой, но жестокой — затоптали какую-то женщину. Жандармы отступили, но их место заняла национальная гвардия, одержав полную победу, то есть оцепив роковой квадратик площади. Волна, порожденная военными действиями, докатилась и до нашей веранды, сбив с ног пару гуляк, разомлевших от вина и ожидания; они в обнимку рухнули в проход между столиками. Мне и трем дамам лишь с большим трудом удалось сохранить в целости обсерваторию г-жи Евгении. Однако настроение испортилось, и не только у нас одних. Возбужденная толпа не понимала, какого черта ее томят ожиданием. Где же, наконец, обещанное зрелище? Начали раздаваться выкрики, сперва разрозненные, потом единодушные. По-ра, no-pa, no-pa, — грозно скандировала орда в свои сто тысяч глоток. Неужто я один испытывал омерзение к этому взбесившемуся быдлу? На месте гвардейцев, которым все равно ведь не избежать соучастия в убийстве, я бы открыл пальбу по этой мрази или лучше выжег бы разом всю свору огнеметами. Вдруг скандирование сменилось дружным воплем: А-а-а-а! Г-жа Евгения со своей сторожевой башни сообщила, что толпа приветствует запряженный тощей клячей черный фургон, переваливающийся по булыжнику площади. В свете колеблемого ветром газового фонаря метались тени двух существ, которые, разгрузив фургон, принялись из готовых деталей сооружать Безутешную Вдову. В гробовой тишине раздавались лишь удары киянок и скрип входящих в пазы стержней. Прижавшись лбом к поддельному мрамору столика, я был почти в обмороке. Однако расслышал слова г-жи Евгении, обрушившиеся на меня, словно камнепад: «Защелка, ящик с опилками, кольцо, нож». Затем она сообщила, что в неосвещенных прежде окнах тюрьмы забрезжил свет. Я ждал, что с минуты на минуту раздастся дикий, отчаянный вопль великого одиночки. Но нет, опять какая-то заминка. Толпа вновь заворчала и угрожающе всколыхнулась.
Уже светало, когда из празднично иллюминированных тюремных ворот появилась кучка людей; они казались крошечными по сравнению с идущим впереди великаном в белой рубашке, выделявшейся в полумраке светлым пятном. Руки у него были связаны за спиной, ноги скованы цепью, так что идти он мог лишь семенящим шагом. Толпа облегченно вздохнула. Человечки сгрудились у подножья гильотины, великана же буквально внесли на эшафот четверо подручных палача. Походил он при этом на средневековый надгробный монумент. Когда гиганта поставили на ноги, свет фонаря ярко высветил его мертвенно-бледное лицо. И тут среди всеобщего затишья зазвенели колокольцы г-жи Евгении, нежностью звучания напоминавшие хор мальчиков, сопровождающий возношение Святых Даров:
— Господин Тиффож, да ведь вы на одно лицо! Это ж надо, вылитый ваш брат-близнец! Поглядите, господин Тиффож, ну просто, как две капли воды!
Повинуясь жесту Анри Дефурно, подручные тотчас набросились на бледнолицего великана и поместили его шею в кольцо гильотины. Однако, не сразу. Привычный ритуал был нарушен, ибо выяснилось, что гильотина гиганту не по размеру. Кольцо было расположено так низко, что ему пришлось скрючить свое могучее тело. А его мучители, повергнув смертника на колени, промахнулись мимо выемки, и теперь суетились, стараясь водворить шею смертника на уготованное ей место, что оказалось непросто — пришлось тянуть страдальца за уши и за волосы. Это было и смешно, и жутко. Но вот, наконец, лязгнул нож. Предсмертный хрип. Струя крови. Казнь свершилась ровно в четыре часа тридцать две минуты.
Укрытый от глаз троном г-жи Евгении, я блевал желчью.
20 июня 1939.
Всю ночь меня терзали кошмары и галлюцинации, перемежаемые столь же мучительными проблесками полной ясности сознания. Но то и дело из этой мешанины выплывал огромный лучезарный лик Распутина. Я всегда считал, что Распутин был не только проповедником половой распущенности, но все свое немалое влияние при дворе использовал против милитаристских устремлений царской камарильи. Началом Мировой войны принято считать 28 июня 1914 года, день, когда в Сараево был убит эрцгерцог Франц-Фердинанд. Но, разумеется, никто не помнит, что в тот же самый день, а возможно и час, в некой сибирском городке неизвестная проститутка, подкупленная русскими националистами, пырнула ножом Распутина. Прикованный к постели старец в своих посланиях умолял царя не затевать войну, однако всеобщая мобилизация была все же объявлена.
