Вспомнили дело с советскими векселями двадцатых годов, когда русские покупали во Франции товары, а платили за них векселями. Французские капиталисты, спешили избавиться от этих векселей, выбрасывая их на рынок по низким ценам: они предпочитали заработать меньше, но наверняка. Надо думать, что князь доверял советскому правительству, потому что он скупил много таких векселей. А потом Советы честно оплатили свои векселя, и князь выиграл на этом деле целое состояние, огромное состояние, говорят. К тому же он, как специалист по русским вопросам, имел большое влияние на Кэ-д'Орсей, где у него было много друзей. Ведь князья Н… из поколения в поколение были тесно связаны с французским посольством в Петербурге… Дювернуа забавно было слушать, как князь распространялся о положении громадного большинства мелкотравчатых дворян. Такие дворяне, говорил он, начинают пролетаризироваться. В наше время благородное происхождение уже не служит рекомендацией даже для поступления в какое-нибудь торговое предприятие на тридцать тысяч франков в месяц или длятого, чтобы девушку приняли в качестве манекенщицы в какое-нибудь ателье… Что касается молодого поколения, родившегося во Франции, то эти мальчики и девочки совершенно офранцузились, ассимилировались – или же, наоборот, озлобились, бесятся и яростно превозносят родину, которой никогда не видели… Они не могут себе позволить даже того, что служило утешением их родителям, – рассказывать сказки о блестящем прошлом, об имениях, которых у них никогда не было, о тройках и о степи! Родители их, мелкие разночинцы, те, пользуясь невозможностью проверить, могли сочинять сколько угодно для собственного утешения, а иногда и вымогая деньги… Нет ничего вульгарнее этих людей, мой дорогой, плохой бульварный роман и тот правдивее, чем они.
Пожалуй, князь стал говорить несколько быстрей, словно он торопился поскорее высказать все, что было у него на уме… Речь его неслась бурным потоком. Франция их прекрасно приняла. Даже консьержки были растроганы несчастиями русских эмигрантов… – К тому же все мои соотечественники – люди работящие, они согласны на любую работу – шоферами такси, официантами в ресторанах, каменщиками, мойщиками стекол… Одно время заводы Рено положительно превратились в русские. Несмотря на то,
чтомой народ – прирожденные кустари… А эти дураки, там, хотят их коллективизировать, они не понимают, что русский человек, русский крестьянин хочет прежде всего иметь
свойклочок земли,
своюлошадь, и это ему дороже жизни… Попробуйте представить себе французского крестьянина в подобных же обстоятельствах… Все крестьяне похожи друг на друга… Потом князь растроганно заговорил о доброте французов по отношению к русским эмигрантам… к «белым», как говорят. Были случаи поразительной щедрости и помощи со стороны самых простых людей… Казалось, князь твердо решил не говорить ничего, кроме общих мест. О новом положении, создавшемся после смерти Сталина, он не проронил ни слова.
