* * *
– Я побежала тебе навстречу, сбивая тонкие каблучки своих парчовых туфель о неровную брусчатку. Янтарное ожерелье металось и прыгало на груди…
Послушай, мне кажется, что это уже было однажды! Во сне, что ли? Понимаешь, кажется… Я вспоминаю, будто однажды бежала кому-то навстречу, отбрасывая узенькими носками туфель куски битой черепицы, нетерпеливо перепрыгивая через кучи ломаного кирпича – из одной обиженно выглядывал круглый медный бок двухфутового кренделя, бывшая вывеска булочника Бергера. Я так торопилась, так торопилась…
Но сейчас-то куда торопиться? Зачем бежать? Какая катастрофа произойдет, если я опоздаю?
Ты лениво посмотришь на часы и, даже не огорчившись, медленно уйдешь, и не все ли мне равно – куда? Я обнаружу твое отсутствие, повернусь и пойду обратно, даже с каким-то удовлетворением – вот, судьба так распорядилась, нам не быть вместе, я подчиняюсь.
Постой, постой, как я сказала? Медный крендель, булочник – как его? Бергер! Откуда он взялся? Если крепко-крепко задуматься, зажать уши и зажмурить глаза, то возникает совсем уж странная картина. Стены с проломами. Окна заколочены. На улице ни души. Чей-то долгий стон из развалин. Да что же это такое? Мой ли это город вообще? Что с ним сделалось?
Парчовые туфельки, битая черепица, черное чугунное ядро, что дальше? Одно странное воспоминание немедленно потянуло за собой другие, да и воспоминания ли это?
Постой, не уходи, сейчас я подбегу к тебе, отдышусь и спрошу – что такое со мной происходит? Ты человек серьезный, ты, наверное, спросишь: а когда все эти чудеса начались?
Зимой, скажу я тебе, в январе, когда я увидела в витрине ателье «Золотая туфелька», что на улице Суворова, парчовые башмачки. Не то чтоб они были сверхмодные… Сама не зная почему, я сразу же зашла и заказала их. И мне это самой не показалось странным, хотя я и тогда понимала, что переливчатая парча долго не продержится, истреплется за месяц. Странным мне это кажется теперь, когда я поняла, зачем они мне были нужны. Затем, чтобы сегодня пробежать по горбатым камням, спотыкаясь и скользя, полсотни шагов, отделявших тебя от меня.
Ты тут ни при чем! Все дело именно в туфлях.
Да, и еще янтарь. Вернее, ощущение щелканья подвесок по шее и груди. Из-за сорока рублей на ожерелье – целая стипендия! – дома приключился маленький скандал. Но когда я застегнула на шее пряжку, то почувствовала, как вместе с тихим перестуком янтариков ко мне вернулось что-то тревожное и печальное, что-то давно забытое, только вот что?
– Не знаю. Это тебе, наверное, от жары мерещится. Я уж думал, ты не придешь. Я ждал тебя потому, что обещал, ждал и думал – да зачем нам она, эта встреча? Мы будем, как всегда, говорить ни о чем, а потом стемнеет, и я буду, как всегда, целовать тебя в узком дворике. Потом провожу и, возвращаясь домой, буду думать о великой ненужности этой встречи и этих поцелуев. Ведь ни ты, ни я не назовем то, что притягивает нас друг к другу, любовью. Любовь – другая…
– Какая? Ты знаешь это?