Этой жуткой ночью я понял, что Распутин не только лишь пророк и жертва благотворной инверсии. Он явил мне третью и высшую свою ипостась, представ в облике величайшего фора нашего века. Ведь руки старца, обладающие целительной силой, умели вырвать ребенка из объятий болезни, даровав ему жизнь и благодать. Мои ночные кошмары шарахались из-под ног сурового и просветленного гиганта, на руках которого покоился спящий царевич Алексей. Старец, словно огромный канделябр, вознес ввысь свечечку с трепещущим от муки прозрачным огоньком.
23 июня 1939. Отныне — ни единой сигареты, ни одной рюмки. Дети ведь не пьют и не курят. Если сам ты лишен истинной бодрости, вынужден ее воровать, то уж изволь по крайней мере избавиться от мелких пороков, так и смердящих взрослостью.
25 июня 1939. Вот уже четыре дня маюсь запором. Мало того, что меня буквально изводит сильнейший зуд в анальном отверстии — в подобных случаях это обычное дело. Но вдобавок до того расперло брюхо, что я превратился в довольно странное произведение скульптуры — бюст из человеческой плоти, водруженный на постамент из дерьма.
27 июня 1939. Казнь Вайдмана совсем выбила меня из колеи. Глаза постоянно слезятся. Ангелическая хворь словно налила свинцом мои легкие. Стараюсь дышать поглубже, чтобы их проветрить, но все равно никак не могу продышаться. Так и сижу у распахнутого окна, разевая рот, словно рыба на суше.
Даже стал подумывать, не обратиться ли к врачу, несмотря на все отвращение, внушаемое мне людьми этой мерзкой профессии, которые с полным равнодушием тискают больное тело, которое, как никогда, взыскует ласки. А коли так, можно себе представить, как они врачуют душу! Страх берет, когда подумаешь об этих чудовищных психушках, куда запирают одержимых дьяволом. Бездарные пастыри, коих во множестве плодит католическая церковь, и не умеют, и не желают изгонять бесов, предпочитая записать одержимых в «душевнобольные», чтобы сплавить их врачам, которые заточат страдальцев в глухую темницу.
Если уж идти к врачу, то к самому зачуханному, нищему, «несведущему». Представляю себя в его приемной среди шлюх и забулдыг. Уверен, что уже его взгляд дарует мне надежду на выздоровление.
Но есть идея получше. Если уж ветеринар пользует всех животных подряд от колибри до слона, то почему бы ему не заняться и человеком? Схожу-ка к ближайшему ветеринару. Терпеливо отстою очередь в компании какой-нибудь кошки, лечащейся от бесплодия, попугая, мучимого катарактой, а потом бухнусь в ножки лекарю и уж сумею умолить его не отказать мне в помощи, которую он оказывает нашим меньшим братьям. Пускай представит, что я морская свинка или собачонка. Пусть приласкает, хотя бы как зверька. Но уж в любом случае я буду избавлен от допроса.
3 июля 1939. Каким же я был глупцом — верил, что современное общество позволит спокойно поживать человеку, способному на невинную любовь. Как бы он ни таился, оно рано или поздно с ним расправится. Злобное и тупое улюлюканье толпы убило во мне романтического влюбленного. Однако уже близок час моего спасенья, которое сулит им погибель.
Спокойствие, Моявель, уйми ярость, смири гнев. Ты ведь понимаешь, что твои злоключения — мелочь пред ликом грядущей вскоре Великой Беды, которую они предвещают!
Все было, как обычно: я встретил Мартину у ворот школы и высадил на бульваре Леваллуа, возле стройки. Она весело выпорхнула из машины, шаловливо махнула мне ручкой и скрылась в подвале. Я сидел, опершись локтями о баранку своего драндулета, любовался сквозь ветровое стекло лиловыми сумерками, ожидая, пока спадет волна нестерпимой нежности, которая всегда накатывала на меня в присутствии Мартины.
