Предположим, что ты сегодня поедешь в Москву, увидишь, что люди там живут плохо, и, возвратившись, скажешь: они живут плохо. Так вот, может случиться, что, говоря так, ты соврешь, потому что главное не в том, что они сейчас живут плохо, а в том, что со временем они будут жить гораздо лучше. Чтобы написать настоящую правду, надо понять, что они будут жить лучше и почему и как это произойдет… И если ты скажешь: они живут плохо, ты исказишь истину. Вот для примера сравнение: я привожу покупателя осматривать дом – дом красивый, крыша в порядке, все безукоризненно… Это – сущая правда. Но балки изъедены термитами, и через год крыша обвалится. Это тоже сущая правда! Но если я ничего не буду знать о термитах, я ведь не обману моих клиентов, не сказав им о них.
– Я думаю, – сказал Патрис серьезно, – что я увижу правду, как бы глубоко она ни была запрятана. У меня есть здравый смысл и немного знаний… хотя я и не марксист! Но, знаешь ли, марксизм – это ведь тоже здравый смысл.
– Больного нельзя вылечить с помощью одного только здравого смысла, – возразил Рожэ Недвижимщик, – тут требуется нечто большее…
– Вы сектанты, – прервала маленькая Мари, – не мешайте ему поступать по-своему… то, что он собирается делать, все же лучше, чем воспевать американские холодильники.
Некоторые слова обязательно напоминали Ольге о Фрэнке: слово «холодильники» было как раз таким. Ольга горестно обвела взглядом комнату и встретилась глазами с Альберто.
– Мы что, Новый год встречаем или митингуем? – спохватился Патрис. – За здоровье дам! Серж, где ты был в сочельник?
За Сержа ответил Ив.
– Далеко, – сказал он, – Серж так страстно увлекается историей польских шахтеров, что проводит все субботние вечера и воскресенья в угольном районе… Будь уверен, что и в сочельник он был там же.
– Мои дорогие друзья… – Серж встал, постучал ножом по бокалу. – Мои дорогие друзья, я должен сообщить вам о счастливом событии… собственно, о двух счастливых событиях: женитьбе музыканта Сержа Кремена на мадемуазель Анель Прокович, работнице-текстильщице… это во-первых, а во-вторых, что они надеются через несколько месяцев приветствовать появление на свет ребенка пока еще неизвестного пола, но которому они будут одинаково рады – будь то мальчик или девочка!
Больше всех эта новость взволновала Патриса. По его мнению, женитьба была героическим подвигом… Ведь для того, чтобы женитьба не оказалась безрассудством и безумием, требуется почти невероятное стечение обстоятельств: любовь, разнообразные качества – характер, культура, возраст… Ив коротко поздравил Сержа и снова насупился. Альберто встал, чтобы обнять Сержа и пожелать ему счастья. Маленькая Мари и Рожэ, ее жених, выпили за свадьбу с видом заговорщиков. А Дэдэ погрузился в мечты… Ольга подняла бокал: «За невесту!»
– Расскажи, старик, – просил взволнованный Патрис, – кто она, как ее зовут, как все случилось?…
– Ее зовут Анелька, она полька, работница текстильной фабрики, она хороша собой, и я встретил ее на балу, в поселке, где Фанни и Ив организовали праздник… В угольном районе…
Патрис был потрясен. Работница, полька! Но ведь Серж наверняка столкнется с трудностями, взаимным непониманием. Серж, улыбаясь глазами, признал, что все может статься, что, так или иначе, недоразумения всегда бывают, но он влюблен, счастлив, у них будет ребенок, а у его матери внук. Анель умна, с характером, и он надеется сделать из нее активного члена партии… Патрис всегда восхищался разумной храбростью Сержа, но на этот раз, по его мнению, Серж проявлял дурацкое безрассудство, ну разве так женятся!
– А ты, Патрис, – вмешался Рожэ, – ты похож на тех невыносимых покупателей, которые целых пять лет взвешивают, какой им купить дом. Они не хотят ничем поступиться – ни мечтой, ни практическими выгодами, но в конце концов даже их терпение истощается и они приходят в такое исступленное состояние, что соглашаются на что попало… Дома и женщины никогда не совпадают с мечтой, мой дорогой Патрис! Предугадать, что именно ты найдешь, – невозможно. Все происходит наоборот: действительность становится твоей мечтой, а не мечта – действительностью. Сейчас моя мечта как две капли воды похожа на Мари, а вовсе не Мари на мою мечту…
– Эх вы, женихи и невесты… – сказал Патрис снисходительно и печально, – выпьем еще раз за счастье всех женихов и невест в мире. Они в этом нуждаются, не сомневайтесь!