Дювернуа все это начало надоедать. Он с завистью смотрел на китайские тени, проходившие за матовыми стеклами ресторана: солнце било прямо в окно, один луч рассек зал надвое, скользнул по красному бархату банкеток, стен, ковров, заиграл на золоте зеркал, засверкал на белоснежных накрахмаленных скатертях, на русских рубахах официантов… Дювернуа невыносимо захотелось выйти, подышать воздухом… В глубине зала знакомые князя платили по счету. Американская супружеская пара уже давно ушла. Одинокому человеку, по-видимому, надоело ждать, он съел какое-то блюдо и удалился… Еще один стол был занят только что пришедшими американцами – там кормили громадного датского дога, который пожирал мясо, а гарсон наблюдал за ним, любовно склонившись над его миской: важный клиент! Но князь как будто бы и сам нашел, что пора переменить тему, и вернулся к разговору, который так резко оборвал… Но что же все-таки интересует полковника? Душевное состояние эмиграции в данный момент, после смерти тирана? Нет? Не то? Тогда что же? Но теперь уже Дювернуа в свою очередь начал уклоняться от разговора… да нет, уверяю вас, я не знаю, почему вы решили… Он не собирает никаких материалов. Но когда Дювернуа, тоже чтобы переменить тему, спросил князя, как поживает его сын, тот ответил: «А, так вас, значит, интересует современная молодежь?… Мой сын… – Задумавшись, князь мешал ложечкой чай – в конце обеда он пил чай, а не кофе, и обязательно в стакане, а не в чашке. Он повторил: – Мой сын…»
Наступило молчание… Как бы очнувшись, князь заговорил:
– Шалопай… В двадцать три года он ничего не умеет делать, разве что водить машину. Он ненавидит Францию, он постоянно говорит: «Глуп, как француз»… Все, что он видит и слышит, вызывает у него презрение. И такая мразь еще интересуется политикой и позволяет себе быть монархистом… Над его кроватью висит портрет царя Николая II в натуральную величину. В красках. А, да вот и он! Вот он, мой беспутный сыночек. Я же вам говорил, что он непременно появится…
В зеркале, за спиной князя, Дювернуа действительно увидел группу вошедших молодых людей… В опустевшем ресторане официанты опрометью бросились им навстречу, расточая поклоны и улыбки. Один из молодых людей отделился от группы, остановился в двух шагах от столика князя и наклонил голову:
– Отец…
Он был высокий, толстощекий.
– Ты здоров? – спросил отец, не трогаясь с места. – Полковник, разрешите вам представить моего негодного сына… Федя, это полковник Дювернуа, летчик, ас…
Федя бросил на Дювернуа любопытный взгляд, но тотчас же опустил глаза.
– Ты опять пьянствовал всю ночь, – сказал князь. – Вижу по твоему помятому лицу.
– Простите меня, я должен вернуться к своим друзьям.
Федя поклонился еще раз и, повернувшись спиной к отцу и Дювернуа, отправился в другой конец зала, где пришедшие с ним молодые люди со смехом и восклицаниями заказывали обед.
– Не знаю, где он их находит, – сказал князь, – как бы то ни было, дело всегда кончается тем, что Федя велит все приписать к моему счету… Вы на них только поглядите! Что за лица! Что за манера одеваться! Им место на скамье подсудимых… А чего стоит этот Саша Розенцвейг, который повсюду за ними таскается! В два раза старше их. Темная личность… Их проводник по игорным домам, борделям и модным ресторанам… Хорошенькая профессия!
Князь не позволил Дювернуа заплатить по счету: здесь он был у себя.
Да, на улице было чудесно. Они проехались по Булонскому лесу. Сколько народа!., машины, пешеходы… скачки в Лонгшан. Давайте вернемся! Столько машин, что все равно никуда не проехать. Дювернуа ругался и крепко сжимал руль, злясь от нетерпения.