– Нет. Не знаю. И приди она ко мне теперь – я бы растерялся. Мы выросли длинные, как баскетболисты, и умные, как Ньютоны, если бы меня назначили заведовать синхрофазотроном, я бы согласился и справился. Мы же знаем, что происходит и внутри атома, и внутри солнца! Но какой доктор наук объяснит нам, что происходит внутри нас самих? Я тебе честно скажу – я боюсь не боли и не разочарования, а той ответственности за другого человека, которую предполагает любовь. И ты ее боишься. Разве нет? Мы оба пока не в силах взять на себя эту ответственность. И если то, что нас притягивает друг к другу, все-таки есть любовь, думал я, то тем хуже, любовь слишком ко многому обязывает…
Но и со мной сегодня произошла странная вещь. Приближаясь к месту нашей встречи, я представил себе, как ты выбегаешь именно из-за этого угла. Как придерживаешь рукой свое пляшущее ожерелье. И я стал ждать тебя оттуда, хотя что-то не пускало меня навстречу. Ощущение было такое, будто я уже встречал тебя однажды именно в такой день, именно здесь. Вот я и торчал на солнцепеке, вот и ждал, как мальчишка, а когда увидел, не удивился и не обрадовался, а просто вздохнул вдруг с огромным облегчением, точно свершилось нечто великое! Представляешь? Давай все-таки отойдем в тень… Знаешь, чего бы я ни проповедовал, а хорошо, что ты пришла!
– Глупый! Зачем ты подстриг усы? Они теперь колются!
– Так и знал, что ты это скажешь! Ну так вот, я вздохнул с облегчением. Так бы я умиротворенно вздохнул, когда б мы встретились после какой-то огромной разлуки. И наваждение прошло. Это, наверное, жара… Я такой в Риге не припомню. Не воздух, а какой-то дурман. И еще твои духи в придачу! Странный запах… Французские? Слушай, мне от жары уже мерещится, или это так пахнет твое ожерелье?
– Ожерелье. Ты что, не знал, что янтарь долго сохраняет запах? Я это, кажется, всю жизнь знала. Раньше его аптекари специально выдерживали в чанах с разными настоями, давно, века два назад… Вот, правда, не знаю, какой ему тогда придавали запах. Не сладкий же! Вообще, если у тех аптекарей был хороший вкус, они делали аромат таким прохладительным, горьковатым, чтобы в нем были море, вечер… лимонная корочка… Понимаешь? Чтобы им вдруг потянуло пронзительно… ну, как внезапное воспоминание…
– В тебя переселилась душа средневекового аптекаря?
– А ты не смейся, Андри…
– Как? Как ты сказала? Что за ерунда, этого не может быть! Я вспомнил, что уже когда-то ты звала меня так – Андри! – я даже узнал интонацию… Погоди, погоди, дай вспомнить! И сама вспоминай. Твои парчовые башмачки. Крутые ступеньки винтовой лестницы. Какие-то цветы масляными красками на темных деревянных панелях. За лестницей направо тяжелая дверь, кованые узоры возле петель. Истертый каменный порог. Узенький дворик…
– Верно! Мои парчовые башмачки. Крутые ступеньки лестницы и расписные панели, под которыми я играла. Дверь – я знаю, я знаю, что за ней! И порог узнала. И дворик тоже. Погоди! Мы с тобой играем в какую-то странную игру, и Бог весть, куда она нас заведет.
– Думаешь, ее надо прервать, пока не поздно? Приказать себе – забудь! – и действительно забыть?
– А если она преподнесет сюрпризы? ведь переиграть сначала мы уже не сможем.
– Ты ставишь такое условие игры? Ну ладно. А и незачем! Давай решимся хоть на это. Ты же первая начала! Ну? Решено, жребий брошен, и, что бы ни случилось, я продолжаю. Это было летом. Летом? Или нет, скорее осенью. Начало сентября – это уже осень? А может, конец августа? Во всяком случае, уже было полно яблок, и я угощал лошадей свежей морковкой.
– Да, верно, лошади… Как раз в тот день утром ты привел во двор вороную кобылу лейтенанта Ангстрема. Ну, помнишь? Помнишь – может, даже не совсем утро, а ближе к полудню? Небо синее, солнце жаркое, и ты проводишь кобылу по нашему крошечному дворику, а она балуется и хватает тебя мягкими губами за полу потрепанного кафтана – ты что, в карманах морковку носил?
– Ну, морковку… И что же тут смешного?
