– Воюет. А точно где - не знаю. Пойдем, позвоним "дяде Васе". Вот обрадуется!
8
Вопрос с жильем решился сам собой. "Дяди Васи" - Порфирина - на месте не оказалось: колесил где-то по области. Мошкин предложил Гертруде Иоганновне пожить пока у него, предупредив, что будет тесновато. Гертруда Иоганновна поблагодарила, но отказалась. Она решила разыскать Злату, или Василия Долевича, или циркового сторожа Филимоныча, у которого квартировал Флич.
Мошкин объяснил, что Злату можно найти в гостинице, где теперь госпиталь. Девушка работает там санитаркой. И Василь Долевич лежит там же. В день освобождения города он подорвал немецкий бронетранспортер на мосту и его сильно контузило.
Светленькое серое небо висело над улицей, над домами со следами незаживших ожогов, с окнами, кое-где забитыми фанерой. Иные из домов огорожены заборами из свежих желтых досок, и за заборами этими подымаются стены с ярко-красными заплатами новеньких кирпичей, с еще незастекленными, некрашеными оконными переплетами. С крыш свешиваются блоки с перекинутыми толстыми веревками, и, подвязанные к ним, ползут вверх маленькие деревянные люльки с кирпичом, с цементом, с толстыми шпунтованными досками для пола… Город деловито зализывает раны, строится. На заборы наклеены самодельные афиши: "В кинотеатре "Родина" идет фильм "Актриса".
Прохожих немного, а праздношатающихся и вовсе нет, все идут стремительно, с озабоченными лицами, значит, по делам.
Гертруда Иоганновна включилась в уличный ритм, тоже пошла стремительно, упругим шагом, хотя спешить ей было некуда. Филимоныч живет в доме, где мастерская Захаренка, на четвертом этаже. Это она помнила, хотя никогда там не бывала.
Она снова вышла к цирковой ограде. Ветер трепал рваный брезент, за куполом виднелись облупившиеся вагончики. Здесь ее схватила за рукав Олена… Гертруда Иоганновна поежилась, до того неприятным было воспоминание. А собственно, чего она ждала? Ведь для непосвященных она - фрау Копф, владелица немецкой гостиницы. Как к ней могут отнестись люди, которые ее ненавидели? Надо быть готовой ко всему. Противно, что именно Олена потащила ее в милицию. Именно Олена, которая сама услуживала оккупантам. Теперь, видимо, старается обелить себя. Все, кто услуживал, наверно, будут стараться обелить себя. Гертруда Иоганновна попыталась открыть калитку, она оказалась запертой изнутри на замок. Наверно, повесил его еще Филимоныч. А купол "сгорел" - солнце, дожди, ветер делали свое дело. Шутка ли - четыре года! И мачты, наверно, проржавели, и лебедка… Люди поизносились, что уж говорить о вещах…
И снова кто-то тронул ее за рукав. Она резко отдернула руку. Рядом угрожающе зарычала собака.
– Серый, стоять спокойно! - Парнишка в пальто с коротковатыми рукавами одной рукой натягивал поводок, а другой схватился за ошейник. Знакомый парнишка. - Здравствуйте, фрау Копф. - Парнишка улыбнулся. - То есть Гертруда Иоганновна. Не узнаете? Толик я, Глебов.
– То-ольик! Здравствуй, Тольик! - Гертруда Иоганновна протянула руку, опасливо глядя на собаку.
Толик пожал руку.
– Это Серый. Мой. Он очень умный. А это Гертруда Иоганновна, Серый. Мама Петьки и Павлика. Я тебе о них рассказывал.
Серый склонил голову набок и вывалил язык между клыками, как бы говоря: ну, раз такое дело, то, пожалуйста, разговаривайте, хлопайте друг друга по лапам. Хорошему человеку и я рад.
– А Петя говорил, что вы в Москве.
– Я только приехала. А где Петя?
– В Красной Армии. А меня вот не взяли. А ведь мы из одного класса! - обиженно добавил Толик.
– Нитшего. Возьмут. Ты - храбрый мальтшик.
– А Киндер у деда.