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я услышал раздавшийся со стороны стройки душераздирающий крик. Нет, он нисколько не походил на музыкальный, богатый обертонами клич, потрясший меня у решетки колледжа! То был вопль раненого зверя. Словно лопнул воздух. Сперва я оцепенел, потом меня будто всосало в образовавшуюся воздушную воронку, выбросив из машины, протащив через завалы строительного мусора и низвергнув в подвал. Вокруг была темень, но мне указывали путь протяжные всхлипывания, доносившиеся из глубины подвала, где светился квадратик другого выхода. Привыкнув к сумраку, я, наконец, разглядел Мартину, раскинувшуюся на сыром, устеленном щебенкой полу, с задранной юбкой, обнажавшей ее тощие ляжки. Я окликнул девочку, но та словно оглохла. Лишь трогательно посапывала, закрыв лицо руками, тем выражая всю глубину своего горя. Решительно взяв девочку за руку, я ласково, как только мог, заставил ее сесть. Тут она открыла свое лживое личико и завизжала: «На помощь! Спасите! Он на меня напал, напал, напал!» Обращен был ее призыв к мужчине, силуэт которого только что явился в световом квадратике.
Тотчас загалдели голоса, раздался топот, меня ослепил свет карманного фонарика. Потом я услышал мужской голос: «Кто на тебя напал?» Ответ Мартины меня оглоушил. Тыча в меня пальцем, она заверещала: «Вот этот, этот, этот!» Я совсем ошалел. Рванул к выходу, но ловкая подножка свалила меня наземь. Поднявшись на ноги, я обнаружил себя, окруженным кучкой рассвирепевших мужчин, в то время как две женщины хлопотали вокруг Мартины. В мои руки вцепились чьи-то проворные длани, а вперившиеся в меня чернью лица принялись изрыгать гнусную хулу. Меня вывели из подвала с заломленными за спину руками и сдали ближайшему постовому.
Когда меня пинком втолкнули в воронок, я испытал облегчение. По крайней мере, меня не растерзает собравшаяся вокруг озверевшая толпа. К тому же я надеялся, что в полиции все выяснится. Однако на первом же допросе в Неийском комиссариате я с ужасом понял, сколь жалко звучат мои оправдания по сравнению с уверенными показаниями Мартины, подкрепленными несомненными уликами. Не могу понять — то ли эта девочка сумасшедшая, то ли действительно уверена, что это я на нее покусился во мраке подвала? Или, может быть, решила таким образом раз и навсегда от меня избавиться? Вообще-то я успел заметить, что детские вымыслы всего лишь потакают взрослым. Поставленный в тупик ребенок будет говорить то, что они от него ожидают. Так что рано или поздно какой-нибудь коварный молокосос все равно меня бы подставил.
Ночь я провел в Неийском комиссариате, а утром меня вновь затолкали в воронок и доставили на набережную Орфевр, где передали ведомству по борьбе с сутенерством, к которому относилась также и полиция нравов. Где-то ближе к вечеру меня допросил начальник данной службы. Точнее, он меня даже и не допрашивал, что знаменательно, а просто ознакомился с моими прежними показаниями.
Оказанный мне комиссаром вежливый, хотя и сдержанный, прием поначалу меня слегка ободрил после вчерашнего ужаса и ночи, проведенной в обществе сутенеров и карманников. Впервые за сутки со мной обращались как с человеком, даже не без некоторой деликатности. Однако именно он хладнокровно нанес мне смертельный удар. Оказывается, еще утром нашлись свидетели, сообщившие, что я постоянно невесть зачем крутился рядом со школой на бульваре Соссей. Тотчас в гараже был произведен обыск, обнаруживший фотографии и магнитные ленты. Когда же меня ознакомили с некоторыми показаниями г-жи Евгении, я окончательно понял, что крепко влип. Не дав мне опомниться, комиссар добил меня заключением медицинской экспертизы, не оставлявшим сомнений, что изнасилование было совершено. И, наконец, на основании следственных материалов охарактеризовал меня парой слов: сексуальный маньяк. Тут распахнулась дверь, и в комнату вошла Мартина. Вот оно что, оказывается, все тут было заранее продумано, чтобы меня растоптать! Сколь меня ни обливали грязью до сих пор, все это померкло перед гнусными обвинениями, которые обрушила на меня маленькая чертовка. Показания она давала четко, внятно, со множеством непристойных подробностей. У меня рука не повернется передать даже сотую часть тех гадких измышлений с редчайшими проблесками правды, которые она навыдумывала мне на погибель. Напоследок комиссар довел до моего сведения, что изнасилование ребенка до пятнадцати лет подпадает под действие статьи 332 уголовного кодекса, предусматривающей наказание сроком до двадцати лет исправительных работ.