Как хорошо было в тихой квартире Кристины. Уже во дворе они оказались в другом мире… «Я должен за нее бога молить», – сказал Дювернуа, открывая дверь. «Иметь возможность быть гостеприимным – большая радость. Кристине, наверное, очень приятно, что вы у нее останавливаетесь…» Голос князя был тих и печален. Он тяжело опустился в большое кресло у камина, и Дювернуа подумал о том, каково же было гостеприимство князя в его дворце в России… Он поднес спичку к приготовленным дровам и достал бутылку. После яркого света и оживления улицы комната казалась темной и уединенной, созданной для откровенной беседы…
– В такой комнате, как эта, – сказал князь, – представляешь себе женщину, которая зябко раздевается возле камина… А вы привели с собой толстого старика… Но старик доволен, будьте уверены…
Он улыбнулся той улыбкой, которая напоминала прежнего князя – соблазнителя, бретера, и закрыл глаза…
– Если вас это интересует, дорогой друг… Я вам расскажу про моего сына, этого бездельника. Из всех женщин, которых я когда-либо знал, я особенно любил Федину мать. Ее звали Софья. После двух лет безумной любви она меня бросила, оставив ребенка. Соблазнила и бросила. Мелодрама. Причем мне уже перевалило за сорок. Что холостяку, человеку в моем положении, было делать с ребенком? Если бы я был в России, в своем имении, тогда другое дело. Но тут в моей жизни для него не было места. Я отдал его русским, бывшим моим слугам, которых я привез с собой из России… И решил никогда его не видеть, позабыть о его существовании. Его мать причинила мне слишком много страданий… И Федя жил у моих слуг, которые поселились в предместье, как мелкие рантье. Я платил им и больше ничем не интересовался. Однажды они мне сообщили, что Феде пора поступать в школу… Я платил и за школу, русскую школу, которую они выбрали. Через несколько лет я получил письмо от директора, который предупреждал меня, отца, что не может дальше держать Федю в своей школе, потому что он слишком плохо себя ведет… Он просил извинить его за то, что беспокоит меня, но он уже исчерпал все средства, стараясь повлиять на приемных родителей Феди… Федя носил мое имя, он был молодым князем Н…, и ответственность за него лежала на мне.
Князь задыхался, он был похож на памятник, на усталый, больной памятник. Дювернуа налил ему большую рюмку арманьяка.
– Спасибо, дорогой, это меня подкрепит. Может быть… Ах, мой дорогой, детей надо было бы топить сразу, как котят! А теперь мой непутевый сын вырос, и его нельзя утопить. Я хочу сказать, что он не дастся. Он пьет, играет, бегает за женщинами… Не как светский человек, а как подонок. Как вы думаете, нужен человечеству этот бездельник? И он еще считает, что во всем виноват я. И в его несчастливом детстве и в русской революции. Оказывается, люди, которым я его поручил, морили его голодом, били его, а с помощью тех денег, которые я давал на его воспитание, составили себе неплохой капиталец… У них должны были водиться деньги, раз они могли купить дом в Бретани, где они сейчас живут, а так как они не работали… Я, наверное, очень виноват.
Князь казался подавленным. Его жизнь, долгая жизнь, не вмещалась в эту комнату, тут ей было тесно.
– Сколько ему лет? – спросил Дювернуа, чтобы прервать молчание.
– Двадцать три года… Он совершенно необразован, потому что никогда не хотел трудиться, он лентяй, да к тому же в школе, где он учился, единственно, чему учили детей, – это ненависти к коммунизму. В результате – Федя женился… на коммунистке!
Дювернуа невольно рассмеялся:
– Такая мелодраматическая ситуация и совершенно неожиданная развязка – вы поразительный рассказчик, князь… Продолжайте, прошу вас.
– Это и грустная и смешная история… Все дело, наверное, было тщательно обдумано Федей совместно с его приемными родителями, живущими в бретонской деревушке. Молодая коммунистка была барышней из замка, она происходила из старой французской знати, к тому же семья ее очень богата, а это ведь встречается редко! Все в округе знали, что девочка – коммунистка… Связи, оставшиеся после Сопротивления… Мой сын, – говорил князь, – хитер, как сумасшедший, он прекрасно понял, на что ее можно поймать, на какую приманку. Он нанялся в замок помощником садовника и разыграл из себя пролетария. Выходя замуж за Федю, эта молодая особа хотела доказать свои демократические убеждения. И вдруг в мэрии она узнает титул своего мужа! Князь! Она вышла замуж за князя! – Старый князь долго молча смеялся, потом вытер слезы и продолжал: – Мелодрама, драма, водевиль и фарс… Федя потребовал от жены, чтобы она жила вместе с моими бывшими слугами, его приемными родителями, монархистами и жуликами, которые целыми днями оскорбляли то, что его молодая жена свято чтит… Гнусные людишки, во всем гнусные. Это они повесили засиженный мухами портрет царя… Мучить ее стало для них забавой! Ведь их надежды не оправдались – родители не раскошелились! Они ничего не имели против того, чтобы выдать дочку за князя, – потому что, поверьте мне, они-то были в курсе дела! Но они хотели, чтобы князь работал, они не хотели кормить его даром. И вот дети остались без средств к существованию… потому что и я не собираюсь содержать этого шалопая! Я не дам ни гроша этому пошлому, грязному типу! Представьте себе, что жена его обожает!… Видели вы такое? Женщины все сумасшедшие… Но говорят, что моя бедная невесточка и впрямь сходит с ума. Я надеюсь, что с помощью веры в коммунизм она в конце концов освободится от моего негодного Феди и снова обретет равновесие. Обычно эти люди фанатичны… Однако может случиться, что вера ее недостаточно сильна и что она даст себя переубедить своему сутенеру-мужу…
Князь рассказал еще о нескольких злых проделках своего сына, и каждый раз, называя его, он добавлял какое-нибудь ругательство: негодяй, каналья, идиот, дурак…
– Уже поздно, мой дорогой полковник, – сказал он наконец, извлекая свои сто кило из глубины кресла, – если бы я был романистом, мне кажется, я написал бы о потрясениях, связанных с отрывом от родной почвы и сменой политических идей. Чувства и убеждения нашей молодежи несут глубокий отпечаток комплекса неполноценности, от этого она становится агрессивной, у нее появляется горечь. Молодые люди относятся к Франции, как отвергнутые любовники, у них к ней несчастная любовь… или, может быть, они только воображают, что их любовь несчастна… поэтому они начинают все и всех презирать и ненавидеть. Зелен виноград! Эти дети полагают, что ваша страна их терпит только из милости… Все то, за что мы, эмигранты, благодарны Франции, им кажется недостаточным, невыносимым, унижает их, оскорбляет… Наша тоска по родине… все то невыразимое, что трудно определить словами… у молодого поколения эта тоска по родине, которой они никогда не видели, перерождается в ненависть, в тщеславие, в глупое самолюбие… Им кажется, что их обделили! Я не оправдываю их чувств, которые мне представляются отвратительными. Феде нечего на меня рассчитывать. Пусть эти мальчишки играют в заговорщиков без меня. Есть большая разница между героем и авантюристом… Я действую рука об руку с французским правительством. В той мере, в какой я могу действовать, находясь не в своей родной стране… Мои соотечественники, «белогвардейцы», с гордостью называют себя контрреволюционерами и брезгливо сторонятся всего, что имеет хотя бы отдаленное отношение к социализму. Они и против нацистов только потому, что в названии нацистской партии есть слово социализм. Они с трудом прощали Муссолини его социалистическое прошлое… Они целиком одобряют только Франко, может быть, еще и Португалию… Бог и царь! И хотя они и пролетаризировались, это их ничему не научило… Они грызутся между собой из-за того, кого именно возвести на царский престол, и ненавидят либеральную эмиграцию – февральских революционеров, которые не признали Октября. Они ни на минуту не допускают, что советский режим может претерпеть эволюцию… нет, просто – во веки-веков бог, царь… и Достоевский – их пророк… Да, да… это так, мой дорогой… Все это не серьезно… Наша белая армия станет реальной силой, только когда этого захотят западные государства и Соединенные Штаты… А до тех пор они будут жить, как тени, с «документами» теней… беженцы, изгнанники, апатриды… все что хотите… и они будут играть в заговорщиков… а что они могут, несчастные, они же годны только, как орудие, а не как политические деятели! Они могут похитить, заманить в ловушку, убить, это неплохо, но не меняет положения. Индивидуальные террористические акты… Лично я по-другому понимаю пропаганду… Когда человек «выбирает свободу», то его поступок вносит ясность, заставляет задуматься. И тех несчастных, на родине, и здешних… Кравченко, Кестлер – вот это работа, подлинная антисоветская пропаганда! А что будет, когда больше не останется людей моего поколения? Кто этим займется? Я реалист, я на стороне людей, у которых есть реальная жизнь, власть, на стороне мощной государственности… Игра с огнем коммунизма недопустима!