– Ты не знаешь, что такое любовь, бедный Патрис, – сказала маленькая Мари, и Патрис почувствовал себя уязвленным.
– Внимание! – закричал Дэдэ. – Сейчас пробьет двенадцать, мы из-за вас пропустим бой часов!
Он побежал включить радиоприемник, Патрис стал ловко откупоривать бутылку, пустил пробку в потолок, разлил вино… Пена переливалась через край, радио наполнило комнату смутным шумом, и первый удар полуночи раздался на часах тетки Марты. Маятник ходил взад и вперед и резал время на ломтики, как машинка бакалейщика режет ветчину.
Все встали, поцеловались по кругу, чокнулись, снова сели. Радио что-то говорило, потом началась музыка…
– Теперь… – сказала Ольга, ставя бокал.
– Что теперь? – Альберто положил руку на руку Ольги, стараясь заглянуть ей, в глаза. – Что же? Скажите…
– Простите, ничего…
– Теперь… – повторил Альберто.
– Патрис, можно встать из-за стола?
Мари и Рожэ хотели подняться наверх: навести красоту тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, – сказала она; вымыть руки, – сказал он.
– Мы были здесь весной вчетвером, – опять напомнил Патрис, – и мы говорили об Ольге. Мы вас очень любим, Ольга, для нас вы навсегда останетесь нашей Моникой…
– Мы вас очень любим, – повторил Альберто, – не думайте, что в мире одни только враги, посмотрите на нас и забудьте обо всем остальном.
Серж встал, бросил салфетку – сегодня он надел свой хороший синий костюм, белую рубашку, волосы у него были коротко подстрижены – и, обращаясь к Дэдэ, торжественно сказал:
– Посмотри на Ольгу, Дэдэ… Ведь Рожэ прав: у твоей мечты теперь черты Ольги. Может быть, ты представлял ее себе совсем другой, но теперь ты будешь мечтать о высокой светловолосой женщине…
Казалось, что все они сговорились окружить Ольгу теплом и лаской. Понимали ли они, что она погибает, подобно одинокому путнику, застигнутому снежным бураном и морозом? Устав бороться с непогодой, путник ложится в снег и уже не ощущает холода, сон обволакивает его, погружая в мягкую снежную могилу. В эту новогоднюю ночь с тысяча девятьсот пятьдесят третьего на тысяча девятьсот пятьдесят четвертый все собравшиеся в домике тетки Марты сбросили свою защитную оболочку. Они, подобно правоверным, оставляющим обувь у входа в мечеть, оставили за дверью всё то, что разделяет людей. Все, кроме Ольги. Сидя в кресле с высокой спинкой, она, как всегда, была укутана в молчание, как бы окружена рвом, наполненным прозрачной водой, по которой плывут водяные лилии…
У ее ног расположились на подушках вернувшиеся сверху Рожэ и Мари.
– …сколько порчи зря… Сколько зла люди сами себе причиняют! Но придет время, когда не будет больше ни запоров, ни ключей, дни доверия настанут…
Кто мог говорить так, кроме Рожэ – самого красивого из Граммонов? И кто мог подхватить эту тему, как не Серж?
– Дни доверия настанут, – повторил он, – ты говоришь это так, как поют: «День славы настал!» Кровавое знамя поднято против дней доверия! Вот в чем дело, дети мои… Когда ты говорил мне, Патрис, отвоем друге Дювернуа, который хотел написать роман об эмигрантах, я подумал, что в его писательской игре у него был только один козырь: врожденное недоверие! Твой Дювернуа недоверчив от природы, так же как люди бывают от природы блондинами или брюнетами… Может быть, такой Дювернуа и сумел бы выразить вечное недоверие; тяготеющее над иностранцами. Это он, может быть, сумел бы сделать превосходно! Так что у него могла бы получиться удивительная книга! Он создал бы прозу, сам того не зная
… Но это все, что ему удалось бы выразить, и не больше! Если бы я был писателем, я написал бы о несчастье людей, которые живут не там, где они родились… Такая формулировка уже сама по себе изобличает кроющееся в ней безумие.
