Московский Совет большинством 364 голосов против 304 высказался против стачки. Но так как на фракционных заседаниях рабочие - меньшевики и эсеры - голосовали за стачку и лишь подчинились партийной дисциплине, то решение давно не переизбиравшегося Совета, вынесенное к тому же против воли его действительного большинства, меньше всего могло остановить московских рабочих. Собрание правлений 41 профессионального союза постановило призвать рабочих к однодневной забастовке протеста. Районные советы оказались в большинстве на стороне партии и профессиональных союзов. Заводы тут же выдвинули требование перевыборов Московского Совета, который не только отстал от масс, но и попал в острое противоречие с ними. В Замоскворецком районном Совете совместно с заводскими комитетами требование замены депутатов, пошедших "против воли рабочего класса", собрало 175 голосов против 4 при 19 воздержавшихся!
Ночь накануне стачки была тем не менее тревожной ночью для московских большевиков. Страна шла по пути Петрограда, но отставала от него. Июльская демонстрация прошла в Москве неудачно: большинство не только гарнизона, но и рабочих не отважилось выйти на улицы против голоса Совета. Как будет на этот раз? Утро принесло ответ. Противодействие соглашателей не помешало забастовке стать могущественной демонстрацией враждебности к коалиции и правительству. Два дня тому назад газета московских промышленников самоуверенно писала: "Пусть же скорее петроградское правительство едет в Москву, пусть вслушается в голос святынь, колоколов, святых башен кремлевских..." Сегодня голос святынь оказался заглушен предгрозовой тишиной.
Член Московского комитета большевиков Пятницкий писал впоследствии: "Забастовка... прошла великолепно. Не было света, трамвая, не работали фабрики, заводы, железнодорожные мастерские и депо, даже официанты в ресторанах бастовали". Милюков внес в эту картину яркий штрих: "Съехавшиеся на совещание делегаты... не [142] могли ехать на трамвае и завтракать в ресторане": это позволяло им, по признанию либерального историка, тем лучше оценить силу не допущенных на совещание большевиков. "Известия" Московского Совета исчерпывающе определили значение манифестации 12 августа: "Вопреки постановлению советов... массы пошли за большевиками". 400 000 рабочих бастовало в Москве и ее окрестностях по призыву партии, которая в течение пяти недель не выходила из-под ударов и вожди которой все еще скрывались в подполье или сидели в тюрьмах. Новый петроградский орган партии "Пролетарий", прежде чем быть закрытым, успел поставить соглашателям вопрос: "Из Петрограда - в Москву, а из Москвы куда?"
Хозяева положения сами должны были задавать себе этот вопрос. В Киеве, Костроме, Царицыне проведены были однодневные забастовки протеста, всеобщие или частичные. Агитация охватила всю страну. Везде, в самых глухих углах, большевики предупреждали, что Государственное совещание носит "явно выраженный характер контрреволюционного заговора": к концу августа содержание этой формулы до конца раскрылось на глазах всего народа.
Делегаты совещания, как и буржуазная Москва, ждали выступления масс с оружием, стычек, боев, "августовских дней". Но выйти рабочим на улицу значило бы подставить себя под удары георгиевских кавалеров, офицерских отрядов, юнкеров, отдельных кавалерийских частей, горевших желанием взять реванш за стачку. Вызвать на улицу гарнизон значило бы внести в него раскол и облегчить дело контрреволюции, которая стояла со взведенным курком. Партия на улицу не звала, и сами рабочие, руководимые правильным чутьем, избегали открытого столкновения. Однодневная стачка как нельзя лучше отвечала обстановке: ее нельзя было спрятать под сукно, как поступлено было на совещании с декларацией большевиков. Когда город погрузился во тьму, вся Россия увидела большевистскую руку на выключателе. Нет, Петроград не изолирован! "В Москве, на патриархальность и смирение которой уповали многие, рабочие районы неожиданно оскалили зубы" - так определил значение этого дня Суханов. В отсутствие большевиков, но под знаком оскаленных зубов пролетарской революции оказалось вынуждено заседать коалиционное совещание.