– Я вспомнила, как месяц назад впервые увидела тебя из окна и спросила отца – это и есть наш новый конюх? Он ответил – да, и, кажется, толковый. По крайней мере за лошадьми господ лейтенантов присмотрит как надобно. Седлая нетерпеливую кобылу, ты так и нырял – то под шеей, то под животом, расправляя подпруги. Чувствовалось, какую радость доставляет тебе возня с лошадьми. Ты и по крупу ее похлопывал, и гриву ей ерошил да приглаживал, и даже, схватив обеими руками за кольца уздечки, поцеловал прямо в нос. Посмотри, говорил отец, куда нашим увальням до этого парня! Я согласилась. Одной рукой ты держал плетеный повод, другой откидывал волосы с лица и глядел ввысь, в небо, словно дыша его далекой прохладой. Я о чем-то громко заговорила с отцом, но ты даже не взглянул на мое окно. Вот это уже были чудеса – слышать женский голос и даже не посмотреть, кому он принадлежит!
– Я посмотрел, только осторожно. Мне совсем не хотелось, чтобы ты видела меня таким. Я ведь знал, что вернусь сюда в драгунском мундире, синем с красным, при шпаге, как подобает офицеру. А во время путешествия я оброс на изумление густой бородой, усов же не подстригал целую вечность. Притом был на мне серый латаный кафтанишко, как у обозного мужика, домотканая рубаха, на ногах – постолы. Уж потом разжился старыми сапогами…
– Но я тебе понравилась? Понравилась?
– Да. Очень. Только я удивился сперва – все бюргерские дочки беленькие, одна ты – с отливом в вороново крыло. Как в сказке – белолица да черноброва. Но твои волосы я бы в длинную косу заплел и спрятал, чтобы никто на них зря не глазел. А ты выпустила кудри на лоб до самых бровей!
– Глупый, это прическа такая – «фонтанж» называется. Однажды на охоте у французского короля графиня де Фонтанж растрепала волосы, все булавки разлетелись. Она не растерялась, сняла подвязку, схватила ею волосы, локоны и легли на лоб. Королю Людовику так понравилась эта прическа, что все дамы стали ее носить… Ну, у меня, конечно, не настоящий «фонтанж», там еще знаешь какую крепостную башню из волос, лент и кружев мастерить надо? На нее ни один чепчик не натянешь. Да и времени по утрам не хватит. А носить ее три дня, не расчесывая, я не могу, я так не приучена! Даже вспомнить смешно – как мы все ждали новостей из Парижа. Оттуда с великим опозданием приходили моды, залетали какие-то неясные отголоски роскошных балов, блистательных прогулок, королевских охот. Это был недосягаемый рай.
А здесь – сиди и благонравно жди, пока к тебе посватается достойный жених. Хорошо еще, если он из Большой гильдии – тогда хоть свадьбу шумную сыграют. За день до венчания гости с барабанным боем объедут вокруг Риги. Меня повезут в Мюнстерский зал, там господа члены магистрата и почтенные купцы выпьют за мое здоровье. Но за всеми хлопотами да тревогами я с перепугу и не замечу, как промчится самый праздничный день в жизни. Некому меня собирать под венец, матери давно нет. Но скорее всего меня выдадут за одного из наших подмастерьев – за Вильгельма или за Иоганна. Сыновей у отца нет, я одна, и негоже отдавать дело в чужие руки. А еще я могу… нет, могла бы выйти замуж за Олафа Ангстрема, которого определили к нам на постой вместе с Бьорном Фалькенбергом год назад вместо лейтенанта Ундсета. Бьорн женат, скоро к нему из Стокгольма приедет его Ингрид – Господи, где же их всех разместить? Даже если я отдам им свою комнату, а сама с Маде поселюсь в отцовском крошечном кабинете, где он принимает самых видных заказчиков, это выручит нас ненадолго. Бьорн говорил, что Ингрид ждет маленького. А Олаф пока холост. Он красив, это верно, нашим толстощеким Вильгельму и Иоганну с ним равняться бесполезно, но мало радости – быть женой шведского офицера в это ненадежное время. Да отец бы и не отдал меня Олафу. Я – дочь мастера и должна стать женой мастера.
Я с детства знала это. Меня к тому и готовили – быть примерной женой и матерью. Быть гордостью своего мужа и родных! Но какое это теперь имеет значение? Давай лучше сразу начнем с утра того самого дня.