Несчастье людей, которые живут не там, где они родились…Всем известно, что такое тоска по родине, но это только малая часть их несчастья, основное то, что человеку приходится жить там, где в нем не нуждаются. Не только на чужой земле, но и чужим для этой земли. Пусть кто-нибудь хоть расскажет об этом несчастье, пусть хоть песни об этом споют… Секрет поэзии Сопротивления именно в том, что она говорила о людях. Люди чувствовали ее, она помогала им жить. Но после того, как я написал бы такую книгу, все на меня тотчас же ополчились бы, требуя ответа на все поставленные мною вопросы… Мне лично кажется, что поставить вопрос, обратить на что-то внимание само по себе не так уж плохо, но от нас всегда требуют, чтобы поставленные нами вопросы мы же и решали! Безвыходных положений, видите ли, не должно существовать даже временно, и если писатель не в состоянии дать ответ на вопрос, то пусть сидит смирно и не путается не в свое дело. Демагогия, пустословие, что угодно, но только не нерешенные вопросы. Нет, нет… это невозможно, нетерпимо, нет крепостей, которых мы не могли бы взять… Будьте любезны, мосье, ответить на все поставленные вами вопросы! Я предлагаю, чтобы изгнанникам, людям, лишенным родимой почвы, которых невозможно излечить от тоски по родине, было по крайней мере дано моральное и материальное благополучие на чуждой им земле. Когда настанут дни доверия, различие в языке, религии, нравах уже не сможет служить поводом к ненависти и презрению.
– Я полагаю, что ты умолчал о белоэмигрантах всех стран только потому, что мы собрались здесь для встречи Нового года, – заметил Рожэ.
– Я тебя убыо, – ответил Серж с сияющей улыбкой, – я не произнес слов «пролетарский интернационализм», потому что сразу запахло бы митингом, а мне хотелось романтики. Как бы то ни было, не все эмигранты – политические эмигранты, а ведь и те, что живут в чужой стране, потому что у себя они подохли бы с голоду, так сказать, эмигранты нищеты, разве они не вызывают то же недоверие, подозрительность, презрение и ненависть, что и политические эмигранты? Далее еще в большей степени, потому что политэмигранты находят за границей друзей и единомышленников, а эмигранты нищеты одиноки, всеми отвержены… Я перескакиваю через века, пропускаю первую стадию социализма, без которой ничто дальнейшее невозможно, то есть стадию уничтожения причин эксплуатации человека человеком и смертельной борьбы, которая при этом неизбежна, и вот я уже подхожу к стадии уничтожения причин недоверия, которые порождены эксплуатацией и борьбой против этой эксплуатации… Я достигаю стадии, когда социалистический
человекуже сложился. И вот настают дни, когда доверие, гостеприимство и солидарность являются непременными правилами игры…
– Прошлым летом я был в Венгрии… – сказал Альберто. – Проезжая на машине через деревушку, мы – я и один мой венгерский друг – остановились на рынке… Я хотел купить персиков у торговки, очень старой крестьянки, и мой друг сказал старухе, что я не говорю по-венгерски… Тогда она протянула мне корзину и со слезами на глазах сказала: «О, бедняга, он не говорит по-венгерски! Пусть он возьмет персики даром!»
– Вот случай, какой не выдумать даже поэту, какой и я не сумел бы выдумать, если бы был писателем! – обрадованно сказал Серж. – А твой Дювернуа, Патрис, засадил бы под замок и Альберто и его венгерского друга, чтобы им не повадно было покупать персики на рынке!
– Бдительность… – уронила Ольга, полузакрыв глаза.
