Сталин
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Троцкий Лев Давидович / Сталин - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
О первой встрече своей с Лениным Сталин сам рассказал, правда, 28 января 1924 г., через неделю после смерти Ленина, на траурном вечере кремлевских курсантов. Насквозь условный и ходульный рассказ его мало дает освещения самой встречи. Но он настолько характерен для рассказчика, что должен быть приведен целиком. «Впервые я встретился с тов. Лениным в декабре 1905 г. на конференции большевиков в Таммерфорсе (в Финляндии), – так начал Сталин. – Я надеялся увидеть горного орла нашей партии, великого человека, великого не только политически, но, если угодно, и физически, ибо тов. Ленин рисовался в моем воображении в виде великана, статного и представительного. Каково же было мое разочарование, когда я увидел самого обыкновенного, ниже среднего роста, ничем, буквально ничем не отличающегося от обыкновенных смертных…» Прервем на минуту. За мнимой наивностью этих образов, которые «горного орла» рисуют в виде «великана», скрывалась хитрость на службе личного расчета. Сталин говорил будущим офицерам Красной Армии: «Пусть вас не обманывает моя серая фигура; Ленин тоже не отличался ни ростом, ни статностью, ни красотой». Доверенные агенты среди курсантов расшифровывали затем с необходимой откровенностью эти намеки.
Не может прежде всего не вызвать удивления самый факт, что молодой кавказец, совершенно не знавший России, решился столь непримиримо выступить против вождя своей фракции по аграрному вопросу, в области которого авторитет Ленина считался особенно незыблемым. Осторожный Коба не любил, вообще говоря, ни вступать на незнакомый лед, ни оставаться в меньшинстве. Он вообще ввязывался в прения только тогда, когда чувствовал за собой большинство или, как в позднейшие годы, когда аппарат обеспечивал ему победу независимо от большинства. Тем повелительнее должны были быть те мотивы, которые заставили его выступить на этот раз в защиту малопопулярного раздела. Этих мотивов, насколько их можно разгадать через 30 с лишним лет, было два, и оба они очень характерны для Сталина.
Коба вошел в революцию как плебейский демократ, провинциал и эмпирик. Соображения Ленина насчет международной революции были ему далеки и чужды. Он искал более близких «гарантий». У грузинских крестьян, которые не знали общины, индивидуалистическое отношение к земле проявлялось резче и непосредственнее, чем у русских. Сын крестьянина из деревни Диди-Лило считал, что самой надежной гарантией против контрреволюции будет наделение мелких собственников дополнительными клочками земли. «Разделизм» не был у него, следовательно, выводом из доктрины – от выводов доктрины он легко отказывался, – это была его органическая программа, отвечавшая глубоким тенденциям натуры, среды и воспитания. Мы встретимся у него с рецидивом «разделизма» через 20 лет.
Другой мотив Кобы почти столь же несомненен. Декабрьское поражение не могло не понизить в его глазах авторитет Ленина: факту он всегда придавал большее значение, чем идее. Ленин был на съезде в меньшинстве. Победить с Лениным Коба не мог. Уже это одно чрезвычайно уменьшало его интерес к программе национализации. И большевики, и меньшевики считали раздел меньшим злом по сравнению с программой противной фракции. Коба мог надеяться, что на меньшем зле сойдется, в конце концов, большинство съезда. Так органическая тенденция радикального демократа совпадала с тактическим расчетом комбинатора. Коба просчитался: у меньшевиков было твердое большинство, и им незачем было выбирать меньшее зло, раз они предпочитали большее.
Вот и все, что можно сообщить о работе Кобы – Ивановича – Бесошвили за время первой революции. Это немного, даже и в чисто количественном отношении. Между тем автор старался не упустить ничего сколько-нибудь достойного внимания. Дело в том, что интеллект Кобы, лишенный воображения и бескорыстия, малопроизводителен. К тому же этот упорный, желчный, требовательный характер, вопреки созданной за последние годы легенде, совсем не трудолюбив. Культура умственного труда ему несвойственна. Все, кто ближе соприкасался с ним в более поздние периоды, знали, что Сталин не любит работать. «Коба – лентяй», – говорили не раз с полуснисходительной усмешкой Бухарин, Крестинский, Серебряков и другие. На то же интимное качество осторожно намекал иногда и Ленин. В склонности к угрюмому ничегонеделанию сказывалось, с одной стороны, восточное происхождение, с другой – неудовлетворенное честолюбие. Нужна была каждый раз властная личная причина, чтобы побудить Кобу к длительному и систематическому усилию. В революции, которая оттесняла его, он такой побудительной причины не находил. Оттого его вклады в революцию кажутся такими мизерными по сравнению с тем вкладом, какой революция внесла в его личную жизнь.