– Киндер?! - У Гертруды Иоганновны слезы навернулись на глаза и защекотало в носу. Киндер!… Как же она могла не вспомнить ни разу Киндера! Друга ее мальчиков, ее друга! - Киндер. У какого деда? - спросила она с внезапной хрипотцой в голосе.
– У Пантелея Романовича, который самогон для вас гнал. Еще у него Петя и Павлик прятались.
– Как же Киндер к нему попал?
– Петя привел. Я хотел было у себя Киндера оставить. В Красную Армию с собакой нельзя. Не служебный он. Да Петя отвел его к деду. Они ж старые знакомые. Только плох дед стал, еле ходит. Я и карточки у него забрал. Все выкупаю. У деда сына фашисты сожгли вместе с детьми и с женой. Дед как узнал - почернел. С того дня и болеет.
Гертруда Иоганновна кивнула печально.
– Ты не можешь меня отвести к нему?
– Идемте. Идем к деду, Серый.
Присевшая у его ног собака поднялась и натянула поводок. Она знала, в какую сторону двигаться.
Шли молча.
Гертруда Иоганновна думала о своем, а Толик, понимая, что мысли ее чем-то заняты, не мешал. И только когда свернули вдоль речки, Гертруда Иоганновна остановилась внезапно.
– Может, ему неприятно будет меня видеть?
– Это почему ж?
– Я немка.
– Тю!… Вы ж не фашистка. Вы ж наша, своя…
Едва Толик открыл калитку, как из сада вылетел серый комок, захлебываясь лаем, бросился к Гертруде Иоганновне, подпрыгнул, ткнул холодным мокрым носом в подбородок.
Гертруда Иоганновна присела на корточки, обеими руками обхватила дрожащее собачье тело и заплакала. И в тон ей начал тоненько взвизгивать Киндер.
Серый завертелся на месте, беспомощно глядя в глаза хозяина. Он не понимал: надо ли заступаться за своего маленького друга, или все в порядке и тот визжит от радости?
На усыпанной пожелтевшими листьями дорожке показался Пантелей Романович. Он двигался медленно, опираясь на суковатый посох, дряблые веки почти совсем закрывали глаза на сморщенном темном лице. Длинно и тихо шаркали по земле блестящие калоши, натянутые на старые черные валенки. Тесемки с ушей кроличьей шапки свисали вниз и казались издали двумя тоненькими струйками воды.
Увидев старика, Гертруда Иоганновна выпустила Киндера и распрямилась. Киндер метнулся к Пантелею Романовичу, радостно тявкнул несколько раз, бросился обратно к старой хозяйке и снова к Пантелею Романовичу.
– Ты, Толик? - тихо спросил Пантелей Романович, щурясь подслеповато.
– Я, деда. И еще вот Гертруда Иоганновна, мама Пети и Павлика.
– Вона, - так же тихо обронил Пантелей Романович. Он ничуть не удивился, что в саду вдруг появилась мать Павлика и Пети. Он давно уже потерял способность удивляться. Но веки его чуть приподнялись, и в блеклых глазах мелькнул интерес. - Стало, неподдельная Кине хозяйка. - И он вздохнул.
Гертруде Иоганновне показалось, что старик решил, будто она пришла забрать у него собаку, и поэтому вздыхает.
– Нет, нет, - сказала она торопливо. - Я не за собакой. Я за знакомством. Я столько слышала про вас от мальтшиков! Спасибо вам, Пантелей Романовиш, спасибо, - она прижала руки к груди, словно боялась, что сердце выскочит.
– Заходи в дом, - кивнул Пантелей Романович, и тесемки на ушанке дрогнули.
На кухне было просторно и тихо. Доски столешницы выскоблены добела, а пол, видно, давно не мыт. В углу возле двери лежал старенький половичок весь в собачьей шерсти. Киндерово место. Пахло яблоками.
– Сымай одежку. Тепло… - старик поднял с пола и поставил на стол корзинку. - Яблоки. Угощайся.
– Спасибо. - Гертруда Иоганновна стояла у двери недвижно, видела, как за стол садятся Петр и Павел, берут по яблоку. Ей казалось, что она даже слышит, как с хрустом вонзаются мальчишечьи зубы в сочную мякоть плодов. - Вот тут они и жили? - тихо спросила она.