– Бдительность… да, да, бдительность… – Серж встал, сунул руки в карманы. – Да, да, бдительность… Кто знает, где она начинается и где кончается… Мы только что развязались с так называемой бдительностью. Ведь всем ясно, что идеальное и единственно счастливое будущее, которое можно себе представить, это – доверие…
– Столько порчи зря… – повторил еще раз Рожэ, – люди сами причиняют себе зло…
– Зря… – подхватил Ив, – в связи с этим я вспомнил совсем о другом, потому что, по существу, корень один… На днях я пошел вечером в «Зал Плейель» на советский фильм… Там было полно русских, русских белогвардейцев. Они пришли послушать родную речь и посмотреть, хотя бы на экране, пейзажи своей родины. Некоторые из них плакали, когда в фильме молодые советские герои умирали, защищая родную землю от фашистов. А ведь зал, наверно, был полон русскими фашистами, и вот они тоже проливали слезы, гордясь храбростью своих соотечественников… Тоска по родине… По-видимому, она неутолима, как зубная боль. В ней и зависть, и горечь, и отчаянье… Те, на экране, были у себя, а эти – в зале… всегда на откидных местах, в проходе, вечно принужденные вставать, чтобы пропустить других, имеющих неоспоримое право сидеть в креслах…
Наступило молчание, во время которого вдруг оглушительно заговорило радио… «Мы находимся сейчас в кабаре на Елисейских полях… Танцующих так много, что я едва пробрался со своим микро…» Музыка заглушила голос диктора. Ив собрался продолжать, но из глубины молчания, над водяными лилиями ее скорби, возник голос Ольги, и каждый ощутил его почти физически:
– Я тоже была как-то в толпе парижских русских… Я пошла послушать советского пианиста… Ничто так не возбуждает страсти, как музыка… Какие аплодисменты разразились по окончании концерта! Люди бросились за кулисы к пианисту! Я была с Элизабет Крюгер, и она обязательно хотела лично выразить музыканту свой восторг. Мне пришлось пойти вместе с ней. Около взмыленного пианиста была настоящая давка. Русские Парижа… старые, молодые… Они пытались тут же, не сходя с места, объяснить, что они истинно русские люди… проявить свою привязанность, привести доказательства… Они смотрели на советских русских, норовили дотронуться до них… Им было все равно, посольский ли то шофер, телохранитель или первый советник… лишь бы он был советский! Советские русские держались вежливо и отчужденно. Они не говорили ничего, что могло бы навести на мысль… Они слушали тех не моргнув глазом… их чудовищный русский язык… бедняги так гордились тем, что не совсем забыли родной язык, и говорили, говорили, с американским, еврейским, немецким акцентом. Они были сентиментальны и жалки! Боже мой!… – Ольга сжала руки на коленях. – Пианисту очень польстили похвалы Элизабет, ведь у этой великосветской шведки есть родина, не то что у бездомных беглых русских… Я оставила Элизабет и поскорее ушла…
«Мосье Морис Шевалье скажет несколько слов нашим слушателям!» – взвизгнуло радио.
Альберто тоже было что сказать:
– Когда в Париж приехала франкистская футбольная команда и проиграла матч, некоторые испанские республиканцы были в отчаянии. Фашистская или нет, команда была все-таки испанская! А когда в другой раз команда выиграла, все испанские республиканцы ей аплодировали, несмотря на то, что испанские футболисты салютовали публике по-фашистски. Все, что имеет отношение к нашей родине, кажется нам теперь прекрасным. Пока мы были там, мы все критиковали, но из – изгнания Испания кажется нам чудом из чудес… Я не хочу сказать – режим Франко, но Испания!… Мы покончили наконец с местным патриотизмом – мадридским или севильским… Испанцы в изгнании обрели подлинный испанский патриотизм, они поняли, что их судьба неразрывно связана с судьбой Испании.
Иву тоже наконец удалось вставить слово:
– Это только одна сторона… Работа с испанскими эмигрантами очень сложна. Есть среди них и такие, которые привязались к Франции и потеряли национальное чувство…
– Браво! – сказал Патрис.
– …Особенно часто это наблюдается среди молодежи. Среди них много французских патриотов. Но, с другой стороны, у испанцев, как и у всех изгнанников, встречается неистовый патриотизм, который идет вразрез с пролетарским интернационализмом… Я, мой дорогой Серж, называю вещи своими именами. Я встречал испанцев, которые не желают читать «Юманите», они не согласны с рабочим классом Франции, они обвиняют французских рабочих в пассивности и не читают ничего, кроме нелегальной «Мундо обреро».