Период реакции
О личной жизни молодого Сталина мы знаем мало, но тем более ценно это малое для характеристики человека.
«В 1903 г. он женился, – рассказывает Иремашвили. – Его брак был, как он понимал его, счастливым. Правда, равноправия полов, которое он выдвигал как основную форму брака в новом государстве, в его собственном доме нельзя было найти. Да это и не отвечало совсем его натуре – чувствовать себя равноправным с кем-нибудь. Брак был счастливым, потому что его жена, которая не могла следовать за ним, глядела на него как на полубога, и потому что она, как грузинка, выросла в священной традиции, обязывающей женщину служить». Сам Иремашвили, хотя и считавший себя социал-демократом, сохранил в почти незатронутом виде культ традиционной грузинской женщины, по существу, семейной рабыни. Жену Кобы он рисует теми же чертами, что и его мать, Кеке. «Эта истинно грузинская женщина… всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве».
Не без изумления узнаем мы из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и глубоко верующая жена. Это обстоятельство может показаться заурядным в устойчивой буржуазной среде, где муж считает себя агностиком или развлекается франкмасонским ритуалом, в то время как жена после очередного адюльтера исповедуется у католического священника. Коба не искал в жене друга, способного разделить его взгляды или хотя бы амбиции. Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям – сыном осетина Бесо из Диди-Лило. Он не требовал от жены больше того, что его отец нашел в безропотной Кеке.
Хронология Иремашвили, небезупречная вообще, в делах личного характера надежнее, чем в области политики. Вызывает, однако, сомнение дата женитьбы; 1903 год. Коба был арестован в апреле 1902 г. и вернулся из ссылки в феврале 1904 г. Возможно, что венчание состоялось в тюрьме – такие случаи были нередки. Но возможно и то, что женитьба произошла лишь после побега из ссылки, в начале 1904 г. Церковное венчание в этом случае представляло, правда, для «нелегального» трудности; но при первобытных нравах того времени, особенно на Кавказе, полицейские препятствия можно было обойти. Если женитьба произошла в ссылке, то это отчасти может объяснить политическую пассивность Кобы в течение 1904 г.
Жена Кобы – мы не знаем даже ее имени – умерла в 1907 г., по некоторым сведениям, от воспаления легких. К этому времени отношения между двумя Coco успели утратить дружеский характер. «Его резкая борьба, – жалуется Иремашвили, – направлялась отныне против нас, его прежних друзей. Он нападал на нас во всех собраниях, дискуссиях самым ожесточенным и неизменным образом и пытался всюду сеять против нас яд и ненависть. Если б у него была возможность, он бы нас искоренил огнем и мечом… Но подавляющее большинство грузинских марксистов оставались с нами. Этот факт еще больше усиливал его злобу». Политическая отчужденность не помешала Иремашвили посетить Кобу по случаю смерти жены, чтоб принести ему слова утешения: такую силу сохраняли еще традиционные грузинские нравы. «Он был очень опечален и встретил меня как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь черствому человеку. Его душевное потрясение… должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми».
Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся.
Жена оставила Кобе мальчика с мелкими и нежными чертами лица. В 1919–1920 годах он учился в тифлисской гимназии, где Иремашвили состоял преподавателем. Вскоре отец перевел Яшу в Москву. Мы еще встретимся с ним в Кремле. Вот и все, что мы знаем об этом браке, который во времени (1903–1907) довольно точно укладывается в рамки первой революции. Такое совпадение не случайно: ритмы личной жизни революционеров слишком тесно бывали связаны с ритмами больших событий.