Пантелей Романович внимательно рассматривал гостью. Рисковая женщина. Голову совала тигру в пасть. И мальчишек круто воспитала. Хорошие мальчишечки, очень их не хватает…
– Тут и жили, - тихо ответил старик и поманил Гертруду Иоганновну ладонью с негнущимися пальцами. Она прошла следом за стариком в комнату, где стояли два деревянных топчана, укрытых грубыми одеялами, самодельный стол и три табуретки. Над столом висели книжные полки с потрепанными, но аккуратно подклеенными книжками. А рядом с книжками в деревянных рамках стояли фотографии: три мальчика, один меньше другого, возле пальмы. Те же мальчики по отдельности.
– Сыны в малолетстве, - пояснил Пантелей Романович. - Этого, старшенького, сожгли вместе с семьей, с детями малыми…
Гертруда Иоганновна не могла отвести взгляда от фотографий. Она понимала старика и ничем, ничем не могла утешить его. Ей легче. Он знает, что его старший погиб, а у нее еще есть надежда. Есть надежда.
– Тут вот Петя, - Пантелей Романович показал на топчан, - а тут Павлик. Как же ты его в Германию отпустила? - Он не осуждал, не удивлялся, в вопросе прозвучали недоумение и растерянность. Она поняла, что старик немало размышлял над отъездом Павла и она должна казаться ему чудовищем.
Она присела на Павликов топчан, погладила шершавое одеяло. Выдавила с трудом только одно слово:
– Обстоятельства…
Губы не слушались, каменели, и горло перехватывало судорогой.
– Ну-ну, - произнес Пантелей Романович успокаивающе. - Тебе виднее. Значит, и верно надо было… - Он потер седую щетину на подбородке. Сказал неожиданно: - Ты б пожила у меня. Один. Просторно.
Гертруда Иоганновна вспомнила про брошенный у калитки чемоданчик - все ее пожитки. Прокашлялась.
– Тольик! Принеси мой багаж! Пожалуйста…
Ночью она долго не могла уснуть, вслушивалась в тишину. Ей мерещилось дыхание сыновей рядом, совсем рядом. Стоит только протянуть руку, и она поправит сползшее одеяло.
Сначала она легла на топчан Павлика, потом перебралась на Петин. Долго ворочалась, вздыхала, снова поднялась, придвинула Петин топчан к Павликову и легла сразу на оба. Спроси кто: зачем она это делает? Она бы не смогла ответить. Все совершалось как бы само собой, без ее участия.
Утром Пантелей Романович спросил:
– Вещи все тут?
– Все.
– А морозы ударят?
Она пожала плечами:
– Как это говорят: будет день, будет что кушать.
– Ну-ну…
Она помогла старику разжечь самовар, затопила печь на кухне, поставила воду в котлах.
Пантелей Романович ушел в сад. В окошко она видела, как бродит он меж деревьев, опираясь на посох, что-то собирает в кучу. Паданцы? Киндер потерся о ноги, она прогнала его за дверь, налила в ведро горячей воды, подоткнула подол шелкового платья повыше, чтобы не мешал, и принялась мыть на кухне пол.
Люди требовались везде. Каменщики, плотники, штукатуры, маляры, разнорабочие. Слесари-ремонтники, машинисты, путейцы на железную дорогу.
Требовались трамвайному парку, электростанции, деревообделочному заводу и тем предприятиям, что эвакуировались в начале войны, а теперь восстанавливались.
Но Гертруда Иоганновна не была ни строителем, ни электриком, пожалуй, даже в разнорабочие не годилась: ничего не умела. А артисты цирка нигде не требовались. Она перечитала десятки объявлений, обдумывая свое ближайшее будущее. Надо было что-то делать, работать. Идет война, кругом разруха, не хватает рабочих рук. Да и жить надо на что-то!
9
Третий час сидели они в комнатенке подполковника Боровского.