Патрис загоготал:
– Бедный пролетарский интернационализм! К тому же ведь не все испанские республиканцы – коммунисты, а послушать вас, так все они читают «Юманите» или «Мундо обреро». Я знаю одного испанского республиканца, который вовсе не коммунист и мог бы вернуться в Испанию, если бы захотел…
– Наверное, это тот же самый, которого знаю и я… – сердито сказал Альберто, – наверное, это тот самый, который говорит: «Я предпочитаю, чтобы меня зарыли в землю Испании, чем быть desterrado
здесь – изгнанником поневоле…»
– Да, может быть, это тот же самый. Что делать, они не в силах больше терпеть… Изгнанники, которые способны «продолжать», обладают «спортивным духом», как они говорят… Вам известна также история испанского епископа, который поехал в Испанию и умер на границе своей родины… Правда, он не собирался останавливаться на границе, он хотел жить в своей стране. И в результате он действительно навеки вернулся в испанскую землю.
Дэдэ, положив свои большие руки на колени, сказал, не обращаясь ни к кому в– отдельности:
– Объясните мне… вы говорите о патриотизме… Я думал, что наш идеал заключается в том, чтобы вся земля стала одной большой страной, одной большой родиной… Где все будут говорить на одном языке. И где не будет больше поводов для войны, раз не будет больше границ…
– Мой бедный Дэдэ! На, выпей-ка…
Патрис протянул ему полный бокал.
– Нет, объясните мне, – повторил Дэдэ. – Я не хочу пить…
– Все это верно в идеале, но идеал этот так же далек от нас, как бессмертие, – сказал Рожэ, Граммон Недвижимщик. – В ожидании времен доверия…
– Ты ведь любишь Вуазен-ле-Нобль, Дэдэ? – спросил Серж. – Люби его, ты принесешь ему пользу, если будешь его любить. Тебе захочется, чтобы в Вуазен-ле-Нобле была спортивная площадка и водопровод… А если ты не будешь его любить, то ты будешь заниматься только увеличением своего собственного участка и его процветанием за счет других жителей Вуазена.
– Значит, все, кто не патриоты, – эгоисты?
– Отчасти… Космополиты, бездушные люди. Космополитизм только в весьма редких случаях объясняется тем, что одни люди дальше ушли в своем развитии, чем другие.
– Нацисты были патриотами… – начал Дэдэ, но Серж его прервал:
– Это неправда! Они предпочли погубить свою родину, но не допустить падения фашизма. Если бы они ее любили… Мать отдает своего ребенка, чтобы спасти его от гибели. Но предположим, что они были патриотами, поскольку они называли себя сверхлюдьми. Мать любит своего ребенка. Прекрасно. Но если она учит его, что только один он умен и велик и что поэтому он вправе отнимать у других – у ничтожеств – все, что захочет, тогда ее любовь преступна.
– И все же мальчик прав, – сказала Ольга, и Дэдэ страшно покраснел, – мне кажется, что он прав. Патриотизм свойствен нашей природе, как инстинкт любви. Но мы-то – цивилизованные люди, а ведь только первобытный человек дрался за обладание самкой…
– И это было куда проще и понятнее… – вдруг заметил Патрис.
– Ты всегда был реакционером… – отпарировал Серж.
– Да, я реакционер. Мы присутствуем при вырождении простых и ясных чувств. У меня впечатление, что я участвую в игре, где все плутуют…
– Возможно, что просто не у всех те же правила игры, что у тебя.
– Именно. У первобытного человека, который дрался за свою самку, были одинаковые правила игры с противником, оба испытывали одни и те же чувства. У них не могло быть разных правил игры.
Все эти рассуждения не устраивали Дэдэ, он хотел, чтобы ему дали исчерпывающий ответ:
– В 1939 году около Вуазена забросали камнями немца-антифашиста, который всю жизнь прожил во Франции. Его заподозрили в том, что он немецкий патриот. Вот вам ваш патриотизм!
Этим «ваш» Дэдэ разоблачил себя.
– Послушай, мой милый Дэдэ, – сказал Серж, – обычно все люди – патриоты. Этот немец был антифашистом, он хотел поражения фашистской Германии, потому что он был патриотом. А другие не могли этого понять.
– От ваших разговоров у меня голова идет кругом, – маленькая Мари вскочила. – Давайте потанцуем немножко… Пойдем, Рожэ…
Снова включили радио, и джаз ворвался в домик тетки Марты.
