Уже на следующий день мы присутствовали на представлении «Бури» и были глубоко потрясены. Именно тогда Чемберс познакомил нас с архитектором Айниго Джонсом, создавшим декорации к пьесе «Олимпия», которая произвела настоящий фурор в Уайтхолле. Так вот этот Джонс, узнав, что я работал с Арчимбольдо, преисполнился большого энтузиазма. Не соглашусь ли я сотрудничать с ним? Я не посмел признаться ему, что меня направили в Англию для исполнения совсем другой миссии и пообещал обдумать его предложение, такое для меня лестное, справедливо напомнив ему, что мы только что прибыли.
А случилось так, что пока мы пересекали Ла-Манш, чтобы встретиться с пфальцграфом Фридрихом, этот последний отправился в противоположном направлении – в Германию. Я узнал об этом только тогда, когда был представлен некоему Путнею, с которым Газельмайер мне посоветовал встретиться в первую очередь. Словом, мой приезд в Лондон не имел больше цели, и это дало мне повод поразмыслить о том, как легко судьба иногда путает наши карты. Меня послали сюда, чтобы я встретился с князем с целью склонить оттоманских турок к союзу с протестантами, а я оказался среди людей театра и твердо решил с ними остаться. Я уже вспоминал о том, что политические происки, откуда бы они ни исходили, всегда, как мне казалось, приводили к противоположному результату. И в конце концов, что мне больше всего нравилось в Рудольфе, так это те черты его характера, которые делали его похожим на сумасшедшего. Разве выдумка не казалась ему гораздо важнее реальности? И, конечно же, он прекрасно осознавал, что реальность никогда не может быть достигнута.
Итак, я стал сотрудничать с Джонсом, разделив с ним его мастерскую, показав ему, как мы работали в Праге, что привело его в настоящий восторг. Этот выдающийся мастер, ученик Альберти, высоко ценил флорентийцев Вазари, Буонталенди и Париджи, повлиявших на его манеру оформлять спектакли. Имея большое пристрастие к маске, он с возбуждением слушал мои рассказы о том, как Арчимбольдо создавал вращающиеся декорации, которые по ходу действия пьесы открывали закулисное пространство, о существовании которого публика сначала даже не догадывалась. Но больше всего объединила нас наша общая увлеченность линией штриха. В Италии, где он трижды подолгу жил, он изучил творчество Палладио и приобрел в Венеции его «Quatro Libri dell'Architettura»
, к которым написал примечания, сравнивая его стиль со стилем Витрувия. Некоторое время он работал в Дании, а потом королева Анна пригласила его в Англию, где он поставил «Маску черноты» вместе с Беном Джонсоном. Здесь он и остался.
Так открылась новая эпоха в моей жизни, вся посвященная театральной машинерии и живописи. На следующий год после нашего приезда в Англию «Глобус» сгорел во время представления «Генриха III», а моя дорогая Теодора ушла от меня к Чемберсу. Вести о Реформации то внушали самые розовые надежды, то сменялись горьким разочарованием. После смерти Рудольфа Матьяш начал беспощадно преследовать протестантов и евреев. Казалось, что пфальцграф Фридрих, нынешний зять короля Иакова Первого, соберет войско, которое дойдет до самой Праги и сбросит с престола «узурпатора, подкупленного папой», чтобы посадить пфальцграфа на его место. Двух сторонников Контрреформации выбросили из окон, в то время как восставшие призывали на помощь Англию. Вся эта комедия закончилась трагической развязкой на Белой Горе у ворот Праги, которая похоронила все надежды на успех вселенской Реформы. Фридриху удалось унести ноги лишь с большим трудом, а Рим праздновал свою победу, прибегая к такому откровенному словесному издевательству над поверженным противником, какого Лондон ему никогда не простил.
Шекспир умер. На Бенксайде отстроили один из театров. Мой сын Гаспар пошел работать в нашу мастерскую, а дочь Эльзбета вышла замуж за аптекаря. Иллюзии моей юности ушли безвозвратно. Зато я в совершенстве освоил искусство живописи и рисовал так хорошо, что король заказал мне написать свой портрет. Но самое удивительное, что войдя в интимную комнату, где Его Величество пожелал позировать мне в самых роскошных одеждах, я увидел на стене картину, повергшую меня в изумление. Лицо, смотревшее с нее на меня, было лицом Насти! Тем самым лицом, с которым я нарисовал Святую Деву «Царицу всех Добродетелей», заказанную мне Рудольфом! Я сообщил королю, который не имел об этом ни малейшего представления, что я автор картины, и он высказал самое похвальное мнение о моем искусстве. Полотно было спасено от уничтожения Сенешем в те часы, когда солдатня сожгла то крыло Градшина, где оно находилось. Потом Сенеш подарил картину пфальцграфу, а тот в свою очередь – своему тестю. С этого дня и до самой его смерти я был в большой милости у Иакова, человека неимоверно болтливого и спесивого, который требовал от своей челяди, искренне его ненавидевшей, чтобы ему прислуживали только стоя на коленях.