— Уверен, что адвокат будет доказывать, что вы душевнобольной. Значит, в ваших же интересах чистосердечно во всем признаться — посоветовал мне комиссар на прощание. — Сейчас вас проводят к следователю, который снимет с вас повторные показания. Пока будет идти следствие, то есть до того, как против вас будет выдвинуто официальное обвинение, вы считаетесь одним из свидетелей, скажем… главным.
Ободрив меня последним сообщением, комиссар призвал охранника, который отконвоировал меня на самый верхний, третий этаж. Там у меня взяли отпечатки всех десяти моих пальцев, обмакнув их один за другим в типографскую краску, а потом сфотографировали в фас и в профиль. Это меня-то, записного похитителя образов? Смехотворнейшая злокозненная инверсия! После этого начались дела посерьезней.
Своей теснотой, духотой и безликостью комнатка напоминала преисподню. Их было трое — коротышка, великан и ни то ни се. Последний барабанил по клавишам старенькой пишущей машинки, тарахтевшей, как пулемет. Великан усердно изображал добряка, в то время, как коротышка источал ненависть. Беседу начал великан, сообщив, что речь идет о простой формальности. Мол, все улики налицо, показания свидетелей сходятся, мне осталось лишь подписать признание, которое они успели совместно сочинить. Я поспешил ему возразить, что в том-то и загвоздка, что главный свидетель Авель Тиффож не признает себя виновным в изнасиловании. Великан развалился в кресле, и на его лице расплылась гнусная ухмылка.
— Давайте я вам для начала расскажу сказку. Жил-был один холостяк. Он владел гаражом на площади Порт-де-Терн…
И здоровяк с довольным видом принялся перечислять изобличающие меня факты, опущенные комиссаром. Благодаря фотографиям следователям стало известно происшествие возле дворца Токио, г-жа Евгения донесла им о случае с Жанно. Короче, вся цепочка улик, причем несомненных, приводила к однозначному выводу, что я просто не мог не изнасиловать Мартину. Таким образом, мои запирательства, мол, неразумны, и разве что озлобят присяжных, когда я предстану перед судом.
Однако я «запирался „ еще целых шесть часов, обливаясь потом, шатаясь от усталости, осыпаемый проклятиями и тычками. Наконец, коротышка подтащил меня к висевшему над умывальником зеркалу. «Взгляни-ка на свою рожу, — прошипел он. — Ведь вылитый убийца. У присяжных и сомнений не будет“. Я невольно взглянул в зеркало и убедился, что это как раз чистая правда. Потом мозгляк сообщил, что у него дочка возраста Мартины, поэтому таких сволочей, как я, он с превеликим удовольствием собственноручно сажал бы на кол. Поскольку человечек оказался мне по плечо, он поторопился снова посадить меня на стул. Мне показалось, что теперь меня ожидает пощечина, и поспешно снял очки — вдруг да разобьет, тогда я ко всему еще и ослепну. Но коротышка предпочел плюнуть мне в лицо. Когда я понял, что произошло, и почувствовал струйку слюны, стекающую по моей щеке, я тут же встал на ноги. Троица в страхе отпрянула, ожидая буйства. Ах, как же они ошиблись! Мною, напротив, овладело глубокое, едва ли не радостное, умиротворение. Лишенный очков, я был погружен в мягкий, ласковый полумрак. Я чувствовал, как под моими ногами вдруг начал содрогаться пол. Так бывает на корабле — подрагивание палубы свидетельствует о том, что наконец разгорелись топки,: и пассажиры знают, что уже поднят якорь, а в машинном отделении надолго завязалось: таинственное и сложное взаимодействие механизмов, побуждающее пароход плыть. Вот-вот грядет Великий Рок, который определит и мою участь. В моем сознании явился полузабытый образ: подрагивающий гироскоп Нестора, его совершенная игрушка, служившая Нестору несомненным и зримым доказательством вращения земли. Каждой своей косточкой я чувствовал биение ритмов мирозданья.