Я проснулась в своем маленьком, чистеньком, уютном, ухоженном янтарном королевстве. Но на душе было неспокойно. Мне приснился странный сон, я тщетно пыталась его вспомнить, и мое бессилие огорчало и угнетало меня. Я медленно обводила взглядом комнату – это было мое утреннее приветствие янтарю.
Я подружилась с ним в детстве. Загубленные учениками заготовки были моими игрушками, я строила из них замки на полу отцовской мастерской. Однажды я нашла за его столиком потерянный кусочек, посмотрела сквозь него на свет и увидела внутри жучка. Когда у меня хотели забрать находку, я так просила и плакала, что жучка, несомненно предназначенного для другой надобности, мне отдали. Я долго хранила янтарик в шкатулке с материнскими украшениями, а потом Йорен догадался, хитро обточил его, оправил в скромное серебро, и я сделала его своим амулетом. Но это было позже, когда мне исполнилось четырнадцать…
Подмастерья меня баловали – мастерили на скорую руку из ненужных обломков четвероногие кругленькие фигурки, было время – даже шлифовали их, хотя за такие глупости получали нагоняй от отца. Я проводила пальцем по припорошенному белой пылью камню, и оставался сверкающий след… Потом мне позволили протирать янтарные шкатулки и чаши, зеркальные ободки и настенные украшения. Я подолгу держала их в руках, отец смеялся – моя дочь, о каком сказочном принце ты мечтаешь? Отец был хорошим мастером. Но смотреть вглубь отшлифованного янтаря меня научил не он, а Йорен. Смотришь, а в голову приходят разные чудеса, даже песни. Только не те баллады, которые так любили мои подружки, да и сама я их охотно пела за рукоделием, – про графа Фалькенштейна, про королевских детей, про рыцаря Улингера. Они были складные и чувствительные, особенно та, где юный граф приезжает к монастырским воротам, а навстречу выходит его возлюбленная в монашеском наряде. В это месте мне всегда хотелось плакать, так жалко было бедного графа и его невесту. Но баллады и янтарь – это было совсем, совсем разное… Янтарь заставлял звучать в ушах такие песни, каких еще, может, даже и на свете не было.
Однажды я смотрела на прозрачные янтарные пластинки с прожилками, и тут Маде за стеной запела что-то такое, что я замерла и не сразу догадалась ее позвать. Я никогда не понимала ее песен. В них не было ни начала достойного, ни трогательного конца, и сама она не могла объяснить толком, о чем они. Говорила – о лодочке под парусом, о братце на боевом коне, но разве же об этом бывают песни? И вот тогда она запела что-то неожиданно знакомое, нежное, долгожданное… Потом я просила ее повторить, но она застеснялась.
Сколько янтаря ни было у меня в комнате, мне все казалось мало. Мои перчатки лежали в янтарной шкатулке, над которой Йорен с отцовского позволения работал целых две недели. Мой письменный прибор – потому что именно я вела все счета в хозяйстве, отец еще два года назад стал меня к этому приучать, – был почти весь из янтаря. Мотки разноцветных ниток и иголки с булавками лежали в высокой янтарной чаше, от которой отказался заказчик – она немного треснула с края. Когда вечером в постели я на сон грядущий собиралась почитать, Маде приносила свечу в маленьком янтарном подсвечнике. Скоро я засыпала, наслаждаясь тонким ароматом. Это была моя маленькая хитрость. Я тайком от всех распустила напитанные сладким настоем четки, и бусины на длинных шнурках служили мне книжными закладками. А утром я улыбалась себе из хорошенького настенного зеркала, подвешенного на широкой шелковой ленте с большим бантом и обрамленного золотистыми и медовыми завитками.