Где-то в те времена – точно не припомню, в каком году – я познакомился с антикваром и коллекционером Илайесом Эшмоли. Он слышал о моих работах от Джонса. Я с удивлением узнал, что одна из копий рукописи, полученной мной в Касселе из рук Газельмайера, была переведена на английский язык и посвящалась именно этому Эшмоли, который, как мне показалось, весьма увлекался учением Креста и Розы. Именно тогда я узнал, кто был автором текста – некий Валентин Андреа. Что касается Газельмайера, то его отправили на каторгу по доносу иезуитов. И когда я начал расспрашивать, что же на самом деле: представляет это братство, Эшмоли мне ответил, что это больше идея, чем собрание людей, и что не следует принимать слишком всерьез то, что было, конечно же, только символом. Взамен Эшмоли предложил мне вступить в общество вольных каменщиков, ведь, работая в области театральной машинерии, я в определенной степени был связан с архитектурой.
Вот так я и был принят в братство масонов города Йорка, где, к своему удивлению, встретил Айниго Джонса, с которым расстался три дня тому назад в нашей мастерской! В связи с этим событием состоялась небольшая церемония, где я должен был поклясться на Библии, что буду хранить тайну. Аристократы сидели здесь рядом с мастерами и даже с простыми ремесленниками. В этой среде я нашел очень человечные и братские отношения. Несколько лиц совершили некий ритуал, заимствованный, как мне показалось, из истории Соломонового храма, после чего все уселись за стол, и состоялся пир, во время которого пастор с длинными усами спел довольно резким голосом несколько гимнов.
Нам много приходилось работать с Беном Джонсоном, иногда с Семюэлом Дениэлом или Френсисом Бомоном. Эти авторы обожали театральные действа, где изобиловали всяческие машины. Самыми блестящими нашими постановками были «Оберон, князь фей», «Кевершемская маска» и «Возвращение Золотого века»; но назвать их все я затрудняюсь. Королевский двор был очень лаком на эти спектакли, где мы спускали ангелов с потолка на облаках из ваты, в то время как переодетые в чертей негры размахивали факелами. Мы использовали все то, что предлагала нам литература по эмблематике, в частности, «Иконология» Рипы и девизы Альчати. Разве вселенная не была иероглифом, который театр имел за обязанность показывать сквозь пелену художественного вымысла? А разве сама эта пелена не напоминала вселенную в ее отношении к Богу? Шекспир разбудил «чудесную манию» изобретательности. Уловки искусства происходили из самой глубокой философии.
Я старился, продолжая рисовать и готовить празднества, в которых сам не участвовал. Айниго Джонс, главный управляющий строительными объектами Короны, всеми восхваляемый архитектор, не прекращал возводить дворцы, которые отличались суровой роскошью, и эта деятельность не могла не отразиться на его характере и постепенно он стал далек от мира, превратился в настоящую статую, для которой сам же служил пьедесталом. Чемберс погиб на дуэли, возникшей вследствие пустячной ссоры. Моя Теодора возвратилась ко мне. Она сыграла около дюжины Диан и столько же Юнон в маскарадных представлениях, создаваемых нашими авторами. Ее последним выступлением была роль Хлориды в знаменитой «Chloridia» которую ставили при дворе и где она снискала настоящий триумф. А был тогда 1631 год – уже! Именно в том году Джонс поссорился с Джонсоном, каждый утверждал, что именно он изобрел театр масок. Писатель Бен Джонсон был душой нашей деятельности, в то время как Айниго Джонс был ее телом. В конце концов, королевский двор и критики, после того как слишком долго восторгались телом, обходя вниманием душу, восхваляли машинерию, не замечая текста, постепенно начали приходить к выводу, что декорации – это лишь скелет, весьма часто мало соответствующий литературному произведению. Два компаньона, работавших вместе двадцать семь лет, расстались, несмотря на мои усилия их помирить. Точнее говоря: мое вмешательство было расценено как неуместное и одним, и другим. Меня попросили оставить мастерскую, где я работал с момента своего приезда в Лондон. Это было горькое разочарование.