Князь продолжал говорить стоя и, казалось, не собирался уходить, увлеченный своими мыслями:
– Настоящая русская эмиграция, мой дорогой полковник, вымирает, старая гвардия уходит… Пойдите на русское кладбище в Сент-Женевьев, и вы увидите… как оно разрослось! Наших гораздо больше в земле, чем на земле. Они доблестно боролись с большевиками и с превратностями судьбы… Они были бойцами – эти шоферы и мойщики стекол, отважными бойцами, тружениками. Они сделали из своих сыновей инженеров, докторов и ученых, они достойно выдали замуж своих дочерей за французов; и вот вся эта молодежь уже превратилась в французов, сохранив что-то от славянского очарования… И тоску на душе, когда им напоминают о той стране, которая перестала быть их родиной… Все они натурализовались, и у их детей русской остается только фамилия. А случается, что они офранцуживают и фамилию, чтобы ничем не отличаться от настоящих французов, чтобы наконец перестать быть иностранцами… Но имейте в виду, мой дорогой полковник, что те из них, кто упорно остается русским, переходят в конце концов на сторону Москвы… Я не говорю о тех русских, которые сами себя вызывающе именуют «патриотами», «возвращенцами», о безумцах, которые хлопочут о советском паспорте, чтобы вернуться… но об истинно русских, православных, которые позволяют одурачить себя. Что было для нас неизменно свято, что оставалось для нас, русских, неизменным среди горечи изгнания? Церковь!
Последнее, по-видимому, было сказано серьезно и глубоко затрагивало князя. Дювернуа с интересом смотрел на этого парижанина, искушенного во всех светских играх – от биржи до любви, – который искренне скорбит о чистоте православной церкви… И так как князь замолчал, Дювернуа решился задать ему вопрос:
– А что такое происходит с вашей церковью? Князь ответил усталым и бесцветным голосом:
– Это сложно, длинно и вам не интересно, дорогой друг. Нам нелегко было сохранить нашу церковь на улице Дарю… Москва хотела ею завладеть, но это ей не удалось. Москве, однако, удалось другое: расколоть «православный люд», как у нас говорят… В Париже имеется Объединение приходов русской православной церкви, подчиненное Московской патриархии. Это невероятно, непостижимо, но это так! Патриарх Алексий находится в Москве! Как вы хотите, чтобы люди боролись против коммунизма, когда их патриарх находится в Москве!
– Но, – сказал Дювернуа, – мне кажется прекрасным, что вера стоит выше всяких земных соображений, отделена от государства, от политики…
– И от реальной жизни, – воскликнул князь, ударив кулаком по притолоке, – от реальной жизни! Она отделена от реальной жизни!
Дювернуа сказал без улыбки:
– Но в этом чисто духовном вопросе вы рассуждаете, как материалист, князь!
– Не будьте ребенком, прошу вас! Лично я признаю главой православной церкви только константинопольского патриарха, и никому меня не заманить в церковь на улице Петель встречать московского митрополита Николая, у которого на спине крылышки голубя мира Пикассо!
Князь, огромный, величественный, протянул руку за своей шляпой.
– Простите меня, дорогой полковник, за мою болтовню… Но вы сами виноваты, не надо было задавать мне каверзных вопросов…
А, старая лисица! Дювернуа, слушавший его с большим вниманием, опять обиделся: он принимал все это за сердечные излияния, а князь, оказывается, просто хладнокровно разъяснял ему положение. Может быть, не так хладнокровно, как ему того хотелось бы… Он сам увлекся своей игрой. Во всяком случае, он обращался к Дювернуа не как к романисту. Как к кому же тогда?
Провожая князя до дверей, Дювернуа не сдержался и спросил:
– Вы знаете русскую по имени Ольга Геллер?