И вот, пытаясь припомнить странный сон и твердо зная лишь, что такие сны не к добру, я оглядывала стены, и стол, и подоконник с цветами, и понемногу сердце успокаивалось, радуясь солнечной игре в зеленоватых, почти прозрачных, густо-коричневых и всяких-всяких янтарях. Смастерили же недавно, подумала я, славные кенигсбергские мастера целую комнату, где все – из янтаря, вот бы посмотреть…
И тут пришла мысль – а ведь можно еще инкрустировать им ту новомодную мебель, что года три назад привезли нам из Англии, со звучным названием «комод». Маде, впрочем, считала, что незачем было ставить обыкновенный сундук на такие тонкие и ненадежные ножки. Я двадцать раз ей повторяла, что это сделано для ее же удобства – так легче мыть или натирать пол. Она вроде бы соглашалась, но все равно придумывала новые недостатки и смешные названия – поди с ней поспорь… Она уже достаточно хорошо говорила по-немецки, но не настолько, чтобы вступать в длительные пререкания. Шуточки над комодом звучали по-латышски, а я, хотя по требованию отца и знала этот язык достаточно, тут не могла ответить ей должным образом.
Я проснулась и услышала, как Маде громко болтает во дворике с подмастерьями и мальчишками-учениками. Да и мальчишки-то были не наши, а соседские. Мне было неловко в измятом чепчике выглядывать из окна, и я спряталась за вышитую занавеску и высокие цветы в горшках, которые вечно забывала поливать.
Разговор во дворе шел увлекательный – про Даугавское Золото.
– Ну, судя по тому, что она показалась на мосту, это случилось недавно, – рассуждала Маде, – ведь и пяти лет не прошло, как шведы навели через Даугаву мост из плотов, а другого никогда и не было. А если Даугавское Золото выходит на мост раз в сто лет, то вам, парни, теперь долго ждать придется!
Я сразу узнала эту загадочную историю, которая время от времени выплывала на свет Божий с новыми неожиданными подробностями. На этот раз, оказывается, дело было на мосту… А вообще случилось так – шел ночью по берегу то ли рыбак, то ли перевозчик. Навстречу вдруг появляется красавица в белом и просит – обними! Тот, конечно, испугался, молитвы забормотал, заговоры против нечистой силы. Красавице надоело слушать, сказала она сердито: «Сто лет на дне лежала, еще сто лет пролежу!» – и с золотым звоном обрушилась, сверкая, в Даугаву.
Молодежь, увидев, что ты вошел во двор, стала тебя задевать – а ты бы обнял Даугавское Золото? Ведь если обнимешь – рассыпется у твоих ног золотыми дукатами, каких теперь на рынке и не увидишь. Но вот смелости, смелости-то хватит?
– А почему нет? – весело спросил ты. – Того только и не хватало, чтобы я ночью красавицы испугался!
Подмастерья загоготали. Маде хихикнула.
– Но ведь волшебная же! – напомнил кто-то сквозь общий смех.
– На ней не написано, что волшебная, – ответил ты и, словно спохватившись, добавил: – А если даже и написано, мне-то что? Я читать не обучен!
Ах, как не понравилась мне эта поспешность твоего ответа! Я могла спорить на что угодно – ты умел читать не хуже меня, а ведь я несколько зим бегала в школу Морица, что при Петровской церкви. И когда при тебе говорили по-немецки – отлично все понимал. Думаешь, меня можно было обмануть старым кафтаном и потертыми сапогами? Глядя из-за своих бальзаминов, я поймала твой быстрый, умный и тревожный взгляд.
Тут мысль, беспокоившая меня уже несколько дней, наконец воплотилась в слова. Ты ведь не беглый крепостной из Польских Инфлянтов, какие бы ужасы ни рассказывал про злой нрав барона Зивулта. Просто мы давно привыкли к тому, что беглые нанимаются в прислугу – согласно закону, на пять лет, хотя уже через два года они полностью свободны от своих господ. Раз просится человек в конюхи – значит, ищет свободы за высокими рижскими стенами, а больше нам знать и не обязательно.
Но я чуяла – это необъяснимо, у меня не было никаких для того резонных оснований, – я чуяла, что не по простому делу ты в Риге. И еще понимала – ведь ты совсем мальчишка, как ни прячься в свою нечесанную бороду.
Маде заметила меня в окне и примчалась наверх.
– Опять ты без чепца, – недовольно сказала я. – Молчи, знаю твою отговорку.
Это было вроде игры, еще с тех времен, когда Маде совсем девчонкой появилась у нас. Ее не заставить было надеть даже самый хорошенький чепчик.