Москвичи острили, что Керенский приехал к ним "короноваться". Но на другой день прибыл из ставки с той [143] же целью Корнилов, встреченных многочисленными делегациями, в том числе от церковного собора. На перрон из подошедшего поезда выскочили текинцы в ярко-красных халатах, с обнаженными кривыми шашками и выстроились в две шеренги. Восторженные дамы осыпали цветами героя, обходившего караул и депутации. Кадет Родичев закончил приветственную речь возгласом: "Спасите Россию, и благодарный народ увенчает вас!" Раздались патриотические всхлипывания. Морозова, купчиха-миллионерша, опустилась на колени. Офицеры на руках вынесли Корнилова к народу. В то время как главнокомандующий обходил георгиевских кавалеров, юнкеров, школу прапорщиков, сотню казаков, построившихся на площади перед вокзалом, Керенский в качестве военного министра и соперника принимал парад войск московского гарнизона. С вокзала Корнилов направился, по стопам царей, к Иверской иконе, где был отслужен молебен в присутствии эскорта мусульман-текинцев в гигантских папахах. "Это обстоятельство, - пишет о молебне казачий офицер Греков, - еще более расположило к Корнилову всю верующую Москву". Контрреволюция тем временем старалась завоевать улицу. С автомобилей щедро разбрасывали биографию Корнилова с его портретом. Стены были заклеены афишами, призывавшими народ на помощь герою. Как власть имущий, Корнилов принимал в своем вагоне политиков, промышленников, финансистов. Представители банков сделали ему доклад о финансовом положении страны. "Изо всех членов Думы, - многозначительно пишет октябрист Шидловский, - поехал к Корнилову в его поезд один Милюков, имевший с ним разговор, содержание которого мне неизвестно". Об этом разговоре мы узнаем позже от Милюкова то, что он сам сочтет нужным рассказать.
Подготовка военного переворота в это время шла уже полным ходом. За несколько дней до совещания Корнилов приказал, под видом помощи Риге, подготовить для движения на Петроград 4 конных дивизии. Оренбургский казачий полк направлен был ставкой в Москву "для поддержания порядка", но по приказанию Керенского оказался задержан в пути. В своих позднейших показаниях следственной комиссии по делу Корнилова Керенский говорил: "Мы получили сообщение, что во время Московского совещания будет провозглашена диктатура". Таким образом, в торжественные дни национального единства военный министр и верховный [144] главнокомандующий занимались стратегическими перебросками друг против друга. Но декорум по возможности соблюдался. Отношения двух лагерей колебались между официально-дружественными заверениями и гражданской войной.
В Петрограде, несмотря на сдержанность масс, - июльский опыт не прошел бесследно - сверху, из штабов и редакций, с бешеной настойчивостью распространялись слухи о предстоящем восстании большевиков. Петроградские организации партии открытым воззванием предупредили массы о возможности провокационных призывов со стороны врагов. Московский Совет принял тем временем свои меры. Создан негласный революционный комитет из шести лиц, по два делегата от каждой из советских партий, включая и большевиков. Тайным приказом запрещено выставлять шпалеры из георгиевских кавалеров, офицеров и юнкеров по пути следования Корнилова. Большевикам, которым со времени июльских дней официальный доступ в казармы был закрыт, теперь с полной готовностью выдавали пропуска: без большевиков нельзя было овладеть солдатами. В то время как на открытой сцене меньшевики и эсеры вели переговоры с буржуазией о создании крепкой власти против руководимых большевиками масс, за кулисами те же меньшевики и эсеры совместно с не допущенными ими на совещание большевиками готовили массы к борьбе с заговором буржуазии. Вчера еще противившиеся демонстративной забастовке соглашатели сегодня звали рабочих и солдат готовиться к борьбе. Презрительное возмущение масс не мешало им откликаться на призыв с такой боевой готовностью, которая больше пугала соглашателей, чем радовала их. Вопиющая двойственность, принявшая характер почти откровенного вероломства на две стороны, была бы непостижимой, если бы соглашатели продолжали сознательно делать свою политику; на самом деле они только претерпевали ее последствия.