Не успел я найти себе другое занятие, как на меня обрушился новый удар судьбы. Теодора заболела лихорадкой, и через две недели смерть унесла ее, как ни пытались мы остановить костлявую с ее страшной косой. Мой сын Гаспар принял сторону Бена Джонсона и продолжал работать с ним. Моя дочь Эльзбета была вполне довольна своей жизнью в браке с аптекарем. Я решил, что для меня это самое подходящее время, чтобы уйти на покой. С некоторых пор веселая жизнь при королевском дворце стала меня раздражать. Я вдруг почувствовал себя затворником в Лондоне. Мне надо было уехать. Но куда? Я ни минуты не колебался. 20 февраля 1632 года я сел на корабль и отправился на материк, чтобы через Францию возвратиться в Венецию.
8
Серениссима приняла меня после сорокашестилетнего отсутствия, и, как всегда бывает при таких встречах, мне показалось, что я уехал отсюда только вчера. Ничего здесь по сути не изменилось. Улицы по-прежнему бурлили народом. От каналов исходил такой же дурной запах. Только что в квартале Сан Самуэле я уже не обнаружил мастерской Ринверси. В нижнем этаже того здания теперь находилась сапожная мастерская, а наверху – locanda
для любовных свиданий. Почти обнаженные девицы, ярко размалеванные от головы до пят, увенчанные пирамидами рыжих волос, ходили по той самой лестнице, по которой когда-то спустилась, уходя в вечность, моя Элеуса. Где она сейчас, и что с ней произошло?
Первую ночь я провел в гостинице, довольно неопрятной, после чего поселился на острове Джудекка у вдовы по имени Монтини, которая сдавала жильцам нижний этажсвоего дома. Здесь, казалось, я не знал никого, и меня то-1 же никто не знал. Это было довольно странное ощущение – чувствовать себя совершенно чужим в городе, который, несмотря на то, что прошло столько времени, казался мне родным. Впрочем, у меня не было никаких планов. Или, вернее, был один, похожий больше на игру, – найти Николозию. Разве Зенгаль, которого я встретил в Галле, не сообщил мне, что после убийства своего дяди она удалилась в монастырь, расположенный на каком-то острове? Но где этот остров? И прошло уже слишком много времени. К тому же эта женщина никогда обо мне не слышала. Она не имела ни малейшего представления о том, что я был в нее влюблен. Да, конечно же, искать ее было детской забавой не больше. Однако я не отказался от этого намерения, хотя и пребывал в бездействии – наверное, меня останавливал суеверный страх.
В свои шестьдесят лет я начал переоценивать свое прошлое. Вместо того чтобы ходить в мастерскую Ринверси, не лучше ли было бы мне пойти в ученики к старому Тициану или пламенному Тинторетто? Вместо того чтобы встречаться с Арчимбольдо, не предпочтительнее ли было бы ближе познакомиться с Джордано Бруно или Кеплером? И почему я выбрал Бена Джонсона, а не Шекспира? И вместо того чтобы помогать Айниго Джонсу строить эфемерные декорации в театре, лучше бы я принял участие в его планах строительства королевской часовни во дворце Сент-Джеймс. У меня не было желания бороться за вселенскую Реформацию, и не по вине ли таких, как я, эта великая мечта так и не осуществилась? Моя странствующая жизнь казалась мне теперь скитаниями без определенной цели. Мной овладела грусть, витающая над лагунами. Моя жизнь – разве не была она лишь вереницей несостоявшихся встреч, мастерской несбывшихся грез?
Через неделю после своего приезда я уже начал спрашивать себя, долго ли я останусь еще в этом туманном городе, когда, оказавшись в квартале Сан-Поло, я вдруг услышал, как чей-то дребезжащий голос воскликнул:
– О, да ведь это Тедеско!
Меня очень давно уже так никто не называл. Я обернулся. Какой-то старик улыбался мне, оскалив гнилые, испорченные зубы. Его пожелтевшие волосы ниспадали на проваленные щеки. Я подумал, что это какой-то нищий.
– Эй, Тедеско, да ты, я вижу, не узнал своего старого друга Андреа!
Мастерская несбывшихся грез
И это в самом деле был Андреа Костанцо, друг моей молодости, но сколько я к нему ни присматривался, этот призрак ничем не напоминал мне веселого, остроумного парня, которого я когда-то знал. Он засмеялся, задрожав всем своим обтянутым одной кожей скелетом:
– Да, это ты, Тедеско! Какую отличную пару составляли мы когда-то вдвоем!