– Ольга… как вы сказали? Геллер! Откуда я могу знать
русскуюс такой фамилией?
Князь уже спустился с маленькой лесенки и стоял на площадке. На великолепной лестнице гулко раздавался его голос, как под сводами церкви.
– А почему бы вам ее не знать? – сказал Дювернуа. – Дело в том, что эта женщина спасла мне жизнь…
Он спустился на площадку вслед за князем.
– Ах вот как? Спасла жизнь? – князь спустился еще на несколько ступенек; подняв подбородок, ища Дювернуа своими выпуклыми глазами: – Действительно, я вспоминаю такую фамилию. Она мне напоминает одну мрачную историю…
Все камни стен отозвались могучим эхом: мрачную историю!
Дювернуа пренебрег намеком.
– Она спасла мне жизнь во время Сопротивления, – сказал он, и эхо откликнулось со всех сторон.
– Ах так, в вас, значит, жив дух солидарности «участников войны», дорогой полковник?
Голос князя удалялся… Дювернуа, перегнувшись через перила из кованого железа, смотрел, как шляпа князя спускается по лестнице.
– Вы, кажется, этого не цените, – сказал он.
– Почему же… Конечно, конечно. До свиданья, дорогой.
Дювернуа вернулся к себе, закрыл дверь… Ах, как сложны взаимоотношения между людьми. Кажется, вы во всем согласны, идете рука об руку, и вдруг вы видите все совсем в другом разрезе. Богатство князя позволяло ему выбирать сообщников, но как же он должен был презирать Францию и ее правительство, чтобы всегда использовать их в своих целях… С кем же, с какими людьми был он в действительности заодно? Князь, должно быть, понятия не имеет, что такое чувство солидарности собратьев по оружию, самопожертвование, смелость, верность… Дювернуа страстно пожалел, что война миновала! Нет, он еще не созрел для романа. Не лучше ли сразу от него отказаться? Он налил себе стакан виши… В этот вечер он должен был обедать с Ольгой Геллер.
X
Мари, горничная четвертого этажа «Гранд-отеля Терминюс», убирала 417-й номер. Ей нравилось убирать 417-й, снятый помесячно, хотя у нее на это уходило больше времени, чем на уборку комнат путешественников, прибывавших вечером и отбывавших утром – подъем в 7 часов, кофе с молоком, булка… и ни гроша на чай, потому что обслуживание ставилось в счет. Они оставляли в комнатах только мусор и грязь – просыпанную пудру, пятна губной помады на полотенцах, окурки, пустые спичечные коробки, – они прожигали простыни, портили полированное дерево ночных и туалетных столиков, забывали закрывать краны, засоряли умывальники. Чаще всего Мари только это от них и видела. Она чистила комнаты пылесосом и меняла простыни, уничтожая все следы ночевки, как если бы это были следы преступления. Она предпочла бы работать в той части отеля, где останавливаются туристы, приезжающие на более долгое время, или, разумеется, убирать роскошные анфилады… но дирекция ставила туда девушек помоложе, более привлекательных. А Мари не была привлекательна, это была угрюмая женщина с пепельно-серым лицом.
Для того чтобы убрать 417-й, в распоряжении Мари был весь день, поскольку мадам Геллер уходила утром и возвращалась только вечером. Серьезная женщина, аккуратная, – Мари любила приводить в порядок ее белье, платья, шляпы и шарфы и расставлять на туалетном столике кремы, лосьоны, духи и губную помаду; приготовлять на ночь красивую ночную рубашку, халат и ночные туфли… У комнаты 417 был уютный жилой вид, в ней пахло одеколоном и фруктами – апельсинами, лимонами… Когда мадам Геллер бывала дома в субботние вечера или по воскресеньям, она никогда не забывала угостить Мари печеньем, шоколадом или даже стаканчиком сладкого вина. А Мари в свою очередь делала вид, что не замечает ни постирушек в умывальнике, ни электрического чайника и даже сама посоветовала мадам Геллер гладить на постели, сложив вдвое одеяло. Женщины всегда поймут друг друга, не могла же мадам отдавать свои рубашки в прачечную отеля – рубашки такие тонкие, весят не больше носового платка! Счет вам подадут невероятный, просто позор, а от рубашек после нескольких стирок остаются одни лохмотья. Так как Ольга предоставляла Мари заниматься всеми своими домашними делами, Мари начала надеяться, что если мадам когда-нибудь устроится самостоятельно, может быть, выйдет замуж, она возьмет ее, Мари, к себе. Но вот уже три года, как мадам Геллер жила в 417-м и по-видимому, не собиралась никуда переезжать.