Начало массовых стачек во второй половине 90-х годов означало приближение революции. Среднее число стачечников не составляло, однако, еще и 50 тысяч в год. В 1905 г. это число сразу поднялось до 23/4 миллиона, в 1906 г. оно снижается до 1 миллиона; в 1907 г. – до 3/4 миллиона, считая, конечно, и повторные стачки. Таковы цифры революционного трехлетия: мир не знал еще подобной стачечной волны! В 1908 г. открывается период реакции: число стачечников сразу падает до 174 тысяч, в 1909 г. – до 64 тысяч, в 1910 г. – до 50 тысяч.
«В Лондоне, – пишет французский биограф, – Сталин в первый раз видел Троцкого, но последний вряд ли заметил его; вождь Петербургского Совета не был человеком, который легко завязывает знакомства и сближается с кем-либо без действительного духовного сродства». Верно это или нет, но факт таков, что только из книги Суварина я узнал о присутствии Кобы на Лондонском съезде и нашел затем подтверждение этого в официальных протоколах. Как и в Стокгольме, Иванович принимал участие не в числе 302 делегатов с решающим голосом, а в числе 42 с совещательным. Так слаб оставался большевизм в Грузии, что Коба не мог собрать в Тифлисе 500 голосов!
В 1907 г. Сталин оставался совершенно еще неизвестной фигурой не только для широких кругов партии, но и для делегатов съезда. Предложение комиссии было принято при значительном числе воздержавшихся.
Однако самое замечательное состоит в том, что Иванович ни разу не воспользовался предоставленным ему совещательным голосом. Съезд длился почти три недели, прения были крайне обильны. Но в списке многочисленных ораторов мы ни разу не встречаем имени Ивановича. Только под двумя короткими письменными заявлениями, внесенными кавказскими большевиками по поводу их домашних конфликтов с меньшевиками, значится на третьем месте его подпись. Других следов его присутствия на съезде нет. Чтоб понять значение этого обстоятельства, надо знать закулисную механику съезда. Каждая из фракций и национальных организаций собиралась в перерывах между официальными заседаниями особо для выработки своей линии поведения и назначения ораторов. Таким образом, в течение трехнедельных дебатов, в которых выступали все сколько-нибудь заметные члены партии, большевистская фракция не нашла нужным поручить ни одного выступления Ивановичу.
Под конец одного из последних заседаний съезда говорил молодой петербургский делегат. Все спешили покинугь места, почти никто не слушал. Оратор оказался вынужден встать на стул, чтоб обратить на себя внимание. Несмотря на крайне невыгодную обстановку, ему удалось добиться того, что вокруг него стали сосредоточиваться делегаты, и зал притих. Эта речь сделала дебютанта членом Центрального Комитета. Обреченный на молчание Иванович отметил успех молодого незнакомца – Зиновьеву было всего 25 лет, – вероятно, без сочувствия, но вряд ли без зависти. Решительно никто не замечал честолюбивого кавказца с совещательным голосом. Один из рядовых участников съезда, большевик Гандурин, рассказывал в своих воспоминаниях: «Во время перерывов мы обычно окружали одного или другого из крупных работников, забрасывая вопросами». Гандурин упоминает в числе делегатов Литвинова, Ворошилова, Томского и других сравнительно малоизвестных тогда большевиков; но ни разу не называет Сталина. А между тем воспоминания написаны в 1931 г., когда Сталина было уже гораздо труднее забыть, чем вспомнить.
…Сам Сталин нигде и никогда не обмолвился о своих боевых похождениях ни словом. Трудно сказать, почему. Автобиографической скромностью он не отличался. Что он считает неудобным рассказывать сам, то делают по его заданию другие. Со времени своего головокружительного возвышения он мог, правда, руководствоваться соображениями государственного «престижа». Но в первые годы после Октябрьского переворота такие заботы были ему совершенно чужды. И со стороны бывших боевиков ничего не проникло на этот счет в печать в тот период, когда Сталин еще не вдохновлял и не контролировал исторические воспоминания. Репутация его как организатора боевых действий не находит себе подкрепления ни в каких других документах: ни в полицейских актах, ни в показаниях предателей и перебежчиков. Правда, полицейские документы Сталин твердо держит в своих руках. Но если бы жандармские архивы заключали в себе какие-то конкретные данные о Джугашвили как экспроприаторе, кары, которым он подвергался, имели бы несравненно более суровый характер.
