И я поняла: это величайшая мудрость – среди голода и чумы не прятаться по углам, ожидая смертного часа, а шлифовать прекрасный янтарь под древнюю и такую же прекрасную песню и верить в жизнь, в свое бессмертие, в твою любовь. Так и бороться со смертью – всеми силами своей души. И она отступит, она не тронет, слышишь, мой единственный?
Но мне что-то нездоровится. Что голова болит – это еще не страшно. Хуже другое – кусочки янтаря на столе, уже разложенные в нужном порядке, сливаются в рыжее пятно, и оно почему-то течет, меняя форму… Это уже какой-то бред. Умнее всего было бы полежать, отдохнуть. Тем более, что меня начинает лихорадить. Полежу и вернусь в мастерскую. Слезы на глаза наворачиваются… Почему вдруг плачу – непонятно. И еще неприятность – правое плечо ноет, похоже, просквозила, из заколоченных окон здорово тянет. Под мышкой наливается маленький узелок, и к нему прикоснуться больно. Похоже, это… Нет, нет, не она, она не тронет меня, я же должна тебя дождаться!
Мы все встретим тебя – Вильгельм с Иоганном, они уже здесь, я слышу их голоса во дворе, и твой Янка, и отец. Он больше не сердится на тебя за беспокойство и обыск, он сам так говорил. Или нет, отца не будет… Но почему его не будет – я понять не могу. С отцом, наверное, что-то случилось. Вместе со мной тебя встретит Маде. Вот она входит в комнату, садится на раскладной табурет у дверей, на голове у нее необыкновенно яркий венок из осенних земляничных листьев, который она положила на колени. Ей так Йорен велел, мне тоже нужен венок… Они все-таки переупрямили меня, но я не сержусь, ведь они вместе со мной так долго тебя ждали!
Но ведь Маде не вернулась… Вот оно что со мной – бред!..
Я больна, мне страшно. Надо встать и добраться до мастерской, там Йорен, пусть он скажет что-нибудь! Сейчас, сейчас, сейчас встану… Сейчас. Встану и побегу тебе навстречу через площадь, и ароматное ожерелье будет постукивать на груди, я ведь не сегодня-завтра закончу его, вот я его и надела, и платье свое надела, я его сберегла…
Нет силы сильнее моей любви. Я лежу сейчас совсем одна в холодной комнате и чувствую это все яснее. Эта сила меня спасет. Я все простила тебе – и голод, и холод, и одиночество, потому что они ничтожны рядом с нашей любовью. Ты ведь не виноват, виновата война, а ты любишь меня, я тебе верю…
Ты только поскорее возвращайся, любимый мой, единственный мой…
Ты только поскорее…
– Шло к весне. Леса вокруг стояли такие веселые, солнечные. Ходили слухи – близко решительное наступление. И точно – тянуть дальше было уже некуда, в войске начались болезни. Те наши части, что зимовали в Курляндии, Саласпилсе, Юмправской мызе при ставке князя Аникиты Репнина, получили приказ подтянуться к Риге. С какой радостью ехал я с полком по снежной утоптанной дороге – к тебе, к тебе! Всего нас там собралось двадцать четыре полка инфантерии и восемь – кавалерии.
Ждали гонца с царской депешей.
Осада всем надоела, хотели штурма хоть кровавого и опасного, да быстрого и победного. А к городу ни днем не подступишься, ни ночью – хитрые шведы жгут на стенках бочки с дегтем, костры. Сомнение меня брало – да какого же лешего я чуть не угодил тогда на виселицу, раз по сей день топчемся у городских мельниц, не взяв даже насквозь прострелянных форштадтов? Хоть и был я отмечен за те планы где следует и кем следует, а на душе кошки скребли – может, это я неладно чего-то рассчитал, раз нам до сих пор нет удачи?
Те из драгун, какие знали, что я не у матушки блинами в ту пору отъедался, покоя не давали, все про Ригу расспрашивали – неужто все дома каменные, да зачем на церквах петухи и верно ли, что в Риге сидит шведская королева и ворожит, чтоб нашим ядрам мимо лететь?
– В Стекольне и верно королева правит, – отвечал я неведомо в который раз, – сестра короля Карла, Элеонора, а в Риге никаких принцесс не видывал, и принцев тоже, окромя генерал-губернатора Нила Стромберга, да и его – издали…
– Что ж так, Андрей Иваныч? – подбивали на веселые россказни драгуны.
– Да, знать, не судьба. Совсем было повстречались, меня уж к нему в резиденцию со всем политесом вели, да я опамятовался – бодлива мать, в каком-то драном кафтанишке да к самому Стромбергу! Срамота, и только! Пришлось взять ноги на плечи и – переулками…
– Да ты по порядку сказывай! – горячились парни.
