Помню типическую сценку на киевском рынке на Бессарабке. Я покупал сливочное масло и слышал кругом оханье, да кряхтение людей, жаловавшихся на цены, непомерно увеличившиеся во время блокады Киева повстанцами. Вдруг мужичек радостно возвестил: "да теперь цены скоро опять будут божеские. Разве не знаете, мир заключен, мир с Петлюрой. Я сам видел на Крещатике огромный белый флаг, на котором об этом написано". Я поинтересовался узнать, что это за белый флаг и пошел на указанное рассказчиком место. Действительно там висел в воздух протянутый с одной стороны Крещатика на другую гигантский белый флаг с надписью: "покупайте газету "Мир". Это была чудовищная реклама о предстоящем выходе новой гетманской газеты.
III. ПОЛИТИКИ, ПОЛИТИКА И СВЕРХПОЛИТИЧЕСКОЕ.
Бывают такие болезни, в особенности эпидемические, против которых никакие рецепты не помогают, Как там ни лечи, болезнь возьмет свое, пройдет весь положенный ей срок закономерного течения. В этих случаях попытки лечить людей обнаруживают бессилие врачей, а попытки лечить народы - столь же роковое бессилие политиков.
Я думаю, что Украйна могла бы управляться умнее и искуснее, чем она в действительности управлялась, что многие ошибки гетмана и его министров могли быть и не сделаны, но все таки конечный результат был бы по всей вероятности тот же. Украйна должна была переболеть большевизмом. чтобы окончательно от него освободиться. Если бы, например, гетман поменьше полагался на немцев и постарался обзавестись собственной армией, он мог бы дольше бороться с движением Петлюры и даже, пожалуй, справиться с ним, но основной болезни - большевизма - он все-таки не преодолел бы. При том настроении народных масс, какое господствовало на Украйне в 1918 году, всякое собранное там войско было обречено на более или менее быструю большевизацию. Если бы гетманское правительство вело то, что называется "разумной политикой", процесс пошел бы в затяжку, но рано или поздно большевизм все таки взял бы верх. И, кто знает, может быть теперь, летом 1919 года, когда сила большевиков в Совдепии надломлена, эта вспышка большевизма на Украйне была бы еще опаснее для России, потому что в критическую минуту она дала бы в руки Троцкого и Ленина совершенно свежую, нетронутую разложением силу.
Бессилие рецептов и политиков - вообще одно из самых ярких моих наблюдений за зиму и весну 1918-1919 года. В такие дни повторяется все тот же парадокс, который неизменно сопровождает всякие эпидемические болезни. Всякий знает, что корь или {149} оспу лечить нельзя. Но не лечить дорогого и близкого человека нравственно невозможно. И вот вопреки очевидности больного корью лечат, изощряют ум на изобретении способов, которые не приводят к цели.
В политике бывает еще хуже. Когда болен народ, попытки лечения составляют не только непреодолимую нравственную потребность лечащих; они сплошь и рядом внушаются той наивной верой в рецепты, над которой уже давным-давно возвысилась медицина. Каких только рецептов не приходилось читать и слушать. Были правые, были левые, были явно наивные, были и такие, которые казались умными. Но в конце концов все были непригодны. Болезнь обманула все расчеты, ниспровергла всю нашу обиходную рецептуру.
Кристально чистый граф Келлер, исчезнувший ныне тип генерала доброго времени, говорил мне недели за две до своего трагического конца: "Вся суть в том, что у нас каждый берется не за свое дело, забывая о прямых своих обязанностях. Вот, хотя бы Деникин, мой прежний подчиненный. Я ему поставил вопрос: скажите мне, наконец, ваше превосходительство, кто вы и что вы такое". Он сконфузился и отвечал: "я монархист" и поспешно добавил: "я конституционный монархист". "Ваше Превосходительство, сказал я ему, я думаю, что я не глупее вас, но полагаю, что это не нашего с вами ума дело. Мы военные должны стоять вне политики; для нас должно быть только одно: воля Государя Императора и единая Россия. А о конституции рассуждать нам не приходится. Захочет Государь Император, будет вам и конституция или хотя бы даже федерация, не захочет Его Величество, не будет ни того, ни другого. А мы с вами должны исполнять его волю, а не политиканствовать". - "Граф, заметил я моему собеседнику, ведь это тоже политика, хотя политика правая и монархическая", но тотчас понял, что попытки убедить в этом старика были совершенно бесполезны. Он просто разводил руками и не понимал, повторяя:
"Государь Император и Россия, да какая же это политика".