Из всех гипотез сохраняет правдоподобие только одна. «Сталин не возвращается и никому не позволяет возвращаться к террористическим актам, так или иначе связанным с его именем, – пишет Суварин, – иначе обнаружилось бы неизбежно, что в актах участвовали другие, он руководил ими только издалека». Весьма возможно к тому же, – это вполне в натуре Кобы, – что при помощи умолчаний и подчеркиваний он, где нужно было, осторожно приписывал себе те заслуги, которых на самом деле не имел. Проверить его в условиях подпольной конспирации было невозможно. Отсюда отсутствие у него в дальнейшем интереса к раскрытию деталей. С другой стороны, действительные участники экспроприаций и близкие к ним люди не упоминают в своих воспоминаниях о Кобе только потому, что им нечего сказать. Сражались другие, Сталин руководил ими издалека.
Бакинский большевик Стопани рассказывает, как он в 1907 г. ушел с головой в профессиональную работу, «самую злободневную для Баку того времени. Профессиональный союз находился под руководством большевиков. В союзе видную роль играли неизменный Алеша Джапаридзе и, меньшую, тов. Коба (Джугашвили), больше отдававший силы преимущественно партийной работе, которой он руководил…» В чем состояла «партийная работа», за вычетом «самой злободневной» работы по руководству профессиональным союзом. Стопани не уточняет. Зато он бросает очень интересное замечание о разногласиях среди бакинских большевиков. Все они стояли за необходимость организационного «закрепления» влияния партии на союз. Но «относительно степени и форм этого закрепления были разногласия и внутри нас самих: была уже своя „левая“ (Коба-Сталин) и „правая“ (Алеша Джапаридзе и др., в том числе и я); разногласие было не по существу, а в отношении тактики или способов осуществления этой связи». Намеренно туманные слова Стопани – Сталин уже был очень силен – позволяют безошибочно представить себе действительную расстановку фигур. Благодаря запоздалой волне стачечного движения, профессиональный союз выдвинулся на передний план. Вождями союза, естественно, оказались те, кто умел разговаривать с массами и вести их: Джапаридзе и Шаумян. Отодвинутый снова на второй план, Коба окопался и подпольном Комитете. Борьба за влияние партии на профессиональный союз означала для него подчинение вождей массы, Джапаридзе и Шаумяна, его собственному командованию. В борьбе за такого рода «закрепление» личной власти Коба, как видно из слов Стопани, восстановил против себя всех руководящих большевиков. Активность масс не благоприятствовала планам закулисного комбинатора.
Особенно острый характер приобрело соперничество Кобы с Шаумяном. Дело дошло до того, что после ареста Шаумяна рабочие, по свидетельству грузинских меньшевиков, заподозрили Кобу в доносе на своего соперника полиции и требовали над ним партийного суда. Кампания была прервана только арестом Кобы. Вряд ли у обвинителей были твердые доказательства. Но подозрение могло сложиться на основании ряда совпадающих обстоятельств. Достаточно, однако, и того, что товарищи по партии считали Кобу способным на донос по мотивам раздраженного честолюбия. Ни о ком другом не рассказывали подобных вещей!
…Общая картина вырисовывается во всяком случае с достаточной ясностью. Коба не принимал активного участия в профессиональном движении, которое было тогда главной ареной борьбы (Каринян, Стопани). Он не выступал на рабочих собраниях (Верещак), а сидел в «глубоком подполье» (Ногин). Он не мог «по ряду причин» вступить в русскую коллегию ЦК (Германов). В Баку было «больше всего увлечения эксами» (Ольминский) и индивидуальным террором (Верещак). Кобе приписывалось прямое руководство бакинскими «боевыми действиями» (Верещак, Мартов и др.). Такая деятельность несомненно требовала ухода от масс в «глубокое подполье». Денежная добыча в течение известного времени искусственно поддерживала существование нелегальной организации. Но тем сильнее дала о себе знать реакция, и тем позже началось возрождение. Этот вывод имеет не только биографическое, но и теоретическое значение, ибо помогает осветить некоторые общие законы массового движения.