Мои похождения в Конвенте они наизусть запомнили, и все же я всякий раз насилу досказывал их до конца. Доходил до встречи со старухой в коридоре, а остальное тонуло в хохоте, и немало заковыристых кумплиманов доставалось престарелым вдовам.
Мне же было совсем невесело. Ведь я с осени не имел от тебя известий. Жива ли?
Этот вопрос все чаще беспокоил меня.
Мне казалось – случись что с тобой, я почую. И то, что на душе у меня становилось все пасмурнее, я истолковывал так – с тобой там неладно. Может, больна?
Некоторое время спустя, будучи отряжен в распоряжение господина главнокомандующего вместе с несколькими офицерами моего полка и с Алешкой Дементьевым, неразлучным товарищем, я с офицерами штаба отправился на рекогносцировку. Тут и пригодилось мое путешествие в Ригу. Я, стоя в стременах, глядел в многоколенчатую подзорную трубу, узнавая знакомые места, передавал трубу старшим по чину и рассказывал. Мы подъехали довольно близко к укреплениям, хоронясь за брошенными деревянными домишками, которых в той стороне было немного, а больше все сады да огороды.
Огромное поле перед рвом было изрыто апрошами и контрапрошами. Землю успело припорошить снегом.
– Смотри, каких они ходов нарыли! – повернулся ко мне Алешка, сверкая дерзкими синими глазами. – Жди теперь вылазки! Слушай, а если сбегаем, взглянем? Ну? Рискнем, Андрюшка? Или грудь в крестах, или голова в кустах!
Получив позволение, мы послали коней вперед. Шведы, понятно, сразу же обстреляли нас. Снег разлетался от копыт, когда мы виляли и вправо и влево, не соблюдая безопасного расстояния.
И с каждым тяжелым прыжком коня по глубокому снегу я был все ближе к тебе.
– Примечай!.. – кричал Алешка, а дальше я не расслышал за выстрелами. Приподнимался в стременах – напрасно! Не разглядеть мне было город за валом, только пять петухов, три повыше, два пониже. «Погибель сему проклятому месту!» – крикнул тогда государь, подкинув невысоко чугунное ядро и своими руками заложив его в ствол, все слышали. А для меня сейчас не было лучше места в мире, чем эти щербатые, узкие, гулкие, и в жару прохладные улочки, где мы с тобой говорили о нашей любви, чем влажный на заре серый камень стен того амбара, куда ты прибежала перед рассветом, помнишь?
И оставалось-то до тебя так немного!..
Я больше не мог без тебя. Добрые друзья и лихая походная жизнь – то, чего мне с избытком хватало восемь лет, – не веселили душу. Она просила иного. Не победных громов и фейерверков, на которые насмотрелся досыта, а тишины с тобой вдвоем, когда вместе будем глядеть в глубь твоего янтаря, а потом ты мне шепотом расскажешь все его тайны…
Вот без чего я тосковал. И тоска эта делалась все острее от сознания – вдруг ты погибнешь, и ничего этого уже не будет? Страшная, невозможная мысль вспыхнула – уж если не жить с тобой вместе, так хоть умереть рядом! Я же с самого начала знал, что ни один из нас не переживет другого.
– Нет, нет, нет, нет! – уговаривал я себя, может статься, и вслух. – Искушенье дьявольское!
И услышал за спиной голос Алешки, порядком отставшего.
Я опять не разобрал, что он кричал, только подумал – вот Алешка и расскажет про эти чертовы апроши…
Словно поняв меня, добрый конь в струнку подо мной вытянулся, прыгнул туда, где твой дом, где далекое окошко, затянутое льдом, где ты бессильно опустилась прямо в шубке на постель и молча плачешь, а глаза твои, полные отчаяния, все ближе, ближе – вот они!..
– Осторожнее, бережнее, – слышал я голоса боевых своих товарищей, – на плащ его укладывай! Поднимай – да сразу же! Куда в палатку? Прямо к лекарю! Сдурели, окаянные? Мы лучше лекаря в палатку притащим…
Надо мной склонился растерянный Алешка.
– Кричал тебе, дураку, не лезь под пули! Вот беда…
Я соображал – как это ему удалось вытащить меня из-под огня? Что же, будет мне отныне названным братом… Только не доходило до разума – что это вокруг за суета? Неужто я так опасно ранен? Боли-то почитай что и нет. Ничего, не в первый раз пуля задевает, неделю или поболее отлежусь – и опять в седло. Конь-то мой цел ли?
Я лежал, голова сливалась в удаляющийся гул, а душа наполнялась покоем. Если я и был виноват перед тобой – то вина искуплена. Если и оставалась преграда между нами – то она разрушена. Разрушена тем, что мы все разделили пополам, и короткую радость, и страдание, и смерть тоже. Я словно испытывал судьбу. Выживу – значит, и ты выживешь. Пусть уж все в мире будет у нас на двоих.