Я был уничтожен.
Он потащил меня в какую-то забегаловку, которую, видимо, посещал часто. Мы сели на лавку, и я вдруг вспомнил, как много-много лет тому назад мы с ним посещали такие таверны, чтобы выпить
умбрыи полакомиться фаршированным луком. Он был рад меня видеть, а я буквально окаменел от ужаса, видя, во что он превратился. Он рассказал мне, как султанша выгнала его, и он на три года попал в темницу, но здесь он запутался в своих воспоминаниях и начал рассказывать о берберке, родившей ему девятерых детей. Если я правильно его понял, это происходило в Каире. После чего он навалился на стол и уснул.
– Не беспокойтесь, – сказал мне хозяин таверны. – Завтра утром он проснется. Это у него вошло в привычку.
И он позвал какого-то молодого парня, чтобы тот помог ему вытащить уснувшего посетителя на улицу и уложить его на тротуаре под стеной. Я уплатил за выпитое и когда выходил, мой взгляд остановился на моем собственном отражении в зеркале, которое там стояло. После чего я отправился на Джудекку с поникшей головой.
Однако на следующий день мужество вернулось ко мне. Собственно говоря, это было чувство, больше напоминавшее ярость. Я вытащил со своего багажа рисовальные принадлежности и начал по памяти рисовать портрет Николозии. Но я догадывался, что это будет уже не она, а смесь из Сафийе, Насти и моей бедной Теодоры. Хотя, осознав это, я вовсе не расстроился, а даже обрадовался. Не было никакого сомнения, что именно через эти любимые лица моя жизнь откроет свое предназначение и свой смысл. Так я рисовал в течение всего дня, частично – ночью при свечах, и утром продолжил работу. К вечеру портрет был готов. Эта женщина была самой красивой из всех, кого мне приходилось встречать, и красива той внутренней красотой, которая преображает черты, взгляд, придавая им ни с чем не сравнимое очарование. Тогда я вытер кисти и сел, убежденный, что жизнь была дана мне лишь для того, чтобы создать это произведение. Все остальное было ничем, пустяками. Но именно благодаря сочетанию всех этих пустяков моя жизнь состоялась. Теперь я это окончательно понял.
Немного позже я вышел погулять, успокоенный. Свет был мягкий, с тем еле заметным красноватым оттенком, который создал славу Джорджоне. Впервые после приезда в Венецию у,меня возникло желание пойти на Кампо Сан Апональ, где мой дядя, «мессер Альберт», имел склады с товарами, которые с некоторым оттенком помпезности именовал своим «торговым домом». К моему изумлению, все оказалось на своем месте. Тюки с шерстью соседствовали с бочонками вина. Громоздились ящики, готовые к погрузке и отправке. Я вошел во внутренний двор, где те же самые черные коты, что и когда-то, бросились врассыпную при моем приближении. В ноздри мне ударил острый запах пряностей и я понял, что он всегда был со мной. Он проник во все мои поры еще тогда, когда я играл в большом крытом помещении Франкфуртского рынка, где мой дядя Майер раскладывал товары, доставленные из Брюгге, из Константинополя или Флоренции. Не этот ли далекий, и такой родной, аромат внушил мне когда-то страсть к путешествиям? Но разве я сам выбирал, куда мне отправиться? Разве не шел я туда, куда вели меня запахи Востока на всю жизнь околдовавшие мою память? Внезапно передо мной возникло лицо Ламбспринка и видение его сказочной машины, его «Церемониала величественных фигур». Запах пряностей улетучился, оставив место ароматам дерева воска и пыли, которые господствовали в зале автоматов гениального изобретателя. Но уже следующий запах вытеснил два предыдущих – или смешался с ними, я не знаю, – запах чернил, лака и клея в печатной мастерской, метра Ватгейма. Таким было мое детство – сплошь пропитанное запахами. Надо ли мне было столько путешествовать, чтобы встретиться с ними вновь? Или таким способом я пытался изгнать неотвязное воспоминание о еще одном запахе, более тонком и гораздо более опасном, – запахе, которым пропиталась моя мать, жившая в постоянном ожидании смерти?