Крупные события явно нависали в воздухе. Но в дни совещания переворот, видимо, никем не намечался. Во всяком случае, никакого подтверждения слухов, на которые ссылался позже Керенский, ни в документах, ни в соглашательской литературе, ни в мемуарах правого крыла нет. Дело шло пока только о подготовке. По словам Милюкова - а его показание совпадает с дальнейшим развитием событий, - сам Корнилов наметил уже до совещания для своих действий число: 27 августа. [145] Эта дата оставалась, разумеется, известна немногим. Полупосвященные же, как всегда в таких случаях, приближали день великого события, и забегающие вперед слухи со всех сторон стекались к властям: казалось, что удар должен разразиться с часу на час.
Но именно возбужденное настроение буржуазных и офицерских кругов могло привести в Москве если не к покушению на переворот, то к контрреволюционным манифестациям с целью пробы сил. Еще более вероятна была попытка выделить из состава совещания какой-либо конкурирующий с советами центр спасения родины - об этом правая печать говорила открыто. Но и до этого не дошло: помешали массы. Если у кое-кого и мелькала мысль приблизить час решающих действий, то под ударом стачки пришлось сказать себе: захватить революцию врасплох не удастся, рабочие и солдаты начеку, надо отложить. Даже всенародное шествие к Иверской иконе, затевавшееся попами и либералами по соглашению с Корниловым, было отменено.
Как только выяснилось, что непосредственной опасности нет, эсеры и меньшевики поспешили сделать вид, что ничего особенного не случилось. Они отказались даже возобновить большевикам пропуска в казармы, несмотря на то что оттуда продолжали настойчиво требовать большевистских ораторов. "Мавр выполнил свое дело", - должны были с хитрым видом говорить друг другу Церетели, Дан и Хинчук, тогдашний председатель Московского Совета. Но большевики совсем не собирались переходить на положение мавра. Свое дело они еще только собирались выполнить.
* * *
Каждое классовое общество нуждается в единстве правительственной воли. Двоевластие есть по существу своему режим социального кризиса: знаменуя высшую расколотость нации, оно включает в себя потенциальную или открытую гражданскую войну. Никто более не хотел двоевластия. Наоборот, все жаждали крепкой, единодушной, "железной" власти. Июльское правительство Керенского было наделено неограниченными полномочиями. Замысел состоял в том, чтобы над демократией и над буржуазией, парализующими друг друга, поставить, по обоюдному согласию, "настоящую" власть. Идея вершителя судеб, возвышающегося над классами, есть не что иное, как идея бонапартизма. [146] Если симметрично воткнуть две вилки в пробку, то она, при очень значительных колебаниях в ту и другую сторону, удержится даже на булавочной головке - это и есть механическая модель бонапартистского суперарбитра. Степень солидности такой власти, если отвлечься от международных условий, определяется устойчивостью равновесия антагонистических классов внутри страны. В середине мая Троцкий определил Керенского в заседании Петербургского Совета как "математическую точку русского бонапартизма". Бестелесность характеристики показывает, что дело шло не о личности, а о функции. В начале июля, как мы помним, все министры по указанию своих партий подали в отставку, предоставляя Керенскому создать власть. 21 июля этот опыт повторился в более демонстративной форме. Враждебные стороны взывали к Керенскому, каждая видела в нем часть самой себя, обе клялись ему в верности. Троцкий писал из тюрьмы: "Руководимый политиками, которые всего боятся, Совет не смел брать власть. Представительница всех клик собственности, кадетская партия еще не могла взять власть. Оставалось искать великого примирителя, посредника, третейского судью".
В опубликованном Керенским от собственного имени манифесте к народу провозглашалось: "Я, как глава правительства... не считаю себя вправе останавливаться перед тем, что изменения (в построении власти)... увеличат мою ответственность в делах верховного управления". Это беспримесная фразеология бонапартизма. И все же, несмотря на поддержку справа и слева, дело дальше фразеологии так и не пошло. В чем же причина?
Чтобы маленький корсиканец мог подняться над молодой буржуазной нацией, нужно было, чтобы революция разрешила предварительно свою основную задачу: наделение крестьян землею и чтобы на новой социальной основе сложилась победоносная армия. Дальше революции в XVIII веке некуда было идти: она могла лишь откатываться назад. В этих откатах под удар попадали, однако, ее основные завоевания. Их надо было охранить во что бы то ни стало. Углублявшийся, но еще крайне незрелый антагонизм между буржуазией и пролетариатом держал потрясенную до основ нацию в крайнем напряжении. Национальный "судья" в этих условиях был необходим. Наполеон обеспечивал крупным буржуа возможность наживаться, крестьянам - их участки, крестьянским сыновьям и босякам - возможность пограбить [147] на войне. Судья держал в руках саблю и сам же выполнял обязанности судебного пристава. Бонапартизм первого Бонапарта был солидно обоснован.