Мари переменила воду в вазах с цветами, закрыла тяжелые занавеси и постелила постель. Свежий пеньюар повесила на батарею в ванной, а ванная была чуть не больше комнаты – виданное ли это дело – целый зал! В номер 417 нельзя было без предупреждения селить путешественников – такой он был высокий, несуразный, с множеством углов, ниш и углублений. Это объяснялось тем, что в номере 417 стена по одну сторону была смежной с винтовой запасной лестницей, а по другую – с черным ходом. Были в 417-м номере и неровности пола, которые ничем не объяснялись и благодаря которым кровать находилась на своеобразном возвышении, чтобы попасть в ванную, надо было спуститься на две ступеньки, а чтобы выйти на балкон – подняться на три. Но Мари постепенно привыкла к этому, и ей так же, как и мадам, нравился 417-й номер, поместительный и спокойный, без соседей… к тому же это была самая солнечная комната во всем отеле и лучше всех отапливаемая.
– Здравствуйте, Мари, – сказала Ольга, входя, – как ваши ноги?
– Как всегда. В такую погоду очень многие плохо себя чувствуют.
Ольга согласилась с этим. Она заметила, что людей утешает и поддерживает мысль, что не одни они страдают головными болями, ревматизмом, фурункулами или гриппом… Сама она очень устала, Мари тотчас же предложила принести ей из ресторана овощного бульона. Может быть, мадам ляжет?… Нет, спасибо, хорошо бы, но ей придется опять выйти, она приглашена на обед, хотя ей совсем не хочется есть и так хорошо было бы лечь спать. Мари удалилась.
Ольга сняла пальто, туфли и, став всей ступней на ковер, на мгновенье застыла. Через открытое окно доносился весенний шум. Шум, наверное, был тот же, что и зимой, но мягкость воздуха, неба придавала ему минорный тон. Ольга легла в постель, включила радио… Тело ее ныло от усталости. Ольга ругала себя: и зачем только она согласилась встретиться с полковником Дювернуа! Теперь придется вставать, одеваться, выйти, говорить, слушать, есть… А ей так хорошо было лежать в постели и слушать, как там за окном шумит Париж… И ведь она раз навсегда решила порвать с людьми с «положением» и оставаться неизменно на своем, ею самой определенном месте. Только с тех пор, как она добровольно стала жить за бортом общества, она почувствовала себя на своем месте и обрела покой. Это не был покой победителя, но все-таки это был покой. У нее было предчувствие, что встреча с Дювернуа чревата неприятностями… Но как отказать человеку, которому ты спасла жизнь? Записка, пересланная ей Патрисом Граммоном, была подписана «Доминик», а Ольга не могла отказать Доминику в том, в чем она легко отказала бы полковнику Дювернуа. Доминик был тем самым летчиком, которого она прятала у себя в Нормандии, когда немцы в погоне за ним рыскали повсюду. Он буквально свалился ей на гопову при таких невероятных обстоятельствах, что ей пришлось принять его, не требуя никаких подтверждений… Что ему понадобилось от нее теперь, после стольких лет… Если бы он захотел увидеть ее после Освобождения, он мог бы без труда это сделать… и тогда это было бы вполне естественно. Ольга отложила его записку в сторону и только через несколько дней позвонила Патрису:
– Чего ему от меня надо? – спросила она. – Пообедать и поговорить со мной? Поговорить? Господи, а о чем ему надо говорить со мной?