А я обязан выжить. Я же сражаться должен! Я победить должен, и поскорее! Ведь если не будет скорой победы – и тебя не будет, моя лебедушка. И янтарик твой мы не повесим, как тогда, в изголовье…
Вот он, на груди, янтарик, чувствую… Алешка, расстегни рубаху, достань…
Запах стал слабее, но как-то вроде тоньше. Я вдыхаю его, и вновь просыпается во мне угасавшая и таявшая тревога. Вот она, та сила, что не даст мне умереть!
Весной… Нет, пожалуй, уже летом это будет. Заплещут в чистом небе штандарты, трубы запоют. Приготовит магистрат два литых золотых ключа на бархатной подушечке и выйдет встречать у Карловских ворот славные русские полки во главе с Шереметевым, с Борисом Петровичем… И генерал-майор Боур оглянет напоследок строй боевых драгун и усмехнется довольно в густые усы, трогая повод трофейного коня. И Алешка подтолкнет меня коленом в начищенном ботфорте – мол, чего замечтался, приосанься же, в такую-то неприступную крепость с викторией входим! Милые горожанки, радуясь, что выжили в эту суровую зиму, будут махать из окон платочками, вниз, однако, не спускаясь – кто их знает, чего ожидать от этих скуластых великанов… А одна не выдержит, побежит прямо через Ратушную площадь к строю драгун… Это ты, это ты, любовь моя, это твои торопливые мелкие шаги я слышу! Вот и сбылось – и руки твои к губам прижму, и плечи поцелую, и вся ты будешь моя – неразлучно…
– Твоя. Только твоя. Но вот что было потом? Я совсем не помню… не знаю… да и было ли?.. Ты действительно вернулся?
– Погоди… И я ничего не помню, какой-то туман наплыл на глаза, обволок тело, и не было больше ни лиц, ни слов, ничего, только терпкий запах янтаря, согревшегося на твоей груди, и этот запах был долго-долго… Ах, как он тревожил, как беспокоил душу! И меня вдруг озарило – да это же и не запах вовсе, а какая-то живая, всей плотью ощутимая тоска… Я то отчетливо понимал это, то опять забывал, но в душе знал, что привязан к чему-то тонкой нитью запаха, то исчезающей, то отчетливой до боли. И вот за нить потянули, и я пошел, не раздумывая, помчался душой, полетел…
– Но почему же ты раньше никогда не говорил об этом? Или ты боялся признаться себе, что… Молчи, молчи, я все поняла! Я тоже боялась. Я боялась минуты, когда придется признаваться, что моя судьба решена. Знаешь, почему? Потому что если я выберу себе путь, то – навсегда. И когда я бежала сюда, я так хотела, чтобы ты не пришел и эта минута выбора отодвинулась в будущее…
* * *
– Но ты подумай…
– Я подумала. И я решила. Я бы и на смертном краю так же решила. И даже скорей, чем теперь. Я чувствую себя способной одолеть тысячи препятствий, мне даже жаль, что их нет. Может, они на самом деле уже были?
– Наверное, были. И те, кто должен был встретиться в жаркий июльский полдень на этой самой площади, встретились. Только не осталось ни ратуши, ни Дома Черноголовых, но вообще-то место узнать можно… Но, убей – не понимаю, что такое с нами было, какой-то вираж памяти, сон наяву! И какими же мы были в этом сне отчаянными! Неужели каждому нужна такая предельная ситуация, чтобы узнать о себе правду и сказать ее вслух? Проще было бы предположить, что мы все это придумали. Ведь сочиняет же каждый сам себе сказки, где он творит чудеса отваги! Вот я и вообразил себя дерзким мальчишкой со шпагой в руке, забиякой и лихим разведчиком, а ты – нежной девочкой из янтарного королевства, мечтающей о великой любви.
Ну, рассказали мы друг другу эту сказку… Ну, вот и кончилась она. А наяву мы никогда не посмеем быть неразумными и нерасчетливыми детьми, полюбившими вопреки всему на свете и погибшими по той простой причине, что устремились к невозможному.
* * *
– Но ведь ты бросился на коне под выстрелы лишь потому, что там, за огненной завесой, почудилось мое лицо, мои глаза! Нет, такое разумом не сочинишь, такое разве что в вещем сне увидишь. А если увидишь – значит, сердце к этому готово. Ты же сделал выбор и выбрал именно невозможное! А сейчас говоришь какие-то нелепые, ненужные слова, да еще с умным видом! Думаешь, я им верю? Ты уже сказал сегодня правду, и я знаю ее.
– А что, по-твоему, правда? Нет, не говори о любви, мне слишком трудно заставить себя признаться в правоте того мальчишки со шпагой. Правда – это четкое ощущение границ и пределов? Или?..
– Правда то, мой единственный, что у тебя глаза разные. Один – серый, другой – карий.