Переворот 1848 года не дал и не мог дать крестьянам земли: это была не великая революция, сменяющая один социальный режим другим, но политическая перетасовка на основах того же социального режима. Наполеон III не имел за собой победоносной армии. Двух главнейших элементов классического бонапартизма не было налицо. Но были другие благоприятные условия, не менее действительные. Выросший за полвека пролетариат показал в июне свою грозную силу; однако взять власть он оказался еще неспособен. Буржуазия боялась пролетариата и своей кровавой победы над ним. Крестьянин-собственник испугался июньского восстания и хотел, чтобы государство оградило его от раздельщиков. Наконец, могущественный промышленный подъем, с небольшими заминками тянувшийся в течение двух десятилетий, открывал буржуазии небывалые источники обогащения. Этих условий оказалось достаточно для эпигонского бонапартизма.
В политике Бисмарка, тоже возвышавшегося "над классами", были, как не раз указывалось, несомненные бонапартистские черты, хоть и под покровами легитимизма. Устойчивость бисмарковского режима обеспечивалась тем, что, возникнув после импотентной революции, он дал разрешение или полуразрешение такой великой национальной задачи, как немецкое единство, принес победы в трех войнах, контрибуцию и могущественный капиталистический расцвет. Этого хватило на десятки лет.
Беда русских кандидатов в Бонапарты была совсем не в том, что они не походили ни на первого Наполеона, ни даже на Бисмарка: история умеет пользоваться суррогатами. Но они имели против себя великую революцию, еще не разрешившую своих задач и не исчерпавшую своих сил. Крестьянина, еще не получившего земли, буржуазия заставляла воевать за помещичью землю. Война давала одни поражения. О промышленном подъеме не было и речи: наоборот, разруха совершала все новые опустошения. Если пролетариат отступил, то только для того, чтобы плотнее сомкнуть ряды. Крестьянство только раскачивалось для последнего натиска на господ. Угнетенные национальности переходили в наступление против русификаторского деспотизма. В поисках мира армия [148] все теснее примыкала к рабочим и их партии. Низы сплачивались, верхи слабели. Равновесия не было. Революция оставалась полнокровной. Немудрено, если худосочным оказался бонапартизм.
Маркс и Энгельс сравнивали роль бонапартистского режима в борьбе между буржуазией и пролетариатом с ролью старой абсолютной монархии в борьбе между феодалами и буржуазией. Черты сходства несомненны, но они прекращаются как раз там, где выступает наружу социальное содержание власти. Роль третейского судьи между элементами старого и нового общества была в известный период осуществима, поскольку оба режима эксплуатации нуждались в своей защите от эксплуатируемых. Но уже между феодалами и крепостными крестьянами не могло быть "беспристрастного" посредничества. Примиряя интересы помещичьего землевладения и молодого капитализма, царское самодержавие в отношении крестьян выступало не как посредник, а как уполномоченный эксплуататорских классов.
И бонапартизм не был третейским судьею между пролетариатом и буржуазией: он являлся на самом деле наиболее концентрированной властью буржуазии над пролетариатом. Взобравшись с сапогами на шею нации, очередной Бонапарт не может не вести политику охранения собственности, ренты, прибыли. Особенности режима не идут дальше способов охранения. Сторож не стоит у ворот, а сидит на крыше дома; но функция его та же. Независимость бонапартизма в огромной степени внешняя, показная, декоративная: символом ее является императорская мантия.
Умело эксплуатируя страх буржуа перед рабочим, Бисмарк во всех своих политических и социальных реформах неизменно оставался уполномоченным имущих классов, которым он никогда не изменял. Зато возрастающее давление пролетариата, несомненно, позволяло ему возвышаться над юнкерством и над капиталистами в качестве тяжеловесного бюрократического арбитра, в этом и состояла его функция.