Позднее в Одессе меня поразило сходство с этими речами бесед французского генерала д'Ансельма, столь же прямолинейного в своих республиканских убеждениях:
"Nous autres militaires, nous ne nous melons pas de politique, nous sommes au dehors des parties, mais pourvu qu'on ne soit pas trop reactionnaire. Oh, ces diables de monarchistes dans l'armee des volontaires! Ils n'ont rien oublie et rien appris" (Мы военные не вмешиваемся в политику, мы вне партий. Однако, не следует быть слишком реакционными. Ох, уж эти монархисты в Добровольческой армии. Они ничего не забыли и ничему не научились.).
Было совершенно так же бесполезно убеждать д'Ансельма, что ратуя за республику и за участи социалистических имен в управлении югом Poccии, он делает партийную политику. De la politique ca, je vous demande bien pardon и уверял, что республика вне партии.
Политические рецепты колебались между этими двумя противоположными полюсами. Были правые, которые говорили, что надо {150} открыто объявить себя монархистами. По их словам только монархический лозунг в состоянии удовлетворить разочаровавшиеся в большевизме народные массы севера и воодушевить монархически настроенную добровольческую армию. Были и доктринеры слева, которые полагали, что только решительное исповедание республики с левой социальной программой может отшатнуть от большевизма народные массы, которые больше всего на свете боятся реакции. Но были одинаково неправы как те, так и другие; провозглашать монархический идеал в неизжившей большевизма Украйне было, конечно, безумием. Но по той же причине непригодны были лозунги левые, республиканские, демократические и социалистические: при наличности стихийного влечения масс к большевизму эти лозунги удовлетворить не могли: они оказывались всего только промежуточными ступенями, на которых народное движение даже не задерживалось.
Так же несостоятельны были рецепты, исходившие из "ориентации" немецкой или французской, потому что ни та, ни другая не могла совершить самого главного для спасения России дела - исцелить южную Poccию от заразившей ее и еще не изжитой ею болезни.
Когда я приехал на Украйну - немецкая ориентация доживала свои последние дни. Сторонники единой России от нее отшатнулись в виду обнаруженного немцами бессилия и их предательской политики в Москве. П. Н. Милюков, коего я застал в Киеве, в то время от нее решительно отказывался. Но у немцев еще оставались приверженцы среди тех изверившихся в России и деморализованных русских, которые связали свою судьбу с мыслью об Украйне. Они приходили в панический ужас при мысли, что возможный уход немцев тотчас сделает неизбежным торжество большевизма на Украйне. Я уже говорил о том, как поражение немцев и их уход опровергли эти возлагавшиеся на них надежды.
Тогда все надежды устремились в сторону союзников. А. В. Кривошеин, высказывавшийся раньше за допустимость при наличии известных условий "немецкой ориентации", отправился вместе с П. Н. Милюковым для переговоров с союзниками в Яссы. Разговор мой с А. В. перед его отъездом из Киева ясно показывает, до чего преувеличены были тогда надежды "государственно-мыслящих" русских людей на англичан и французов. Я выразил надежду, что мы вернемся в Москву к осени 1919 г. "Нет, сказал мне А. В., после только что совершившихся событий, мы можем вернуться туда гораздо раньше, я думаю, примерно к Рождеству". Если у государственно мыслящих были преувеличенные надежды, то, наоборот, у большевицки настроенных масс явились преувеличенные опасения.
Крестьяне, доселе дрожавшие перед немцами, не на шутку испугались прихода "тех, что победили немца". По деревням говорили: "плохо, братцы, будет, вот мы союзникам изменили, а они придут в деревню, да спросят, кто в семнадцатом году бежал с фронта. Иван, да Сидор. Подать сюда Ивана да Сидора. Всех разыщут да расстреляют". И бывшие солдаты {151} начали в панике массами выправлять себе по волостям фальшивые свидетельства, где значилось: "уволены с фронта по болезни". Как бесконечно далеки мы были в то время от мысли, что победа союзников не ускорит, а наоборот задержит освобождение Poccии от большевиков. Союзники в то время казались каким то всемогущим земным божеством, которое может карать и миловать и непременно будет спасать.