24 марта 1910 г. жандармский ротмистр Мартынов сообщал, что им задержан Иосиф Джугашвили, известный под кличкой «Коба», член бакинского Комитета, «самый деятельный партийный работник, занявший руководящую роль» (будем верить, что документ не исправлен рукою Берия). В связи с этим арестом другой жандарм докладывал по начальству: «ввиду упорного участия» Джугашвили в революционной деятельности и его «двукратного побега», он, ротмистр Галимбатовский, «полагал бы принять высшую меру взыскания». Не надо думать, однако, что дело шло о расстреле: «высшая мера взыскания» в административном порядке означала ссылку в отдаленные места Сибири на пять лет.
Тем временем Коба снова сидел в знакомой ему бакинской тюрьме. Политическое положение в стране и тюремный режим за истекшие полтора года претерпели глубокие изменения. Шел 1910 год, реакция торжествовала по всей линии; не только массовое движение, но и экспроприации, террор, акты индивидуального отчаяния упали до низшей точки. В тюрьме стало строже и тише. О коллективных дискуссиях не было больше речи. Коба имел достаточный досуг изучать эсперанто, если только он не успел разочароваться в языке будущего. 27 августа распоряжением кавказского наместника Джугашвили воспрещено было в течение пяти лет проживать в Закавказье. Но в Петербурге остались глухи к рекомендациям ротмистра Галимбатовского, который не сумел, очевидно, представить никаких серьезных улик: Коба снова был Отправлен в Вологодскую губернию отбывать незаконченный двухлетний срок ссылки. Петербургские власти еще явно не придавали Иосифу Джугашвили серьезного значения.
Новый подъем
Около пяти лет (1906–1911) Столыпин господствовал над страной. Он исчерпал ресурсы реакции до дна. «Режим 3 июня» успел раскрыть свою несостоятельность во всех областях и прежде всего в области аграрного вопроса. От комбинаций политического характера Столыпину пришлось вернуться к полицейской дубине. И как бы для того чтобы ярче обнаружить банкротство системы, для Столыпина нашелся убийца в его собственной секретной полиции.
В 1910 г. промышленное оживление стало неоспоримым. Перед революционными партиями встал вопрос: как перелом конъюнктуры отразился на политическом состоянии страны? Большинство социал-демократов оставалось на схематической позиции: кризис революционизирует массы, промышленный подъем успокаивает их. Пресса обоих течений, и большевиков, и меньшевиков, имела поэтому тенденцию преуменьшать или вовсе отрицать начавшееся оживление.
Кривая стачечного движения скоро начинает подниматься вверх. Правда, число стачечников доходит в 1911 г. всего до 100 тысяч (в прошлом году оно не достигало и половины): медленность подъема показывает силу оцепенения, которую надо было преодолеть. К концу года рабочие кварталы выглядели, во всяком случае, уже значительно иначе, чем в начале его. После хороших урожаев 1909 и 1910 гг., давших толчок промышленному подъему, наступил в 1911 г. сильный неурожай, который, не останавливая подъема, обрек на голод 20 миллионов крестьян. Начавшееся брожение в деревне снова поставило аграрный вопрос в порядок дня. Большевистская конференция в январе 1912 г. с полным правом констатирует «начало политического оживления». Резкий перелом происходит, однако, лишь весною 1912 г., после знаменитого расстрела рабочих на Лене. В глубокой тайге, за 7000 верст от Петербурга, за 2000 верст от железной дороги, парии золотопромышленности, доставлявшие ежегодно миллионы рублей прибыли английским и русским акционерам, потребовали восьмичасового рабочего дня, повышения зарплаты и отмены штрафов. Вызванные из Иркутска солдаты стреляли по безоружной толпе. 150 убитых, 250 раненых; лишенные медицинской помощи раненые умирали десятками.
При обсуждении Ленских событий в Думе министр внутренних дел Макаров, тупой чиновник, не худший и не лучший среди других, заявил под аплодисменты правых депутатов: «Так было, так будет!» Эти неожиданные в своем бесстыдстве слова вызвали электрический разряд. Сперва с заводов Петербурга, затем со всех концов страны стали стекаться по телефону и телеграфу известия о резолюциях и стачках протеста. Отклик на Ленские события можно сравнить только с той волной негодования, которая за семь лет до того охватила трудящиеся массы после Кровавого воскресенья. «Быть может, никогда еще со времени 1905 г., – писала либеральная газета, – столичные улицы не видели такого оживления».