– Он сам вам объяснит. Ему этого очень хочется. Но я лично только передал вам письмо, я вовсе не заинтересован в вашем свидании с полковником Дювернуа!
– Ну что же, – ответила Ольга, – я не могу отказать Доминику… Скажем, в будущую пятницу, в восемь…
«Слушайте поверку времени…» Ольга села на постели, свесив ноги. Хуже, чем вставать рано утром. Однако надо одеваться. Она пригладила волосы, пепельную волну на затылке… всунула ноги в лодочки. Скорее, платье. Какое? Черное. Ольга поймала себя на том, что ей захотелось надеть меховое манто, которое ей очень шло, – к чему это, мадам? Чтобы понравиться? Она надела черное пальто, которое носила всю зиму. Ах, как она не любила торопиться! Оставалось намазать губы.
Такси… Она опаздывает всего на четверть часа, ведь только реку переехать. Ах, как она не любила спешить, бежать, торопиться.
Они должны были встретиться в кафе «Универ» на площади Французского Театра. Если Доминик так же сильно изменился, как она… Ольга остановилась у двери, отыскивая его глазами… Какой-то господин поднялся… Ну да, это он, она узнала его лысину, обрамленную черными волосами, его вытянутую длинную фигуру… да, вряд ли ему было хорошо на маленьком диванчике в ее вилле!
– Это как сказать! – ответил Доминик, – Ведь я только-только избежал смертельной опасности, и мне было более чем хорошо! Кто бы мог подумать, что мы пожалеем о тех временах… – Он читал в мыслях Ольги: о том времени, когда мы рисковали жизнью для того, чтобы все изменилось! – Мадам, я вам стольким обязан! Мне так хорошо спалось на маленьком диванчике – это была одна из счастливейших ночей моей жизни!…
– «И жизнь повернулась на стеклянных каблуках…»
Дювернуа смотрел на нее с любопытством. Вот она, эта женщина, которая в его памяти была неразрывно связана с опасностью, ночными полетами, тайными встречами, взрывами, выстрелами… Эта красивая женщина когда-то, не колеблясь, открыла ему врата спасения, врата рая… Против всех правил безопасности, с великодушием риска. Да, вот она перед ним. Может быть, она утратила прежний блеск… но приобрела что-то другое… У нее молчаливое лицо… не спокойное, а молчаливое. Лицо молчания. Лицо, которое олицетворяет молчание.
– Вот мы на площади Французского Театра, и нам ничто не угрожает. Весь Париж в нашем распоряжении. Где вы хотите обедать, дорогой друг?
Она не голодна, где он хочет, она составит ему компанию. После завтрака с князем Дювернуа не хотелось даже смотреть на еду! Поколебавшись, он предложил Ольге пойти к нему, у него будет приятнее, чем сидеть в кафе, а если позднее они проголодаются, они пойдут поужинают…
– Ну что ж… пойдемте к вам, раз вы хотите со мной о чем-то поговорить.
За время недолгого отсутствия Дювернуа в его комнате уже прибрали – выбросили окурки из пепельниц, унесли бутылки и стаканы, подложили дров в камин… «Огонь…» – сказала Ольга с удовольствием и села на низкий стульчик совсем близко к пылающим поленьям. «Женщина, которая зябко раздевается возле камина…» – сказал тогда князь… Дювернуа налил коньяк, поставил рюмку Ольги на поднос, а поднос на пол около камина и пододвинул туда же свое кресло.
– Что же, – сказала Ольга, – мы возобновили знакомство. Может быть, вы скажете мне теперь…
– Почему я вам написал? Жаль, что вы задали мне этот вопрос… Я надеялся рассказать вам все постепенно, исподволь. Я предпочел бы…