Были, конечно, и скептики, которые сомневались, указывая на "утомление" союзников, но их тотчас приводили к молчанию. "Разве вы забыли угрозы англичан большевикам за тяжкое оскорбление английского посольства в Петрограде и за дерзкое убийство там английского офицера? Неужели вы думаете, что англичане могут проглотить такое наглое издевательство над Англией? Возможно ли допустить, что англо-французы не понимают международной опасности открытого очага большевицкой заразы, который заразит весь мир?"
И политическая мысль продолжала работать в расчете на иноземную помощь.
Сколько было потрачено времени на бесплодные заседания из-за этого ошибочного расчета. Помнится, вся зима 1917-1918 года в Москве ушла на бесплодные, бесконечные споры об ориентациях. Споры эти иногда переходили в ссоры, инакомыслящие заподазривались в отсутствии патриотизма. В Москве две близкие по духу организации "национальный центр" и "правый центр" раскололись совершенно понапрасну, из-за того только, что последний признавал допустимыми и желательными не какие либо соглашения с немцами, а хотя бы переговоры с ними с целью уяснить их планы относительно Poccии, тогда как национальный центр считал всякие выяснения безусловно непозволительными. И после того, как отношения были совершенно понапрасну порваны, переговоры правого центра с немцами не только не привели к немецкой ориентации, но лишний раз убедительно доказали ее полную нежелательность в виду недоброжелательного отношения господствующего в Германии направления к мысли о единой Poccии.
Потом на Украйне, когда все колебавшиеся и все разочаровавшиеся перешли на сторону "союзнической ориентации", последняя послужила темой для новых столь же многочисленных и бесплодных заседаний. Бесплодность их происходила от того, что они покоились на двух ошибочных предположениях: 1) что Россия не может возродиться и освободиться от большевиков собственными силами и 2) что поэтому единственная надежда на спасение Poccии военная ей помощь, деятельное вмешательство держав согласия в русские дела.
Из этих предположений исходили все те общественные группы, которые мне приходилось наблюдать в Киеве. Также и впоследствии в Одессе все строилось на предположении, что союзники окажут деятельную помощь. Все было направлено к тому, чтобы во что бы то ни стало получить эту драгоценную помощь, уладить отношения между союзниками и добровольческой армией, все время очень шероховатые. Так как в конце концов французы внезапно {152} бросили Одессу и Крым на произвол судьбы, у меня осталось впечатление огромного усилия, потраченного совершенно даром.
А между тем, сколько времени, сколько сил было израсходовано. За эти две зимы в Москве и на юге Poccии меня поражала болезненная страсть русских общественных деятелей к заседаниям. Бывали дни и недели, когда приходилось заседать по два, по три раза в день и на это уходило все время, так что не было возможности заняться чем либо другим. Всегда уходя из заседания испытываешь гнетущее впечатление, что мы ни на шаг не подвинулись вперед. Получая новую повестку, бывало думаешь: "не пропустить ли, ведь не непременно именно на этом заседании спасут". И в конце концов идешь из опасения, как бы какое-нибудь случайно составившееся большинство не постановило чего либо несуразного. Поразительная черта этих заседаний в том, что большая часть времени в них уходила на взаимную "информацию". Засим в виду безысходности положения после томительной болтовни организация или вовсе не приходила к определенному решению или принимала такое решение, которое только обнаруживало ее бессилие: составить меморандум для отсылки в Париж, послать депутацию к французам или в Екатеринодар. Меморандум посылался, но исчезал бесследно. Оставалось неизвестным, прочтен он или не прочтен, кем следует, и даже получен ли он по назначению. Отправлялась депутация, но она или не оказывала никакого действия на ход событий или оказывала слабое действие, которое затем легко уничтожалось противоположными влияниями.
Хроническая неудача общественной деятельности вызывала нервное настроение. Люди горячились, ссорились, обижались, обвиняли друг друга в неумении, в бездействии, в политической бездарности, но на другой же день снова собирались и снова без конца рассуждали. По-видимому, эта черта свойственна безысходным положениям.