Сталин находился в те дни в Петербурге, меж двух ссылок. «Ленские выстрелы разбили лед молчания, – писал он в газете „Звезда“, с которой мы еще встретимся, – и тронулась река народного движения. Тронулась!.. Все, что было злого и пагубного в современном режиме, все, чем болела многострадальная Россия, – все это собралось в одном факте, в событиях на Лене. Вот почему именно ленские выстрелы послужили сигналом забастовок и демонстраций».
Новое движение являлось не повторением прошлого, а его продолжением. В 1905 г. грандиозная январская стачка сопровождалась наивной петицией царю. В 1912 г. рабочие сразу выдвигают лозунг демократической республики. Идеи, традиции и организационные навыки 1905 г., обогащенные тяжелым опытом годов реакции, оплодотворяют новый революционный этап. Ведущая роль с самого начала принадлежит рабочим. Внутри пролетарского авангарда руководство принадлежит большевикам. Этим, в сущности, предрешался характер будущей революции, хотя сами большевики еще не отдавали себе в этом ясного отчета. Усилив пролетариат и обеспечив за ним огромную роль в экономической и политической жизни страны, промышленный подъем укрепил базу под перспективой перманентной революции. Чистка конюшен старого режима не могла быть произведена иначе как метлой пролетарской диктатуры. Демократическая революция могла победить, лишь превратившись в социалистическую и тем преодолев себя.
Такою продолжала оставаться позиция «троцкизма». Но у него была ахиллесова пята: примиренчество, связанное с надеждой на революционное возрождение меньшевизма. Новый подъем – «не иной какой-либо, а именно революционный», – нанес примиренчеству непоправимый удар. Большевизм опирался на революционный авангард пролетариата и учил его вести за собою крестьянскую бедноту. Меньшевизм опирался на прослойку рабочей аристократии и тянулся к либеральной буржуазии. С того момента, как массы снова выступили на арену открытой борьбы, о «примирении» между этими двумя фракциями не могло быть и речи. Примиренцы должны были занять новые позиции: революционеры – с большевиками, оппортунисты – с меньшевиками.
На этот раз Коба остается в ссылке свыше 8 месяцев. О его жизни в Сольвычегодске, о ссыльных, с которыми он поддерживал связи, о книгах, которые он читал, о проблемах, которыми интересовался, не известно почти ничего. Из двух его писем того периода явствует, однако, что он получал заграничные издания и имел возможность следить за жизнью партии, вернее сказать, эмиграции, где борьба фракций вступила в острую фазу. Плеханов с незначительной группой своих сторонников снова порвал со своими ближайшими друзьями и встал на защиту нелегальной партии от ликвидаторов: это была последняя вспышка радикализма у этого замечательного человека, быстро клонившегося к закату. Так возник неожиданный, парадоксальный и недолговечный блок Ленина с Плехановым. С другой стороны, происходило сближение ликвидаторов (Мартов и др.), впередовцев (Богданов, Луначарский) и примиренцев (Троцкий). Этот второй блок, совершенно лишенный принципиальных основ, сложился до известной степени неожиданно для самих участников. Примиренцы все еще стремились «примирить» большевиков с меньшевиками, а так как большевизм в лице Ленина беспощадно отталкивал самую мысль о каком-либо соглашении с ликвидаторами, то примиренцы, естественно, сдвигались на позицию союза или полусоюза с меньшевиками и впередовцами. Цементом этого эпизодического блока, как писал Ленин Горькому, являлась «ненависть к большевистскому центру за его беспощадную идейную борьбу». Вопрос о двух блоках живо обсуждался в поредевших партийных рядах того времени.