Иван Александрович на письменном столе. Петр на стуле возле окна. Свет падал на лица обоих, и из-за странной, чуть скошенной улыбки, из-под розового шрама на правой щеке все явственнее проступало привычное лицо отца, и Петр радовался этому узнаванию. Даже погоны, даже звезда на гимнастерке начали казаться привычными, как привычными когда-то были белые сапожки и яркая куртка усыпанная блестками. Разве в одежде дело? Вот папа. Он живой. Его голос, теплые крепкие руки, и выражение лица быстро меняется, как когда-то. А к шраму надо просто привыкнуть, и словно нет его!
Отца интересует все, каждая подробность их жизни. Как мама одевалась, что говорила, что делала? Как увез Павла Доппель? И кто он вообще такой, этот Доппель? Он расспрашивал о Фличе, о Мимозе, об эвакуации цирка. Сердился, когда узнал, что братья сбежали выручать маму, и смеялся, когда Петр рассказывал о ефрейторе Кляйнфингере.
Подполковник Боровский куда-то исчез. Потом появился внезапно в сопровождении Вайсмана, у которого руки были заняты солдатскими котелками. В комнате запахло чуть пригоревшей кашей.
– Проголодались, поди? - пробурчал подполковник.
Иван Александрович засмеялся:
– Совсем забыл! У меня ж в сумке сало и хлеб!
– Папа, это Курт Вайсман, который учился с Павликом в Берлине. Он - антифашист. Хороший парень. Принял меня за немецкого шпиона!
Вайсман глядел на офицера со шрамом на лице во все глаза. Петера долго не было, и он не уходил из нижнего коридора, ждал. Потом ушел подполковник, а Петера все не было. И Курт начал было волноваться, уж очень решительно шел сюда Петер, переругается со всем начальством, накажут. Главное, чтобы не увели Петера в подвал. Вайсман никак не мог привыкнуть к тому, что в подвале не пытают. Многое рассказывали про русских еще в школе!
Потом снова появился подполковник и велел идти с ним. Вайсман повиновался. На кухне ему дали два котелка с кашей, и подполковник привел его обратно прямо на второй этаж.
– Это мой отец, Курт! - сказал Петр по-немецки.
– Отец? Ты нашел своего отца?
Петр засмеялся:
– Это он меня нашел. Вернее, товарищ подполковник нашел нас обоих.
Вайсман быстро-быстро закивал, голова его на тощей шее дергалась, будто к ней привязали веревочку и кто-то энергично дергал за другой конец.
– Ну, здравствуй, Вайсман! - Иван Александрович протянул руку. - Гутен таг, геноссе Вайсман.
Курт сунул ему вялую ладошку. В глазах его были любопытство и испуг. А вдруг советский офицер со звездой на груди протянул руку не для того, чтобы поздороваться, а чтобы дать почувствовать свою силу. Вайсман даже вобрал голову в плечи, на всякий случай. Он понимал, что это глупо, что русский не станет драться. Но еще не привык. К тому, что тебя не станут бить, тоже надо привыкнуть.
– Ну что, товарищ Лужин, заберете парня к себе в разведку?
Губы Ивана Александровича чуть скривились в улыбке.
– Похлопотать можно.
– Не надо, папа, - сказал Петр.
– Не понял.
– Не надо. Меня в полку ждут.
– Да ты представляешь, что такое дивизионная разведка? - нахмурился Иван Александрович.
– А ты представляешь, что такое стрелковое отделение, где командиром гвардии сержант Яковлев? Он меня солдатскому делу учил. Он мне верит. А я - под папино крылышко?
– Тяжелый у вас характер, рядовой Лужин. Я это при первом знакомстве заметил, - сказал Боровский.
– Так точно, товарищ подполковник! - Лицо Петра окаменело и лишилось какого бы то ни было выражения.
– По-моему, его еще не поздно пороть, - повернулся Боровский к Ивану Александровичу.
– Поздно, - вздохнул Иван Александрович. - Жаль. Нашлись, чтобы снова потеряться. Вместе бы воевать веселее!…
– Не потеряемся, - улыбнулся Петр. - Война-то одна!