Маленький человек с поседевшими волосами, выбивавшимися из-под большой широкополой шляпы, остановился передо мной. Что я здесь делаю и чем он может быть мне полезен? Я сказал ему, что когда-то жил здесь в течение нескольких месяцев, и когда, слово за слово, я упомянул о том, что прихожусь племянником покойному «мессеру Альберту», человечек поспешно обнажил голову, сделал своеобразный реверанс, а потом, взволнованно приблизившись ко мне, воскликнул:
– О, наконец! Вы здесь! Я знал, что вы когда-нибудь вернетесь!
И с чрезвычайной словоохотливостью рассказал мне, как после смерти моего дяди его отец сумел добиться, чтобы дело и дальше процветало. Он работал здесь бухгалтером и, видя, что все складывается наилучшим образом, вложил деньги в такие удачные операции, что капитал удесятерился. А когда отец умер, он, Пьетро Кавалини, продолжал работать в том же направлении, и он горд до слез передать мне в «этот благословенный день» плоды своих усилий.
Я был ошеломлен. Таким образом, благодаря порядочности и деловой сноровке этих двух людей я оказался владельцем громадного состояния, о котором никогда не заботился! В то время как столько алхимиков всех мастей лихорадочно искали секрет изготовления золота, я нашел этот секрет, сам о том не ведая. Вскоре все обитатели дома окружили меня. Каждый хотел прикоснуться ко мне, обнять меня. Мое длительное отсутствие превратило меня в личность сугубо мифическую, а когда к тому же присутствующие узнали, что я художник, их радость перешла в иступленный восторг. Венеция любила этот жанр искусства самозабвенной любовью, и я сразу был вознесен почти на божественную высоту. Тут же экспромтом устроили пир, в котором приняли участие около двухсот персон.
Здесь же, на открытом месте, соорудили подмостки, на которые меня и усадили, чтобы лучше было видно. Играл оркестр, тысячи людей, услышав, что здесь пируют, толпились вокруг. Ночью были зажжены факелы, осветившие веселую картину возвращения блудного сына. И, естественно, я заверил Пьетро Кавалини, что глубоко ему благодарен, и попросил, чтобы он и дальше управлял торговым домом и другими делами, как будто бы я и не возвращался. Он счел это большой честью для себя и был втайне весьма доволен. Что же касается меня, то я купил дворец на Большом Канале, самый верхний этаж которого превратил в мастерскую. Я нанял нескольких помощников и приступил к работе.
Таким образом, еще в течение двенадцати лет я жил своим искусством, получая заказы от Церкви – о, ирония! – от религиозных братств и от частных лиц, а также от супруги дожа. Я не успел еще как следует устроиться в своих новых стенах, когда Ее Светлость позвала меня к себе. Она слышала рассказы о моих приключениях, и хотя ей была известна лишь четвертая их часть, я ее заинтриговал. Из осторожности я не рассказал ей больше, чем она уже знала. Но когда я упомянул при ней, что работал в мастерской Ринверси, она засыпала меня вопросами. И чем с большей заинтересованностью расспрашивала она меня об этом кратчайшем периоде моей жизни, тем больше я убеждался в том, что по удивительному стечению обстоятельств эта еще красивая женщина, сидевшая передо мной, эта догаресса в роскошных одеждах, окруженная льстивыми царедворцами, была не кто иная, как племянница старого художника Николозия, моя Элеуса! Позже я узнал, что дож увез ее из монастыря и женился на ней за несколько лет до того, как его избрали верховным правителем Венецианской республики. Ей очень понравилась моя манера письма, и она заказала мне несколько сюжетов, один из которых, «Христос оскорбляемый», она попросила меня исполнить в испанской манере, так как была без ума от Эль Греко. Как читатель, наверное, уже догадался, я никогда не признался ей в том, что когда-то она разбудила в моем сердце пылкую страсть. Впрочем, эта страсть погасла очень давно. Я любил саму любовь, а еще больше, чем любовь, я любил свободу. В этой связи мне совершенно не нравилась политика дожа, строившаяся на доносах и обещаниях, которые казались мне лживыми.
Да, Христос был оскорблен. Ведь во что его превратили? В идола для униженных. В алиби для власть имущих. И сторонники Рима, и сторонники Реформации манипулировали в своих низких интересах именем Того, кто изгнал торговцев из Храма. Он оттуда ушел. И вновь неисчислимые орды торговцев соорудили там свои лавки. Возродился и растленный Вавилон. Или я стал слишком сварлив на старости лет? Влажность, царившая в этом городе, изуродовала суставы моих рук и ног. Чтобы рисовать, мне приходилось привязывать кисть к своим скрюченным и болезненным пальцам. Ходить я мог лишь с большим трудом. Я все больше походил на своего старого товарища Андреа, которого взял на свое попечение и за которым велел ухаживать, но который потерял здравый рассудок. Мавры на колокольне собора святого Марка каждый час били своими колотушками по его голове, иногда они били и по моей.