31 декабря 1910 г. Сталин пишет за границу, в Париж: «Тов. Семен! Вчера получил от товарищей ваше письмо. Прежде всего горячий привет Ленину, Каменеву и др.». Это вступление не перепечатывается больше из-за имени Каменева. Дальше следует оценка положения в партии: «По моему мнению, линия блока (Ленин-Плеханов) единственно нормальная… В плане блока видна рука Ленина – он мужик умный и знает, где раки зимуют. Но это еще не значит, что всякий блок хорош. Троцковский блок (он бы сказал – „синтезис“) – это тухлая беспринципность… Блок Ленин – Плеханов потому и является жизненным, что он глубоко принципиален, основан на единстве взглядов по вопросу о путях возрождения партии. Но именно потому, что это блок, а не слияние, именно потому большевикам нужна своя фракция». Обнаружив свое стремление передвинуть центр тяжести из-за границы в Россию, Коба опять торопится потушить возможные опасения Ленина: «…действовать придется неуклонно и беспощадно, не боясь нареканий со стороны ликвидаторов, троцкистов, впередовцев…» С рассчитанной откровенностью он пишет о проектируемой им центральной группе: «… назовите ее, как хотите – „русской частью ЦК“ или „вспомогательной группой при ЦК“ – это безразлично». Мнимое безразличие должно прикрыть личную амбицию Кобы. «Теперь о себе. Мне остается шесть месяцев. По окончании срока я весь к услугам. Если нужда в работниках в самом деле острая, то я могу сняться немедленно». Цель письма ясна: Коба выставляет свою кандидатуру. Он хочет стать, наконец, членом ЦК.
Амбиция Кобы, сама по себе нимало, разумеется, не предосудительная, освещается неожиданным светом в другом его письме, адресованном московским большевикам. «Пишет вам кавказец Coco, – так начинается письмо, – помните в 4-м г. (1904), в Тифлисе и Баку. Прежде всего, мой горячий привет Ольге, вам, Германову. Обо всех вас рассказал мне И. М. Голубев, с которым я и коротаю мои дни в ссылке. Германов знает меня как к…б…а (он поймет)». Любопытно, что и теперь, в 1911 г., Коба вынужден напоминать о себе старым членам партии при помощи случайных и косвенных признаков: его все еще не знают и легко могут забыть. «Кончаю (ссылку) в июле этого года, – продолжает он, – Ильич и КД зазывают в один из двух центров, не дожидаясь окончания срока. Мне хотелось бы отбыть срок (легальному больше размаха)… Но если нужда острая (жду от них ответа), то, конечно, снимусь… А у нас здесь душно без дела, буквально задыхаюсь».
С точки зрения элементарной осторожности, эта часть письма кажется поразительной. Ссыльный, письма которого всегда рискуют попасть в руки полиции, без всякой видимой практической нужды сообщает по почте малознакомым членам партии о своей конспиративной переписке с Лениным, о том, что его убеждают бежать из ссылки и что в случае нужды он, «конечно, снимется». Как увидим, письмо действительно попало в руки жандармов, которые без труда раскрыли и отправителя, и всех упомянутых им лиц. Одно объяснение неосторожности напрашивается само собой: нетерпеливое тщеславие! «Кавказец Coco», которого, может быть, недостаточно отметили в 1904 г., не удерживается от искушения сообщить московским большевикам, что он включен ныне самим Лениным в число центральных работников партии. Однако мотив тщеславия играет только привходящую роль. Ключ к загадочному письму заключается в его последней части. «О заграничной „буре в стакане“, конечно, слышали: блоки Ленина – Плеханова, с одной стороны, и Троцкого – Мартова – Богданова – с другой. Отношение рабочих к первому блоку, насколько я знаю, благоприятное. Но вообще на заграницу рабочие начинают смотреть пренебрежительно: „пусть, мол, лезут на стену, сколько их душе угодно; а по-нашему, кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится“. Это, по-моему, к лучшему». Поразительные строки! Борьбу Ленина против ликвидаторства и примиренчества Сталин считал «бурей в стакане». «На заграницу (включая и генеральный штаб большевизма) рабочие начинают смотреть пренебрежительно» – и Сталин вместе с ними. «Кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится». Интересы движения оказываются независимы от теоретической борьбы, которая вырабатывает программу движения.
Чтобы понять практическую цель, скрывавшуюся за двойственностью Сталина, надо вспомнить, что Германов, который несколько месяцев тому назад выдвигал кандидатуру Кобы в ЦК, был тесно связан с другими примиренцами, влиятельными в верхах партии. Коба считает целесообразным показать этой группе свою солидарность с ней. Но он отдает себе слишком ясный отчет в могуществе ленинского влияния и начинает поэтому с заявления своей верности «принципам». В письме в Париж – подлаживание под непримиримость Ленина, которого Сталин боялся; в письме к москвичам – натравливание на Ленина, который зря «лезет на стену». Первое письмо является грубоватым пересказом статей Ленина против примиренцев. Второе – повторяет аргументы примиренцев против Ленина. И все это на протяжении 24 дней!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|