Иван Александрович, прощаясь, наказывал сыну зря под пули не лезть, храбрость по-пустому не показывать. Петр согласно кивал. Вайсман скромно стоял в сторонке и завидовал Петеру. Еще бы! Отец нашелся! А его отца увели гестаповцы за то, что он отказался возвращаться на фронт. А как возвращаться, когда он еле ходил с палкой? Живого места на нем не было. От всей роты один остался… Вряд ли отец жив. Гестапо не госпиталь для раненых. В лучшем случае отправили в лагерь. А разве раненый может выжить в таком аду? Он, Курт, здоровый, а если б не русские - гореть бы в крематории!
Инструктор Вернер, потерявший руку и глаз под Москвой, во всех бедах рейха винил русских, и ненавидеть учил русских, и целиться в русских. Вот бы посмотреть на лицо Вернера, если бы ему тогда, в школе, кто-нибудь сказал, что отец Пауля Копфа - Герой Советского Союза!… Иван Александрович перелез через борт грузовика и - не забыл ведь - помахал Вайсману рукой, дружелюбно помахал. А мог бы приказать расстрелять. Ведь он, Курт Вайсман, сын солдата, который воевал против русских.
Грузовик тронулся. Вайсман подошел к Петру, и они оба стали махать вслед, пока грузовик не растворился в дождевой пыли.
– Вот так, господин Вайсман. Пойдем работать. Завтра представление.
Вайсман совсем забыл, зачем его послали к Петеру Лужину. Надо немного, хоть как-то повеселить детей в бараке. До сих пор дети едят кашу со страхом. А вдруг она отравленная и после нее поведут в крематорий? А может быть, кормят, чтобы взять побольше крови? Ведь и у русских немало раненых. Им тоже нужна кровь. В бараке живет мохнатый страх. Кто-то из малышей рассказывал, что видел его ночью Открыл глаза, а ОН стоит, вернее, висит прямо над головой. Надо сразу закрыть глаза и сделать вид, что ты его не видишь. А глаз не закрыть. И от него, от страха, руки и ноги становятся каменными, а сердце маленьким-маленьким и уходит в пятку.
Надо развеселить детишек. Если они засмеются, страх рассыплется в пыль. И сразу станет легче дышать, и сердце забьется ровно и звонко.
– Они так напуганы, их ничем не рассмешишь! - сказал Вайсман неожиданно.
Но Петр понял, о чем он.
– Рассмешим.
Конечно он не Мимоза. У Мимозы всегда все смеялись. Хотя он как бы и не смешил нарочно. И дело даже не в его костюме, не в туфлях с длинными носами и не в широченных брюках. И даже не в рыжем парике. Хотя и это, наверно, нужно. Внешность как бы говорила: вот видите, я не такой, как вы, поэтому со мной могут происходить невероятные события и я могу попадать в такие переплеты, какие вам и не приснятся! И он действительно попадал в переплеты, но вел себя при этом естественно. И в этом, вероятно, скрывался главный секрет клоуна.
Петр вспоминал Мимозу на манеже, мысленно воскрешал каждое его движение, каждый жест. Вот он выходит со своим радостным "А вот и я!…" Таким бесхитростно радостным, что зрители сразу же проникаются к нему симпатией, понимают, что он нетерпеливо стремился именно к этому мгновению, мгновению встречи с ними. Он улыбается - и они отвечают улыбкой. И что бы ни делал Мимоза дальше - заиграет ли на трубе, проглотит ли свисток, или начнет ловить рукав собственного пиджака - все вызовет дружный смех.
Надо с первого появления привлечь внимание ребятишек и непременно понравиться им. Как Мимоза, я не смогу. Нет ни клоунского костюма, ни опыта. Значит, нужно быть самим собой. Как говорил Мимоза: "Главное - не терять кураж!" Что он, Петр, умеет сам? Работать на лошади, но для этого нужна цирковая лошадь. Немного жонглировать. Булав нету, колец нету. Что же есть? Картошины. Яблоки… Руки работать не будут: давно не тренировался. Надо попробовать. Гонять монету по ладони…
У дровяного сарая лошадь подбирала мягкими губами сено с земли. Она оторвалась от своего занятия, скосила грустный карий глаз на подошедших, вздохнула и снова принялась подбирать сено.