Брат мой Григорий (Кн. Гр. Ник. Трубецкой, бывший русский посланник в Сербии.) рассказывал мне, что та же несчастная страсть к заседаниям поражала наблюдателей во время войны в Сербии, в дни непосредственно предшествовавшие ее эвакуации. Потребность заседать является в таких случаях у людей, которые не хотят или не могут отдать себе отчета в неизбежности надвигающейся катастрофы или в безысходности положения. Они стараются обмануть себя надеждой, что общими усилиями какой то выход будет найден. Типическим примером такой психологии является для меня М. В. Родзянко, зимою 1918-1919 года неуклонно повторявший всякому встречному и поперечному, что для спасения России требуется немедленный созыв государственного совещания из бывших членов государственных дум. Несчастный, ему еще не осточертели совещания и он продолжал в них верить в то время, когда было столько доказательств их бесплодности.
Потребность в таком самообмане особенно сильна среди беженцев. В больших городах скопляется великое множество {153} выбитых из колеи общественных и государственных деятелей, которым решительно нечего делать. А между тем живут они в гнетущей обстановке, в тесноте, без денег. Многие вдали от своих семейств, в тягостном сознании катастрофы, длящейся и развивающейся. Катастрофа напоминает о себе каждый час, каждую минуту, на каждом шагу повседневной жизни. Дома водопровод зачастую не работает, звонки не звонят, электричество периодически не светится, на улицах трамваи не ходят, на рынке цены непомерно растут, а с севера тревожные или катастрофические вести о России, об участи близких. При этом все живут с уложенными чемоданами в непрекращающемся страхе нового нашествия большевиков и в приготовлениях к новому бегству. Как в этой общей беде не собраться и не обсудить, что делать. И вот на этой почве рождаются бесчисленные собрания и обсуждения, которые готовят новые разочарования.
Помнится, в Киеве мы ежедневно несколько раз заседали почти в одном и том же составе, но под разными наименованиями. То мы назывались "совещанием членов законодательных учреждений", то "совещанием городских гласных". Конечно, были варианты; на каждом новом совещании не было одних деятелей, но за то являлись другие, раньше не встречавшиеся. В общем же лица до такой степени повторялись, что я иногда забывал, кто мы сегодня, горожане, земцы, члены законодательных учреждений или еще кто-нибудь. В этих случаях бывало толкнешь соседа и спрашиваешь: "как мы сегодня называемся". Собирались кроме перечисленных организаций еще промышленники, члены союза земельных собственников, члены церковного собора, сенаторы, банкиры, профессора. Всех организаций я даже не берусь вспомнить. Наконец, общественные деятели напали на счастливую, казалось, мысль, объединить все эти организации русской буржуазии в одно целое, составить из них нечто вроде союза союзов.
Так и было поступлено. Все названные и неназванные буржуазные организации составили вместе единый "Совет Государственного Объединения", куда были выбраны представители каждой из групп. Совет в свою очередь выбрал Бюро с председателем бароном В. В. Меллером-Закомельским во главе. В совет вошли видные государственные и общественные деятели: А. В. Кривошеин, В. И. Гурко, (см. - В. И. Гурко "Царь и Царица" Изд. "Возрождение", Париж - 1927 г.; ldn-knigi) С. Н. Маслов, П. Н. Милюков, Ф. И. Родичев, П. И. Новгородцев, графы А. А. и В. А. Бобринские, С. Е. Крыжановский и многие другие. Казалось, все обещало блестящую будущность этому представительному учреждению, объединявшему все собранные в Киеве, а затем и в Одессе вершины русской буржуазии. При этом совет работал чрезвычайно много; не проходило дня без заседаний его бюро, которое по мере надобности созывало общее собрание. И, однако, как член совета и бюро, я должен по совести сказать, что результаты деятельности совета за зиму 1918-1919 года равны нулю.
Кто в этом виноват? Многие из нас, к сожалению, искали виновников, обвиняя то председателя, то бюро в его целом. Напрасные обвинения: виноваты были решительно все. Председатель {154} и бюро строили всю свою деятельность на тех самых ошибочных предположениях, из которых исходила в то время вся антибольшевицкая часть русского общества. Когда началась деятельность совета, никто не верил в возможность спасения Poccии ее собственными силами. Положение, что не может быть спасения без военного вмешательства союзников, всем казалось аксиоматическим. И вот жизнь опровергла эту мнимую аксиому.