– Да я в венке из земляничных листьев куда красивее! – убеждала она. Что это за венок – я не знала. Должно быть, на лесных мызах в Видземе девушки и плели себе осенью такие разноцветные венки. Но мы по сей день дразнили Маде ими. И она, обычно с восторгом откликавшаяся на самую немудреную шутку, тут еле улыбалась, а то и задумывалась. Крепко, видно, ей запомнились те венки.
И на этот раз она только взглянула исподлобья и закинула за спину длинные, длиннее моих, светлые косы.
– И не надоест тебе кружить головы нашим парням? – спросила я, разбивая яйцо всмятку серебряной ложечкой с маленьким аистом на конце. – Теперь вот за нового конюха взялась.
– Его, фрейлейн Ульрика, не так легко сбить с толку. Шоколад я сегодня сварила, кончился весь… Он сам кого хочешь с толку собьет.
– С чего ты взяла?
– Вам горячего молока налить или принести снизу простокваши? Он у нас больше месяца, а никто его пьяным не видел, хотя он часто ходит с парнями в кабачок Зауэра. И что-то он слишком умен для деревенского. Я сама слышала, как он говорил с Эриком – не тем, который денщик господина Фалькенберга, а с другим, – Господь мне свидетель, не вру, – о мортирах и о пушках, которые еще Черноголовые подарили Риге Бог весть когда. Ну, зачем конюху мортиры?
Она собрала посуду и вытерла фартуком капельку молока на столике. Я отметила это и порадовалась – Маде становилась совсем порядочной служанкой, которая не опозорит хозяйку при самых придирчивых гостях.
– Может быть, он хочет в солдаты? – поинтересовалась я. – Для деревенского парня…
– Да говорю же я вам, что он никакой не деревенский! – перебила меня Маде. Я так и застыла с чашкой в руке.
– Откуда ты знаешь?
Маде немного подумала – а стоит ли мне говорить такое?
– Парни говорили – спина у него гладкая.
– Ну и что?
– Не поротая!..
И, выхватив у меня чашку, она исчезла из комнаты, едва не прихватив дверью подол полосатой домотканой юбки.
Но если ты не беглый, так кто же?
Я причесалась, надела свое будничное платье, темное с широким белым воротником, и пошла к отцу. Тут уж я была покорнейшей и благонравнейшей дочерью на свете. И не потому, что такой надлежит быть дочери почтенного мастера, а просто не хотела ничем огорчать отца, и так ему приходилось нелегко. С каждым годом все меньше кораблей швартовалось у причалов напротив Ратушной площади. Как началось это восемь лет назад, еще с саксонской осады, так до сих пор иноземные купцы обходили Ригу стороной, норовя зайти в Либау или в Ревель. Слишком велики к тому же были и шведские пошлины. А куда прикажете сбывать шкатулки и вазы, медальоны для стенного декора и четки? Некуда…
Но мастер Карл Гильхен сказал раз и навсегда – скорей его душа расстанется с телом, чем сам он – с янтарем. Хотя голландские купцы предлагали ему быть комиссионером, он отказывался, говоря – ничего я в вашей золе с поташом и в льняном семени не смыслю. И работа в нашей мастерской продолжалась, и так же радовала всех удача, и те же громы обрушивались на голову растяпы, загубившего прекрасный кусок янтаря, где играла целая рыжая радуга, от медово-золотистого до темно-вишневого, где можно было разглядеть зеленоватые надорванные крылья бабочки или черный угловатый клубочек муравьиных лапок.
Мы поговорили о хозяйстве, и я взяла в руки перо.
Еще со вчерашнего вечера я придумывала ожерелье. Совершенно ненужное и бесполезное ожерелье – я все равно никогда такого не надену. Но в прожилках моей же собственной вазы оно мне померещилось – с длинными подвесками-слезками, чуть побольше, чем делают такие слезки из драгоценных камней для сережек. Вся прелесть этого ожерелья заключалась в рисунке, что должны образовать подвески и маленькие шарики. Я сперва рассказывала это отцу, как свой каприз, и он слушал, усмехаясь. Я продолжала, уверенная, что моя мысль пригодится ему в чем-то совсем другом, как не раз уже бывало, но неожиданно увлеклась и кончила тем, что попросила его позволить сделать это ожерелье кому-нибудь из подмастерьев. Все-таки работа непростая, как раз было бы на чем поучиться.