– Вот что, Вайсман. Сбегай к лейтенанту, скажи, что я прошу несколько газет. Можно старых. Ну-ка скажи по-русски: товарищ лейтенант, Лужин просит газеты.
– Товарыш лейтенант, Лушин… - Вайсман запнулся.
– просит…
– прозит…
– газеты…
– гасеты…
– Повтори.
Вайсман повторил всю фразу.
– Хорошо. Иди.
Вайсман заторопился, прошептывая про себя фразу, чтобы не забыть.
А Петр положил монету в карман, подошел к лошади и похлопал ее по шее. Она ткнулась в него носом, совсем как Дублон.
10
Сквозь сон или забытье Василь услышал легкие шаги. Так ходит нянечка, стоптанные валенки делают шаги легкими. Он сам подшил к старым валенкам новые мягкие подошвы. Вырезал из голенищ, которые принесла в госпиталь Катерина. Тогда он еще видел.
Нянечка пересекла палату, поскрипела чем-то возле окна, постучала, и в палату ворвался звонкий гомон. Он даже сразу не сообразил, что это весело чирикают воробьи, то ли ссорятся за окном, то ли поют. И запахло вдруг знакомо талым снегом, нагретой землей, влажными от росы деревьями. Хотя откуда взяться деревьям? Госпиталь-то в бывшей гостинице. Нету тут деревьев.
А пахнет так, как в школьном саду пахло, когда еще яблони были целы. До немцев.
Можно быть, человек помнит не только то, что видел или слышал, хранятся в мозгу и запахи и возникают при случае, вот как сейчас. Потому что возле гостиницы нет деревьев, а он чует их запах.
Василь жадно втянул в себя воздуху сколько смог и блаженно задержал его в груди. Потом выдохнул шумно, спросил нестойким баском:
– Что, весна?
– Весна, - откликнулась нянечка. Голос ее тоже показался весенним, с потаенным звоном.
Василь представил себе ее лицо, круглое, в морщинах, с маленьким носиком, воткнутым между линялых глаз, высоко над сухими, ввалившимися губами.
– Откупорила вот. Ежели простынешь, мне главный врач по шеям намылит, - прошамкала Митрофановна весело.
– Не простыну. У меня здоровья на весь отряд хватит. А может, и на бригаду. Как там Берлин, не взяли?
– Возьмут. Куда он денется?
– Это верно, Митрофановна, никуда не денется.
– Твоя-то уж прибегала… - Василь слышал, как Митрофановна шлепала мокрой тряпкой по паркетному полу. - Я не пустила.
– Как это?
– Не пустила и все. Тебе чего доктор прописал? Покой. Вот и покойся. А какой с ей покой, ежели она рядом сидит и за ручку держит? Я ж видела!…
– Ой, Митрофановна!… Старый человек, а без понятия! - засмеялся Василь. - Мне только и покою, когда она здесь. А как ее нет, так сразу думать начинаю, а вдруг она под лошадь попала или под машину? Или еще что с ней случилось?
Василь протянул руку к тумбочке, провел по ней ладонью, нащупал конверт, взял его, достал из конверта фотографию. Повернул ее глянцевой стороной к себе.
Митрофановне со стороны показалось, что Василь рассматривает фото. Это с глухой-то повязкой на глазах! Даже сердце захолонуло.
– Слышь, парень… Придет она. Придет.
Василь не откликнулся, держал фотографию глянцевой стороной к себе. Лицо на фотографии знакомо до самой малой малости, будто и в самом деле видишь его.
Большие синие глаза смеются. На фото они серые, фото-то не цветное. А на самом деле такие синие, как небо при раннем восходе, когда солнце вот-вот появится из-за горизонта, его еще нет, только густая синева разливается по небу. Вот и Златины глаза - предвестники солнца. Брови над ними ломаными дужками. На висках тоненькие голубые жилочки, едва приметные, на фото их и нет, а на самом деле… И завитки у ушей. Когда-то Злата их мочила, чтобы не очень завивались. А они высохнут - еще круче завьются. На фото девушка улыбается. Замерла растянутая верхняя губа над рядком ровных белых зубов, а из-под нижней, чуть припухлой, второй рядок выглядывает. Эх! Разве ж она так улыбается на самом деле? Каждое мгновение улыбка другая, подрагивают губы, зубы блестят, а кончик носа весело вздергивается. Даже щеки едва уловимо меняют окраску - то розовеют, то молочно бледнеют… Век бы глядел не отрываясь!