Казалось, Совет дебютировал блестяще: ясская конференция была по преимуществу делом его рук. Когда его делегаты П. Н. Милюков, А. В. Кривошеин, Шебеко, Гурко, барон Меллер-Закомельский и другие явились в Яссы, оказалось, что союзники были далеки от намерения вмешиваться в наши дела. Утомленные великой европейской войной, они не особенно заботились о России, полагая, что ее спасение должно быть ее собственным делом. Делегатам Совета государственного объединения, национального центра и союза возрождения пришлось потратить не мало усилий, чтобы сдвинуть англичан и французов с этой точки зрения. И однако это удалось, причем блестящая речи наших делегатов - Гурко и Милюкова сыграли большую роль в этом деле. Французский дессант в Одессе явился прямым последствием ясской конференции. До конференции он вовсе не имелся в виду. Казалось, стало быть, что первый шаг Совета государственного объединения был большой заслугой перед родиной. И однако последующие события показали, что заслуга была мнимой. Это обнаружилось, когда волею судеб деятельность совета перенеслась из Киева в Одессу. К этой теме придется вернуться, когда дойдет очередь до одесского периода моих скитаний. Заканчивая этот отдел о пребывании в Киеве, мне хочется сказать два слова о том подлинном, не призрачном, что я там наблюдал.
Это подлинное было только в церкви и в ее окружении. Блуждая в дебрях политики, pyccкие общественные деятели или постыдно забывали о России, приобретая ценою этого забвения помощь немцев, или же тщетно искали, но не находили пути к ее воссозданию. В политике мысль об единой России была только мечтою, в минуты тяжкого сомнения могло казаться даже, что это мечта утопическая, неосуществимая. Наоборот, в области сверхполитической она была реальностью.
Утраченная в миру единая Россия сохранилась в церкви. Попытки привить к ней украйнство сразу и безнадежно провалились. Заседавший в Киеве всеукрайнский собор решительно и резко высказался против автокефалии, к которой в целях украйнизации стремилось гетманское правительство. Всего два-три члена собора - сторонники автокефалии, пытались произносить речи на украйнском наречии. Во время одной такой речи крестьянин хохол спросил соседа - архимандрита, о чем говорит оратор, ибо он его не понимал; а сосед оказался чистым великороссом, по происхождению тамбовским уроженцем. Собор вообще не понимал ни слова, ни тем боле духа этих речей. Он горячо стоял за единение со всей православной Poccией. К всероссийскому патриарху {155} он относился с глубоким сочувствием и сыновней почтительностью. Благодаря этому весь тот мир призраков, которым жило государство, оказался совершенно чуждым церкви.
Бывало, слыша немецкую речь на улицах и читая раздражающие украйнские надписи - "поштова скринька" вместо почтовый ящик или "спилка" вместо союз, чувствуешь себя словно на чужбине. На каждом шагу мучительные напоминания об утрате родины, наглые издевательства над русским национальным чувством. Приходишь в церковь и сразу чувствуешь себя успокоенным, удовлетворенным. Церкви удалось сохранить в полной неприкосновенности единый для всей православной России богослужебный церковно-славянский язык. Попытка ввести в церковную службу уродливую украйнскую "мову" успеха не имела. Другое яркое напоминание о национальном единстве - поминовение Тихона - патриарха московского и всея Руси во время литургии. Чувствовалось, что это не буква, а жизнь.
В украйнских храмах мы русские люди были у себя дома и это необычайно повышало ощущение нашей непосредственной близости к церкви. Приятно и новшество, которого не было в богослужении во времена дореволюционные. "Верую" и "Отче наш" теперь исполняются в храмах не одним клиром или хором певчих, а всем собором молящихся. В этой новой бытовой подробности отразилось то оживление соборного начала, которое составляет характерную черту церковной жизни в нашу смутную эпоху. Богослужение тем самым приобретает недостававшую ему раньше жизненность. Именно в минуты этого соборного пения молящихся охватывает и поднимает чувство ожившей в церкви родины.
В такие эпохи, как наша, становится ясным, какую силу приобретает в церкви и через церковь вера в Poccию. Mиpcкoe общество во всех слоях своих деморализовано; русские люди в большинстве своем променяли родину на низкую корысть, забыли о ней ради классовых интересов. А рядом с этим в церкви величайший подвиг бескорыстия и самоотвержения - героизм и мученичество.