Я улыбнулся и предположил, что допрос окончен. С поразительной даже и в других обстоятельствах покорностью здоровяк вызвал охранника, который отвел меня в тюремную камеру. Всю ночь бурлящий во мне восторг не давал мне заснуть. Прочь повседневные заботы! Забулькал гигантский котел Истории. Никому не известно, что за варево там готовится, как и никто не ведает, кому доведется попасть в кипяток. Школа вскоре запылает, как то случилось в Бовэ. Но куда более грозным пожаром, достойным статей великана Тиффожа и ужаса нависшей над ним угрозы.
12 июля 1939. Меня посетил мэтр Лефевр, назначенный моим защитником. Первым делом он предостерег меня от излишнего оптимизма. По его мнению, дела мои столь плохи, что у него нет иного выхода, как доказывать, что я слабоумный. Я в ответ посоветовал не терять со мной времени попусту, ибо не будет никакого суда, соответственно нет нужды и в защитнике. История уже на марше. Скоро вострубят иерихонские трубы и падут стены моей темницы. Мне показалось, что после подобного заявления мэтр еще более укрепился в намерении выдать меня за психа. Он спросил, не нужно ли мне, кроме карандаша и бумаги, которые мне предоставили на второй день заточения, какой-нибудь книжки, чтобы развлечься во время наступающей поры отпусков, когда все равно никто пальцем не пошевелит. Я сгоряча попросил Библию, но потом передумал. Единственная книга, в которой я насущно нуждаюсь, это уголовный кодекс.
16 июля 1939. Не следует обольщаться, что все эти люди ненавидят меня по недоразумению. Да если б они знали правду, если бы они меня понимали, то возненавидели бы во сто крат больше, и уже совершенно сознательно. Вот если бы они понимали меня до конца, тогда бы они меня полюбили. Как любит Бог, понимающий меня до конца.
30 июля 1939. Уголовный кодекс. Весьма поучительное чтение! Общество словно оголяет свои срамные части, выбалтывает по-стыднейшие фантазмы. Очевидно, что главная задача правосудия — защита собственности. Ни единое преступление не карается столь жестоко, как попрание права собственности. За поножовщину и побои можно отделаться небольшим сроком. Ограбление же, если преступник был вооружен, или хотя бы в машине, на которой он прибыл на место преступления, хранилось оружие, карается смертью. Однако нелепая жестокость большинства законов делает их неприменимыми. Такое впечатление, что некий теоретик, сочинивший их в тиши своего кабинета, сделал все, дабы смирить мстительные устремления практиков — судей и присяжных, — так как, поступай они строго по закону, превратились бы в настоящих живодеров. Очередная инверсия. Закон, кажется, принадлежащий перу кровавого маньяка, словно взывает к здравому смыслу судей и присяжных, принуждая его смягчить.
Некоторые категории граждан закон считает преступниками a priori. Возьмем параграф 227: «Нищий или бродяга за хранение оружия, при том, что он не применял его и не угрожал применением, а также приспособлений, пригодных для совершения кражи со взломом… карается сроком от двух до пяти лет тюремного заключения». Или, к примеру, женщина, изобличенная в супружеской измене, может схлопотать пару лет тюрьмы, разве что сам оскорбленный супруг возьмет ее на поруки (параграф 337). Кстати, супруг имеет законное право прикончить ее вместе с любовником, если вдруг застанет их с поличным на супружеском ложе. Само собой, что жена подобным правом отнюдь не обладает (324). Об инцесте закон умалчивает, из чего следует, что мужчина может преспокойно жить со своей дочерью или матерью, а если пожелает, так с бабушкой или внучкой, даже вступать с ними в законный брак, плодить детей.
Просто карандаш выпадает из рук. Какая-то дикая смесь глупости, злобы и циничной трусости!
3 августа 1939. Мои бессонные тюремные ночи очень уж напоминают ночные бдения в Св. Христофоре. То, что рядом нет Нестора, не так уж важно, ведь он живет во мне. Можно сказать, что я сам себе Нестор. Когда я, мучимый бессонницей, лежу с закрытыми глазами, передо мной проносится вся моя жизнь, как это бывает на смертном одре.