Советский режим допускает очень значительную независимость власти по отношению к пролетариату и крестьянству, следовательно, и "посредничество" между ними, поскольку интересы их, хотя и порождают трения и конфликты, не являются, однако, непримиримыми в своей основе. Но нелегко было бы найти "беспристрастного" третейского судью между советским государством [149] и буржуазным, по крайней мере в сфере основных интересов обеих сторон. Примкнуть к Лиге наций препятствуют Советскому Союзу на интернациональной арене те самые социальные причины, которые в национальных рамках исключают возможность действительного, а не показного "беспристрастия" власти в борьбе между буржуазией и пролетариатом.
Не имея сил бонапартизма, керенщина имела все его пороки. Она возвышалась над нацией только для того, чтобы разлагать ее собственным бессилием. Если на словах вожди буржуазии и демократии обещались "слушаться" Керенского, то на деле всемогущий арбитр слушался Милюкова и особенно Бьюкенена. Керенский вел империалистскую войну, охранял помещичью собственность от покушений, откладывал социальные реформы до лучших времен. Если его правительство было слабым, то это по той же причине, по которой буржуазия вовсе не могла поставить у власти своих людей. Однако при всем ничтожестве "правительства спасения" его консервативно-капиталистический характер явно возрастал вместе с ростом его "независимости".
Понимание того, что режим Керенского есть неизбежная для данного периода форма буржуазного господства, не исключало со стороны буржуазных политиков ни крайнего недовольства Керенским, ни подготовки к тому, чтобы как можно скорее освободиться от него. В среде имущих классов не было разногласий насчет того, что национальному арбитру, выдвинутому мелкобуржуазной демократией, необходимо противопоставлять фигуру из своей собственной среды. Почему именно Корнилова? Кандидат в Бонапарты должен был соответствовать характеру русской буржуазии, запоздалой, оторванной от народа, упадочной, бездарной. В армии, знавшей почти одни унизительные поражения, нелегко было найти популярного генерала. Корнилов оказался выдвинут путем исключения остальных кандидатов, еще менее пригодных.
Ни серьезно объединиться в коалиции, ни сойтись на одном кандидате в спасители соглашатели с либералами, таким образом, не могли: им мешали неразрешенные задачи революции. Либералы не доверяли демократам. Демократы не доверяли либералам. Керенский, правда, широко раскрывал объятия буржуазии; но Корнилов давал недвусмысленно понять, что при первой возможности свернет демократии шейные позвонки. Неотвратимо [150] вытекая из предшествовавшего развития, столкновение Корнилова и Керенского являлось переводом противоречий двоевластия на взрывчатый язык личных честолюбий.
Как в среде петроградского пролетариата и гарнизона образовался к началу июля нетерпеливый фланг, недовольный слишком осторожной политикой большевиков, так в среде имущих классов накопилось к началу августа нетерпеливое отношение к выжидательной политике кадетского руководства. Это настроение выражалось, например, на кадетском съезде, где раздавались требования свергнуть Керенского. Еще резче политическое нетерпение проявлялось вне рамок кадетской партии, в военных штабах, где жили в постоянном страхе пред солдатами, в банках, где утопали в волнах инфляции, в поместьях, где над дворянскими головами загорались кровли. "Да здравствует Корнилов!" стало лозунгом надежды, отчаяния, жажды мести.
Соглашаясь во всем с программой Корнилова, Керенский спорил относительно сроков: "нельзя все сразу". Признавая необходимость отделаться от Керенского, Милюков возражал нетерпеливым: "сейчас еще, пожалуй, рано". Как из порыва петроградских масс выросло полувосстание в июле, так из нетерпения собственников выросло корниловское восстание в августе. И как большевики увидели себя вынужденными стать на почву вооруженной демонстрации, чтобы обеспечить, если возможно, ее успех и во всяком случае оградить ее от разгрома, так кадеты оказались вынуждены с теми же самыми целями стать на почву корниловского восстания. В этих пределах наблюдается удивительная симметрия. Но в рамках этой симметрии - полная противоположность целей, методов и - результатов. Она раскроется перед нами полностью в ходе событий.