За оградой Киево-Печерской лавры, на печерском крепостном валу стоит крест, напоминающий о мученической кончине митрополита Владимира, убитого большевиками на этом самом месте. В течение нескольких часов убийцы, явившиеся в келью святителя, требовали от него, чтобы он освободил монахов от монастырского послушания и преобразовал монастырь на началах коммунистического равенства. Но митрополит оказался непоколебимо твердым до конца и по долгу пастырской совести отвечал на эти домогательства решительным отказом. Тогда его вывели за монастырскую ограду и расстреляли.
Тут перед нами один из самых изумительных парадоксов нашей действительности. С одной стороны в жизни все носит подобие смерти, все свидетельствует об общественном разложении и гниении, о смертельной болезни Poccии. С другой стороны крест на месте кончины митрополита-мученика, да кресты на могилах безвременно погибших офицеров-мучеников - яркие свидетельства о неумирающей жизни России. Не все в ней погибло. Есть {156} в ней великие непобедимые духовные силы, есть люди неспособные капитулировать перед злом и умирающие за правду. Вот о чем нам говорят эти кресты. Это духовный точки опоры для нашей веры в родину. Вспоминая этих дорогих отошедших, проникаешься чувством неизъяснимой бодрости. И становится очевидным, что своею смертью эти люди сделали для Poccии бесконечно больше, чем может сделать для нее человек всею своею жизнью. Они пробудили ту веру, которая горы передвигает и тем самым совершили то величайшее дело, от которого зависит наше спасение. Чтобы спасти Poccию, надо, прежде всего, поверить в правду Божию и в нее, как поборницу этой правды. Политика, искавшая спасения Poccии не в ней самой, а в иноземной помощи, не спасала именно потому, что не верила или недостаточно верила.
IV. ПЕРЕЕЗД В ОДЕССУ.
Восстание Петлюры вынудило нас беженцев из Совдепии ко второму бегству из Kиевa. Одесса, как прибрежный город занятый французскими войсками, намечалась само собою не только как безопасное местопребывание, но и как новый центр нашей деятельности. Пребывание в Одессе единственного дипломатического представителя союзных держав - французского генерального консула Энно делало именно ее наиболее удобным местом для сношений с союзниками. Во всех прочих центрах юга России, не исключая и Екатеринодара, были лишь третьестепенные дипломатические агенты без достаточных полномочий, к тому же весьма плохо осведомленные о том, что творилось у них дома и даже о намерениях их правительств. Россия вообще была заброшенным союзниками углом. Они не позаботились даже об установлении с нею правильных телеграфных и радиотелеграфных сношений. Радиотелеграммы были чрезвычайно скудны. Нередко были и ложные; при том сенсационные радиотелеграммы, например, сообщение о мнимом низвержении Клемансо в момент оставления французами Одессы. С первого же моего появления в Одессе я был поражен тем фактом, что консул Энно был вынужден посылать все сколько-нибудь пространные, хотя иногда и весьма спешные сообщения, не телеграммами, а курьерами, которые отправлялись во Францию на миноносцах.
Мне пришлось попасть в Одессу одному из первых. До меня из членов Совета государственного объединения там находились лишь члены ясской делегации с бароном Меллером-Закомельским во главе. Я был командирован туда из Киева с поручением побудить французов к скорейшей присылке отряда для освобождения Kиевa от осаждающих его войск Петлюры.
Когда началось движение Петлюры, престиж союзников, как сказано, стоял необычайно высоко. Bcе ждали их выступления и возмущались медленностью их приготовлений. Мне и моему спутнику А. С. Хрипунову было поручено довести до сведения Энно, что {157} это промедление, кроме захвата Киева, может иметь другие неисчислимые последствия: движение большевиков внутрь Украйны и захват большевиками несметных сокровищ - запасов хлеба, угля, сукна, оружия и т. п. Премьер министр последнего русского кабинета гетмана - С. Н. Гербель несколько наивно признается нам в том, что в расчете на будущее наступление союзных и русских войск "нарочно" оставил нетронутыми богатые хлебные запасы и сукно (в Клинцах) на севере Черниговской и Харьковской губерний, как раз в непосредственном соседстве с Совдепией. Он побуждал нас к скорейшему отъезду. "Киев может продержаться еще восемь дней", говорил он, "за дальнейшее я не ручаюсь".