Пытаюсь извлечь философский урок из моей катастрофы с Мартиной. Я все равно люблю детей, однако отныне — за исключением девочек. Но, собственно, что такое девочка? Или она бывает, как говорится, сорванцом в юбке, или, что чаще, маленькой женщиной. Вот почему у школьниц столь умилительно-комический облик: это ведь крошечные дамочки. Семенят на своих коротеньких ножках, колыша подолами платьиц, которые ничем, кроме размера, не отличаются от одеяния взрослых женщин. Да и поведение у них, как у взрослых. Не раз наблюдал трех-, четырехлетних девчушек, относящихся к мужчинам уморительно по-женски, в то время как мальчуган тех же лет относится к женщинам отнюдь не как взрослый мужчина. В таком случае стоит ли вести речь о девочках, если их по сути не существует!
Я в самом деле уверен, что девочек не бывает. Тут ложное удвоение. Природа стремится к симметрии. Поскольку существует разделение на мужчин и женщин, должно существовать и разделение на мальчиков и девочек. Однако девочка не больше, чем ложное окно, обманка, как, например, грудные соски у мужчин или не дымящие трубы морских лайнеров. Я пал жертвой миража, оттого и угодил в темницу.
3 сентября 1939. Пишу эти строки на площади Терн, в своем рабочем кабинете. Сегодня около полудня я был отпущен на свободу. В девятом часу меня привели к следователю, который произнес примерно такое напутствие:
— Тиффож, вы под подозрением, против вас серьезные улики. В мирное время я бы предъявил вам обвинение и отдал под суд. Однако объявлена всеобщая мобилизация, мы на пороге войны. А вы, согласно учетной карточке, подлежите призыву первой очереди. В конце концов, вы ни в чем не признались, а малышка Мартина, возможно, и в самом деле мифоманка, как многие девочки в ее возрасте. Короче говоря, ваше дело закрыто. Но помните, Тиффож, что именно война вернула вам свободу, и постарайтесь искупить свои ошибки доблестью на полях сражений.
В столь отменно деликатной форме мне советовали пожертвовать своей шкурой. Но будет ли толк? Школа вновь воспылала. Вся Франция, готовясь к войне, засуетилась, как растревоженный муравейник. Но ведь нет и в помине того подъема, который был в 1914! На этот раз не нашлось Пеги и Барресов, готовых устно и письменно изрыгать на молодое поколение свою патриотическую блевотину. В результате будущие солдаты даже хорошенько не знают, за что им предстоит воевать. А действительно, за что? Только я один, Авель Тиффож по прозвищу Детоносец, микрогенитоморф и последыш в семье великих форов, это знаю, а потому…
Шпики перевернули вверх дном мой кабинет. Конечно, сперли все до единой фотографии и магнитные ленты, но как ни странно, я обнаружил валяющимся на полу растрепанный блокнот с моими «Мрачными записками». Должно быть, этот малограмотный народец не сумел разобрать мои «леворукие» каракули. Прочитай их, они бы, возможно и поняли, кто я таков…
4 сентября 1939. Посмеиваться я способен только днем. В тенетах ночи я дрожу от страха перед надвигающейся великой бедой. Пока мои ближние спят, я с ужасом вглядываюсь во мглу…
И вдруг мне даровано было слово. Когда мое ухо уловило невнятный шепот, я весь содрогнулся до кончиков пальцев, и каждый волосок на моем теле встал дыбом от ужаса. Совсем рядом прошествовала тень, в которой я различил некое существо, ступающее тяжелым шагом, от которого содрогалась земля.
Господи, подтверди, что я никогда не жаждал апокалипсиса. Что я ласковый, исполненный нежности, безобидный великан, огромные кисти которого сложены в виде люльки. Ты ведь знаешь меня даже лучше, чем я сам. Я еще не произнес слов, а Ты уже ведаешь, что я скажу. Отчего же так грозно нависли озаряемые сполохами небеса, отчего кровавая испарина выступила на почве, отчего дым крематориев затмевает небесные звезды? Я молил Тебя лишь о том, чтобы, втиснувшись в промозглые темные спальни, водрузить на свои плечи лесоруба насмешливых и своевольных наездников. Но Твои трубы разорвали в клочья ласковую темень. Твои знаменья привели меня в ужас, Ты распугал мои сны, как легкую стайку бабочек, Ты повлек меня за руки и за волосы ввысь по своей сияющей лестнице!
С тайным восторгом причастился в боковом нефе церкви Св. Петра в Нейи, почувствовав в сухой пресной облатке свежий, бодрящий вкус плати Младенца Иисуса. Но какова же подлость католических священников, которые отказывают мирянам в причастии, в то время, как сами вкушают тело Господне орошенным Его теплой кровью!»