Василь улыбнулся то ли фотографии, то ли той Злате, которую видел своей памятью, а может, самому себе. Сказал громко:
– Соседи! Как жизнь?
Никто не ответил.
– А?
– На солнышке они греются во дворе. Даже тот, на костылях, побрел.
– А я дрыхнул, - с сожалением произнес Василь.
– И дрыхай себе… Болезнь проходит, пока спит человек.
Василь засмеялся. И тотчас поморщился: смех или резкое движение вызывали тупую боль в сердцевине головы, за глазами. Расслабишься, замрешь, и боль постепенно растворяется, тает. Еще она тает от прикосновения Златиной ладони ко лбу.
Митрофановна пошуршала еще немного и скрипнула дверью.
Василь прислушался к воробьиному гомону, ощутил щеками прохладу, которой тянуло от окна, подвигал руками, словно делал зарядку, и натянул одеяло до подбородка. Еще и верно простудишься! А никак нельзя, никак нельзя простужаться. Он уже и вовсе поправился зимой, все осколки выковыряли, ходить стал, и даже на морозец его Злата выводила, закутанного в тяжелый тулуп. И вот на тебе - ослеп. С обеда шел по коридору и вдруг - темнота. Будто кто день выключил. Он и не понял, что произошло, завертелся в поисках исчезнувшего света, сделал несколько шагов и уткнулся в стену. Так и стоял, ощупывая стену ладонями, словно выключатель искал, щелкнешь - и опять день.
Потом кто-то рядом спросил:
– Ты что, паря, к стене прирос? Иль худо?
И он ответил:
– Не вижу, понимаешь, света. Темно.
Спокойно ответил, еще не осознавая случившегося, словно слеп не раз.
Отвели в палату, уложили на койку. Никого к нему в тот день не пустили. И на другой. Только возили в операционную. Это он по запаху понял, что операционная, и еще по шуршащей, какой-то живой тишине, нарушаемой изредка коротким словом да легким звяканьем металла о стекло.
– Долевич, свет видишь?
– Ну…
– Что "ну"?… Видишь или нет? Сестра, погасите лампу. Двиньте поближе. Зажгите. Видишь, Долевич?
Ничего он не увидел. И стало так обидно, что он ничего не видит, так обидно, что, разозлившись, он буркнул:
– Ну вижу!…
– Трепло ты, Долевич, - с сожалением сказал врач. - Дал бы я тебе по шее, да бить тебя нельзя. Но ты у меня увидишь! Ты у меня за сто верст муху разглядишь! Вот тогда я с тобой поквитаюсь за введение в заблуждение медицины. Которая и так блуждает в потемках.
Василь успокоился, злость прошла. Он и мысли не допускал, что может остаться слепым навсегда. Всю жизнь видел и вдруг здрасте! Он слово дал себе нерушимое - делать все, что велят медики. Им виднее. Прикажут лежать не двигаясь - не двинется. Прикажут стоять на руках - простоит. Плохо только, что к нему никого не пускают. Впрочем, думая "никого", он подразумевал Злату.
– Доктор, - сказал он врачу. - Вы ко мне пустите, пожалуйста, Злату Кроль.
– Синеглазую санитарочку с третьего отделения?
– Угу…
– Она что ж, тебе родня?
– Невеста.
– Гм… Будь по-твоему. Но если тебе станет хуже - не обессудь.
Хуже ему не стало. И лучше не стало. Надо держаться. Держаться! Так он сказал самому себе. И держался.