– Да зачем оно тебе понадобилось, милая дочь? – искренне удивился тут отец. – По-твоему, мастер Карл Гильхен не может купить единственной дочери настоящее ожерелье, хотя бы и гранатовое? Разве что Маде подарить – тем более, что ей за полгода не плачено. Длинные подвески! Ты бы еще подвески с зубчиками нарисовала, как на этих латышских пряжках…
– Я не хочу с зубчиками! – обиделась я. Вот уж придумал, в самом деле, как будто не он втолковывал мне сложные премудрости законченности линий, строгости вкуса и торжестве гармонии!
– Балую я тебя, – сказал отец, уселся поудобнее за рабочим столиком и веером разложил черканые-перечерканые рисунки шахматных фигур. Я поняла, что ожерелье мне дозволено, и поцеловала отца куда пришлось – в седую, коротко стриженную голову.
Выбрав подходящий янтарь, я понесла его вместе с рисунком не ученикам, а в дальний угол мастерской, к Йорену.
Йорен был вечным подмастерьем. Собственно и подмастерьем он по закону тоже не считался, да и годы были не те – за шестьдесят. Не будь он латышом, давно бы уже стал мастером и сам имел учеников. Отцу доставалось от других цеховых мастеров за то, что держит латыша да еще дает ему тончайшую работу. Но он не собирался расставаться с Йореном. Йорен и его самого мог бы кое-чему поучить. Йорен видел янтарь…
Я не знаю, как это объяснить. Он видел, что скрыто в каждом куске, и все тут! И меня учил смотреть и видеть. Отец мог сделать все, что угодно, хоть из цельного куска, хоть так подогнать детали, что и под лупой след будет не толще волосинки. А смотреть и видеть – пробовал, но не всегда получалось.
Я еще ребенком все вертелась вокруг Йорена. Ему, видно, было все равно, кто я, молодая хозяйка или молодой хозяин, он и мне вместе с мальчишками втолковывал, как шлифовать янтарь, как сверлить, как подбирать по тонам. Мальчишки менялись, мало было способных, а я оставалась. Хотя вроде ремесло это девице было ни к чему.
Йорен в последние годы стал глуховат. Я тронула его ссутуленное плечо. Он медленно повернулся – на щеку упали длинные волосы, такие светлые, что, наверное, они давно стали седыми, и никто этого не заметил.
– Откуда у тебя эти удлиненные подвески? – спросил старик. – Где ты могла их видеть? Ты ведь не была в Курземе, не смотрела у тамошних девушек ларчики с приданым… Неужели это у тебя в крови?..
Я разложила перед ним янтарь.
– А разве эти куски могут быть другими – шариками, а не слезами? – спросила в свою очередь я. – Проще простого наделать шариков и нанизать их на нитку. Только это будет не ожерелье, а четки. Вот эти прожилки требуют форму капельки. А всякая другая их убьет. Ты же сам мне толковал про душу янтаря!
Но он не помнил.
– Душа янтаря? Об этом и в песне не поется. Или ты, хозяйка, теперь начала песни сочинять?
Я опять стала толковать ему про ожерелье, но он настроился, видно, на иной лад.
– Если тебе понадобилось ожерелье, похожее на песню, значит, ты кого-то любишь, – сделал он совершенно неожиданный вывод. – И дай тебе матушка Лайма счастья, ты добрая девушка…
Тут оставалось только покачать головой.
– Я бы и рада, Йорен, – сказала я ему, – Да некого.
И ушла из мастерской.
Поскорее ушла из янтарного королевства, в котором так мечтается о счастье…
Тем временем Маде прибежала с рынка, и отец послал ее к аптекарю господину Хольману с целой корзиной четок, самых разных, от бледно-желтых до почти коричневых. Янтарь на них шел какой-то скучный, ровный, вроде неживой. Негде там было играть солнцу.