[151]
ГОСУДАРСТВЕННОЕ СОВЕЩАНИЕ В МОСКВЕ
Если символ есть концентрированный образ, то революция - самая великая мастерица символов, ибо все явления и отношения она преподносит в концентрированном виде. Дело только в том, что символика революции слишком грандиозна и плохо вмещается в рамки индивидуального творчества. Оттого так бедно художественное воспроизведение наиболее массивных драм человечества.
Московское Государственное совещание закончилось заранее обеспеченным провалом. Оно ничего не создало, ничего не разрешило. Зато оно оставило историку неоценимый, хотя и негативный отпечаток революции, на котором свет выглядит тенью, слабость пародирует как сила, жадность - как бескорыстие, вероломство - как высшая доблесть. Самая могущественная партия революции, которая уже через десять недель должна была прийти к власти, оказалась оставлена за порогом совещания как не заслуживающая внимания величина. Зато всерьез принималась никому не ведомая "партия эволюционного социализма". Керенский выступал как воплощение силы и воли. О коалиции, целиком исчерпанной в прошлом, говорили как о спасительном средстве будущего. Ненавидимый солдатскими миллионами Корнилов приветствовался как излюбленный вождь армии и народа. Монархисты и черносотенцы расписывались в любви к Учредительному собранию. Все те, которым предстояло вскоре сойти с политической арены, как бы условились в последний раз разыграть свои лучшие роли на театральных подмостках. Они изо всех сил порывались сказать: вот чем мы хотели бы быть, вот чем мы могли бы быть, если бы нам не мешали. Но им мешали: рабочие, солдаты, крестьяне, угнетенные национальности. Десятки миллионов "восставших рабов" не давали им проявить свою [152] верность революции. В Москве, где они искали убежища, их преследовала по пятам стачка. Гонимые "темнотой", "невежеством", "демагогией", две с половиной тысячи человек, наполнявших театр, молчаливо обязались друг перед другом не нарушать сценической иллюзии. О стачке не было речи. Большевиков старались не называть по имени. Плеханов лишь вскользь упомянул "печальной памяти Ленина", точно речь шла об окончательно ликвидированном противнике. Характер негатива был таким образом выдержан до конца: в царстве полузагробных теней, выдававших себя за "живые силы страны", подлинно народный вождь не мог фигурировать иначе как в качестве политического покойника.
"Блестящий зрительный зал, - пишет Суханов, - довольно резко разделялся на две половины: направо располагалась буржуазия, а налево - демократия. Направо, в партере и в ложах, видно было немало генеральских мундиров, а налево - прапорщиков и нижних чинов. Против сцены, в бывшей царской ложе, разместились высшие дипломатические представители союзных и дружественных держав... Наша группа, крайняя левая, занимала небольшой уголок партера". Крайней левой, за отсутствием большевиков, оказались единомышленники Мартова.
В четвертом часу на открытой сцене появился Керенский в сопровождении двух молодых офицеров, армейца и моряка. Знаменуя могущество революционной власти, они все время стояли как вкопанные за спиною председателя. Чтобы не раздражать правых именем республики, так было сговорено заранее, Керенский приветствовал "представителей земли русской" от имени правительства "государства российского". "Основным тоном речи, - пишет либеральный историк, - вместо тона достоинства и уверенности, под влиянием последних дней... оказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы". Не называя прямо большевиков, Керенский начал, однако, с устрашения по их адресу: новые попытки посягнуть на власть "будут прекращены железом и кровью". В бурных аплодисментах слились оба крыла совещания. Дополнительная угроза по адресу еще не прибывшего Корнилова: "Какие бы и кто бы мне ультиматумы ни предъявлял, я сумею подчинить его воле верховной власти и мне, верховному главе ее", - хотя и вызвала восторженные аплодисменты, но уже только со стороны левой [153] половины совещания. Керенский снова и снова возвращается к себе как "верховному главе": он нуждается в этом напоминании. "Вам здесь, приехавшим с фронта, вам говорю я, ваш военный министр и ваш верховный вождь... нет воли и власти в армии выше воли и власти Временного правительства". Демократия в восторге от этих холостых выстрелов угрозы, ибо верит, что таким образом избегнута будет необходимость прибегнуть к свинцу.