Однако мне кажется, что эти свои последние годы я прожил не совсем бесполезно, ибо учитывая мой возраст и мое пошатнувшееся здоровье, я развернул такую деятельность, которой могли бы позавидовать и многие молодые люди. Через год после своего возвращения в Венецию я имел честь подружиться с музыкантом и гуманистом Клаудио Монтеверди, который прославился при дворе в Мантуе благодаря своему «Орфею». Здесь он быль капельмейстером в соборе святого Марка, что считалось очень почетной должностью. Преклоняясь перед его гением, я предложил ему исполнять свои оратории и оперы в садах виллы Сан Микеле, которую я приобрел именно для этой цели, чтобы выдающиеся артисты и художники со всей Италии и даже Европы могли бы там встречаться и знакомить публику' со своими произведениями. Именно там впервые была исполнена «Битва Танкреда и Клоринды», для которой Клаудио сочинил плач в память о своей жене Клавдии, умершей несколько лет тому назад. Я самолично оборудовал строгие похоронные декорации из деревьев и скрещенных копий, которые способствовали успеху представления. Догаресса на этом спектакле плакала.
Вообще-то, я никогда не видел этого чудесного музыканта веселым. Когда его сын последовал за его женой в вечность, он стал священником. Вместе мы проводили долгие часы, размышляя об искусстве, которое имели обычай сравнивать с лекарством для души. Иногда нам казалось, что настанет день, когда музыка заменит даже религию, так как она проникает непосредственно в сердце, не отягченная ни мифическими россказнями, ни догматическими запретами. Высказывать такие мысли вслух было небезопасно, ибо святая инквизиция, хотя и снисходительно смотрела на некоторое растление нравов, не могла позволить, чтобы кто-то отступил хотя бы на йоту от решения Трентского Собора, к которым большинство из нас питало искреннее отвращение.
Когда Клаудио умер у меня на руках от лихорадки, которой заболел вследствие сырости, господствующей в городе, стоящем на лагуне, Венеция оделась в траур. Послы зарубежных государств отправили гонцов в свои страны, чтобы сообщить грустную новость. Вся Европа замерла в почтительном молчании. В день похорон в соборе святого Марка играли оркестры и пели хоры; все певцы Италии собрались здесь, вокруг грандиозного катафалка, возле которого горело так много свечей, что здание напоминало безоблачную ночь, накрытую звездным небом. Писатель и философ Бальтазар Кобер, который так часто встречался с этим удивительным человеком и очень его любил, сказал мне по окончании этих похорон:
– Бывает, что и смерть превращается в грандиозный триумф.
Так случилось, что через год, в 1644-м, я имел счастье вновь увидеть свою дочь Эльзбету и ее троих детей. Аптекарь, узнав, что я разбогател, организовал эту поездку, желая удостовериться в моем завещании. Это был неплохой человек, но он путал мои картины с картинами Караваджо, чего я никак не мог допустить. Я терпеть не мог этого Караваджо, которого все, включая догарессу, так превозносили, что молодые художники стали сплошь ему подражать. Я принадлежал прошлому, которое ушло безвозвратно – должен это признать. Поэтому я Караваджо не воспринимал. Для меня театр автоматов под названием «Церемониал величественных фигур» никогда не останавливался в своем движении. Именно это попытался я объяснить маленькому Трумпе, самому младшему сыну Эльзбеты, но он больше интересовался своим волчком. Опыт других не имеет никакого значения, ведь это грезы – не более.
И тогда я умер. Тихо и спокойно. Украшенная множеством цветов гондола плыла по Большому Каналу. Старик поднял правую руку и показал ею в сторону лагуны. Тысячи птиц с громким щебетанием взлетели в воздух, шуршащий и мерцающий светом. «Богоматерь – Царица всех Добродетелей» стояла на крыше церкви Санта-Мария делла Салюте и ждала меня. Я побежал по воздуху прямо к ней.
Был ли это конец? Нет, ведь я сейчас здесь и рассказываю вам эту историю. Возвращался я сюда и раньше. И еще буду возвращаться, время от времени, когда пошлют. До тех пор, пока не сгорит ярким пламенем этот странный шар, на котором растут арбузы и артишоки.