Маде поскреблась в мою дверь.
– Ну, в чем дело? – спросила я.
– Хозяин велел идти к аптекарю…
– Все еще боишься?
– Он колдун! – убежденно заявила Маде. – Он порчу напускает! Нанюхаешься в его лавке и непременно заболеешь, так все говорят.
– Маде! Ну, сколько раз объяснять? Ты видела, как у него в чанах с настоями мокнут перчатки и янтарь? Много раз видела. Перчатки носят дворянки и женщины из бюргерских семей – кто-нибудь от их запаха заболел? У меня две пары перчаток – разве я заболела?
– Все равно боюсь. У него недобрые запахи. У трав, у корней запахи добрые, а в его бутылях – нет.
– Опять идти вместе с тобой?
Маде широко улыбнулась.
– Я подожду хозяйку на улице! Я уже и хозяйкины туфли почистила!
Она достала из-под передника мои голландские контрабандные туфельки на круто скошенном вовнутрь каблучке, чтобы нога меньше казалась. Туфельки от носка к высокому подъему были расшиты по бледно-желтому бархату цветами и завитками. Отец иногда баловал меня такими диковинами.
– Корзинка уже готова, – говорила Маде, застегивая у моих щиколоток крошечные пряжки,– а накидку хозяйке брать ни к чему, сегодня жарко.
– Иоганн! – крикнула я в окно подмастерью, вышедшему во двор. – Скажи отцу, что я сама пойду к господину Хольману.
У аптекаря мы пробыли недолго. Маде ждала меня на улице, но не у самых дверей лавки, а подальше, на каменной скамье у дверей дома булочника Бергера, и к ней уже стали приставать парни.
И мы побежали домой. Это, пожалуй, было уже после обеда. Наверное, после. Ей-богу, не помню, когда я успела в тот день пообедать…
После утреннего разговора с Маде я и не вспоминала тебя, пока не встретила возле церкви Иоанна. Тебя вели четверо шведских кирасиров и сержант.
Ты, даже связанный, все еще отталкивал солдат то плечом, то локтем. Ах, как ты пытался растянуть это расстояние до Рижского замка!.. Или до Цитадели?.. Откуда мне было сообразить? Вся рубашка на тебе была разорвана, и меня поразило своей беззащитностью твое тело, зажатое между сине-желтых мундиров. Тоненький глазастый мальчишка, попавший в беду…
Меня как обожгло!
А ты – ты ведь видел меня, ты знал, что я рядом, но упрямо отводил глаза! Я не понимала, что со мной, – я чуть не задохнулась от сознания своего бессилия.
Сержант Эрикссен не раз бывал у нас дома у Олафа и Бьорна, он даже как-то пробовал ухаживать за мной. Мы с Маде подбежали к нему.
– Господин сержант, что вы делаете, это же конюх – наш и господ Ангстрема и Фалькенберга, куда вы его ведете?
– Фрекен Ульрика, если он вам так дорог, закажите по нему панихиду, – сурово отрезал сержант.
– Я вас не понимаю! – я загородила ему дорогу. – Чем провинился перед вами наш конюх? Я немедленно обо всем скажу отцу!..
– Думаю, что даже ваш уважаемый отец не уговорит господина губернатора отпустить лазутчика.
Слово было сказано, именно этого слова я ждала и боялась.
– Какого… лазутчика?..
– Не саксонского же и не польского! Куда им! Похоже, московита, фрекен. Кому еще мог понадобиться план Шеровского бастиона со всеми равелинами, эскарпами и контрэскарпами?
– Вы его схватили возле Шеровского бастиона… – сказала я, чтобы хоть что-то сказать, и на секунду задержать шведов, и взгляд твой успеть поймать!
А вокруг уже собиралась толпа, благо я повстречала тебя поблизости от Ратушной площади, где гудел рынок.
– Лазутчика взяли!
– В Цитадель повели!
– Повесят… повесят…
Тебя – повесят?..
– Андри!..
Наши глаза все-таки встретились!
– Господи, какая это была дурость непростительная, бить меня некому!