"Все лучшие силы народа и армии, - уверяет глава правительства, - торжество русской революции связывали с торжеством нашим на фронте. Но надежды наши были растоптаны, и вера наша была оплевана". Таков лирический итог июньского наступления. Он, Керенский, собирается во всяком случае воевать до победы. По поводу опасности мира за счет интересов России - этот путь намечало мирное предложение папы от 4 августа - Керенский воздает хвалу благородной верности союзников. "И я от имени великого народа русского скажу только одно: другого мы не ожидали и ожидать не могли". Овация по адресу ложи союзных дипломатов поднимает на ноги всех, кроме некоторых интернационалистов и тех единичных большевиков, которые прошли от профессиональных союзов. Из ложи офицеров раздается окрик: "Мартов, встать!" У Мартова, к чести его, хватило твердости не стать на колени перед бескорыстием Антанты.
По адресу угнетенных народностей России, стремившихся устроить по-новому свою судьбу, Керенский посылал нравоучения, переплетавшиеся с угрозами. "Изнывая и погибая в цепях царского самодержавия, - хвалился он чужими цепями, - мы не щадили нашей крови во имя блага всех народов". Из чувства благодарности угнетенным национальностям рекомендовалось терпеть режим бесправия.
Где выход? "...Вы чувствуете ли в себе это великое горение... вы чувствуете ли в себе силу и волю к порядку, жертвам и труду?... явите ли вы здесь зрелище спаянной великой национальной силы?.." Эти слова произносились в день московской стачки протеста и в часы загадочного передвижения конницы Корнилова. "Мы душу свою убьем, но государство спасем". Больше ничего не могло предъявить народу правительство революции.
"Многие провинциалы, - пишет Милюков, - видели в этой зале Керенского впервые и ушли отчасти [154] разочарованные, отчасти возмущенные. Перед ними стоял молодой человек с измученным, бледным лицом в заученной позе актера... Этот человек как будто хотел кого-то устрашить и на всех произвести впечатление силы и власти в старом стиле. В действительности он возбуждал только жалость".
Выступления других членов правительства обнаруживали не столько личную несостоятельность, сколько банкротство системы соглашательства. Великой идеей, которую министр внутренних дел Авксентьев вынес на суд страны, был институт разъездных комиссаров. Министр промышленности увещевал предпринимателей ограничиваться скромными прибылями. Министр финансов обещал снижение прямого обложения имущих классов при повышении косвенных налогов. Правое крыло имело неосторожность покрыть эти слова бурными аплодисментами, в которых Церетели, не без застенчивости, обнаружил недостаток жертвенного порыва. Министру земледелия Чернову приказано было вовсе молчать, дабы не дразнить союзников справа призраком экспроприации земли. В интересах национального единства решено было притвориться, будто аграрного вопроса не существует. Соглашатели не мешали. Подлинный мужицкий голос не раздался с трибуны. Между тем как раз в эти недели августа аграрное движение раскачивалось во всей стране, чтобы осенью превратиться в непреодолимую крестьянскую войну.
После дневного перерыва, ушедшего на разведку и мобилизацию сил с обеих сторон, заседание 14-го открылось в атмосфере крайнего напряжения. При появлении Корнилова в ложе правая часть совещания устраивает ему бурную встречу. Левая половина почти полностью сидит. Крики "встать!" дополняются из офицерской ложи грубыми ругательствами. При появлении правительства левая устраивает Керенскому долгую овацию, в которой, как свидетельствует Милюков, "на этот раз так же демонстративно не участвовала правая, оставшаяся сидеть". В этих враждебно сталкивавшихся волнах аплодисментов слышались близкие столкновения гражданской войны. Между тем на эстраде под именем правительства продолжали восседать представители обеих половин расколотого зала, а председатель, принимавший втихомолку военные меры против главнокомандующего, ни на минуту не забывал воплощать в своей фигуре "единство народа русского". В стиле этой роли Керенский возгласил: [155] "Предлагаю всем в лице присутствующею здесь верховного главнокомандующего приветствовать мужественно за свободу и родину погибающую армию". По адресу этой самой армии на первом заседании было сказано: "...надежды наши были растоптаны, и вера наша была оплевана". Но все равно, спасительная фраза найдена: зал поднимается и бурно рукоплещет Корнилову и Керенскому. Единство нации еще раз спасено!