И это не смотря на то, что и у Петлюры настоящих войск было мало. Хороших солдат по официальным сведениям было не более трех тысяч. Остальные были шайки грабителей из восставших крестьян. Безопасность Киева при этих условиях зависла всецело от немцев, которые играли во всех этих событиях весьма двойственную роль. С одной стороны они провозгласили "нейтралитет" и невмешательство в домашние ссоры русских с украйнцами, с другой - выходило сплошь да рядом, что этот нейтралитет служил на пользу украйнцев. Один из немногих успехов добровольцев был остановлен немецкими войсками, которые объявили, что в данном месте нейтральная полоса, и потребовали прекращения военных действий как раз в важный момент преследования добровольцами дрогнувших петлюровцев. Энно из Одессы оказывал давление на немцев в нашу пользу и благодаря этому они объявили, что не допустят уличных боев в Киеве. Но в общем немцы были в высшей степени ненадежны, Их командование, сохранившее не смотря на революцию некоторое влияние на солдат, явно симпатизировало петлюровцам. Оно, видимо, продолжало традиционную политику немецкой дипломатии, стремившейся к расчленению России.
При этих условиях откладывать нашу поездку в Одессу было действительно невозможно. Но затруднение заключалось в том, что Киев был обложен почти со всех сторон. В момент нашего отъезда был свободен только путь на Харьков. Туда нас и направили, но с предупреждением принять все необходимые меры предосторожности. "У вас, конечно, есть фальшивые паспорта", заботливо внушал нам напутствовавший нас министр путей сообщения и, подумав, добавил: "впрочем, кто же не знает, что теперь нельзя путешествовать без фальшивого паспорта". Это было мое последнее впечатление от украйнского правительства. Совет обзавестись фальшивым паспортом. Можно ли подыскать более яркое изображение призрачности того государства, где министры вынуждены давать подобные советы. Министр был прав. Фальшивый паспорт на имя Евгения Николаевича Торленко с моим портретом, припасенный еще в Совдепии, пригодился в дороге.
Переезд до Харькова обошелся без каких либо осмотров, хотя близ станции Ромоданы Полтавской губернии мы проезжали в непосредственном соседстве от поля сражения, видели {158} стоявшие недалеко друг от друга петлюровские и наши войска. Генерал, занимавший Ромоданы, спешивший с эвакуацией, не хотел нас пропускать, говоря, что раньше он должен эвакуировать четыре поезда с воинским имуществом. Но на наше счастье с нами ехало железнодорожное начальство, а в то же время из Kиева за движением нашего поезда следил С. Н. Гербель. Железнодорожники во время дали телеграмму в Киев и ответной телеграммой оттуда нас велели пропустить. Мы счастливо проскочили в Харьков, откуда мы должны были искать путь к морю и в Одессу, куда иначе как морем проникнуть было нельзя.
Сведения полученные нами в Харькове были весьма безотрадны: путь на Севастополь оказался почти отрезанным, так как близ станции Синельниково действовала разбойничья банда знаменитого Махно, которая останавливала поезда и нещадно их грабила. А путь на Новороссийск был перерезан другой бандой. Поезда, впрочем, ходили как в том, так и в другом направлении. В виду важности данного нам поручения ехать было все-таки необходимо. А ждать было немыслимо, как в виду срочности поручения, так и в виду событий назревавших в Харькове. Приход большевиков там ожидался со дня на день. На железнодорожном вокзале прислуга, ожидавшая прихода большевиков, держала себя необыкновенно нахально и грубила пассажирам. Лакей, вообразивший, что я еду на север, говорил мне: "чего вы к большевикам едете, не стоит, они сами сюда придут".
В виду неизбежности поездки мы выбрали кратчайший путь на Севастополь. В дороге наши фальшивые паспорта проверялись петлюровцами. Мы ждали с волнением Махно и на всякий случай прикололи имевшиеся у нас пачки "керенок" к оконной занавеске с задней стороны, обращенной к окну. Предосторожность оказалась лишней. Махно, накануне ограбивший поезд, шедший в те же часы, оставил нас в покое. Он, видимо, обладал природой удава, который, только что проглотив добычу, на другой день ее переваривает, а потому пока не нападает.