И вот уже весна. Ишь, воробьи расшумелись! Фашистов лупят в Германии. По всему видать - конец войне. Друзья разлетелись кто куда. От Петьки Лужина два письма пришло из Польши. Воюет. Серега Эдисон уехал - и пропал. Может, опять во вражеский тыл ушел. Радист. А Злата каждый день приходит. По нескольку раз. Как выдастся свободная минутка, прибегает. Он лежит на втором этаже, а она работает на третьем. Там полегче. Там - ходячие. Верный друг Злата, вернее не сыщешь. Если б не она - сорвал бы он к чертям собачьим повязку с глаз!… Иногда по ночам такие недобрые думы приходят… Но ночам… А может, и не ночь вовсе? Может, это для него ночь, а для других день? Бывают минуты, когда держаться нет сил. Бывают. Тут надо себя укрощать. Как зверей в цирке укрощали. Только тут ты сам себе и зверь и укротитель… Хорошо, что есть на свете Злата!
– Василь, - донеслось от окна.
Он повернул голову. "Катерина?"
– Ты как в окне оказалась? Убьешься.
– Не-а… Толик ящики подставил и меня держит. Как ты?
– Нормально. Чего не в школе? Мотаешь?
– Ну да-а… - Катерина шмыгнула носом, обиделась. - Полвторого уже. По карточкам за сахар повидлу давали. Яблочную. Я выкупила.
– Уж и съела, наверно, - улыбнулся Василь.
– Скажешь! Что я, маленькая?
Подросла Катерина, подросла. Школьница. Он, наверно, когда увидит ее - удивится. В мыслях-то его она все такая же маленькая, как была. А они быстро растут, маленькие-то!
– Ну-ну… В школе не шкодишь?
– Что ты, мне нельзя. Я - сестра героя. Директор так и сказал: "Ты, Долевич, сестра героя".
– Это когда ж он тебе сказал?
– Сегодня. Я в коридоре стояла, а он мимо шел.
– А чего ты в коридоре стояла?
Катерина замялась.
– Так…
– Выгнали?
– Ага… Но я не шкодила… Чего он за косы дергается?
– Кто? Директор? - снова улыбнулся Василь.
– Какой директор?… Витька Куцый… Ой!…
Что-то шлепнулось за окном.
– Катерина! - встревоженно позвал Василь.
– Я ее на землю поставил. Брыкается, - произнес ломающийся басок.
– Здорово, Толик.
– Здорово. Как ты тут?
– Нормально.
– А у нас новость. Фрау приехала.
– Какая фрау?
– Гертруда Иоганновна.
– Ну!… Цирк, что ли, приехал? - не то удивился, не то обрадовался Василь.
– Какой цирк! Одна приехала. В отпуск. Петьку ищет.
– Он же на фронте.
– Она не знала. Писем от него не было.
– А я два письма получил. Из Польши. Слушай, Толик, ты скажи Гертруде Иоганновне, чтоб она пришла. А Злата письма принесет. Там ведь и про нее, про Гертруду Иоганновну, есть.
– Ладно. Только к тебе опять не пускают.
– Это чтобы не тревожили. Повязку снимать будут.
– Солнышко увидишь, - сказал Толик мечтательно.
– Солнышко увижу, - как эхо повторил Василь и вздохнул. Ах, хорошо бы увидеть солнышко!
– Это что за окнолазы! - раздался от двери строгий хрипловатый мужской голос.
За окном что-то загремело, верно Толик второпях свалился вместе с ящиками.
– Это ко мне приходили, Юрий Геннадиевич, - виновато сказал Василь.
– А я думал, ко мне на прием. С типуном на языке. Не холодно?
– Что вы!… Я ж под одеялом. Воробьев вот слушаю. Веселятся.
– Весна. Ну-с, голова болит?
– Нет. Только после резких движений.
– После резких движений… - Врач тихонько постучал пальцем по стриженому рыжему Василеву темени и велел: - Сядь. - Потом стал пальцами ощупывать затылок, шею, ключицы.
– У меня глаза, а не кости, - пробурчал Василь.
– Слышал такое выражение: сердце в пятки ушло?
– Это когда струсишь.
– Когда струсишь… - Пальцы ловко ощупывали сразу оба плеча словно сравнивали их. - А ум за разум заходит?
– Это когда заскоки.
– Когда заскоки… - Пальцы уже ощупывали кисти рук. Потом пошли по ребрам.