– Я знавал когда-то на Монпарнасе одного испанского художника, – сказал Серж, – недавно я его опять встретил… Он очень постарел за то время, что мы с ним не видались. Узнав, что он собирается съездить в Перпиньяк, я, как идиот, сказал ему: «Вы хотите быть поближе к Испании, наверное, вам бы очень хотелось туда вернуться?» Он покраснел от злости и начал выкрикивать: «А зачем мне туда возвращаться, в Испанию? Я с удовольствием проведу там недельки две, но я ведь художник, и я хочу писать в Париже, только в Париже я у себя дома!» Он был в бешенстве оттого, что я заподозрил его в испанском патриотизме, тогда как в действительности он патриот живописи, а следовательно, Парижа!
– Хотелось бы мне знать, что думают местные жители… Считают ли парижане, что этот испанец в Париже – у себя дома! Боюсь, что это еще один случай любви без взаимности…
– Простите, что я осмеливаюсь вам противоречить, мадам, – сказал Дэдэ, вытирая лоб, – но любовь без взаимности – это все-таки любовь.
Наступило молчание. Рожэ и Мари продолжали вертеться вокруг стола. Наконец Патрис сказал со смешком:
– Твой художник, должно быть, неплохо уживается с другим старым монпарнасцем – поэтом… Несколько дней тому назад я был вместе с этим поэтом в гостях, там говорили о поэзии, спорили, он был очень весел, стучал кулаком по столу и кричал: «Вы говорите о национальной поэзии? А мне нравится поэзия „метеков“!» Чудак!…
Все, кроме Дэдэ, рассмеялись. Альберто встал.
– Прогуляемся, на улице, наверное, хорошо…
Никто не помешал Альберто и Ольге выйти вместе, никто не вызвался их сопровождать.
Была неправдоподобно лунная ночь, вся окрестность, все поля были залиты светом. Там, где лежал снег, сверкали ледяные блестки. Бок о бок, они шли по широкой магистрали… Испанский генерал в изгнании и русская эмигрантка шли вдвоем по французской земле. По земле приютившей их Франции, по чужой земле.
– Ольга, сегодня мы встречаемся в третий раз… Как в сказке… в сказках все повторяется три раза. Третий раз… и последний! Я должен ехать в Мексику. Если вас не пугает бродячая жизнь… Если бы вы не побоялись… Я превратился в интернационального странника, я блуждаю повсюду, где происходят революции или возникает очаг фашизма… Такая жизнь не для меня, я не профессиональный революционер. Я всего только солдат. Побитый генерал. Я превратился в простого солдата. Есть такие трибуны, вожди, ведшие за собой народы, которые ютятся сейчас в меблированных комнатах. На что может надеяться какой-нибудь Керенский? Его даже никто не хочет убить… Я должен ехать в Мексику, но долго ли я там пробуду? Может быть, мне снова придется уехать куда-нибудь, например в Южную Америку… Если вы не боитесь…
– Я боюсь…
– Ольга!
Альберто остановился, положил руку на рукав Ольги, встал перед ней, посмотрел ей прямо в лицо; лицо Ольги было обесцвечено светом луны, точно светом газового фонаря. Альберто сжал ее руку, он словно обезумел…
– Я вам не нужен? Да? Скажите!
– Я – как Патрис, – ответила Ольга, улыбаясь. Они стояли среди огромных холодных полей, освещенных синеватым газовым светом луны.
– Ольга, не смейтесь. Ваше горе – мое горе. То же самое горе…
Они продолжали стоять лицом к лицу. На голове у Ольги был белый шерстяной платок, она куталась в котиковое манто, душистое и мягкое.
Альберто взял ее руки в свои. Он ждал:
– Это третий раз, Ольга, – последний…
Что хотел от нее этот незнакомец с изможденным лицом, орлиным носом, горящими глазами… Что знала она о нем? Что он знал о ней? Ольга подумала, что если безумная идея последовать за ним… Ей надо будет укладывать чемоданы, ей, может быть, придется вставать чуть свет, чтобы успеть на самолет… С этим незнакомцем. А Агнесса? Бедная маленькая Агнесса… Элизабет… Разве военный имеет право связывать себя с женщиной, да еще с женщиной такой репутации, как у Ольги?
– То, о чем вы думаете сейчас, Ольга, не имеет значения, – Альберто склонил к ней свое пылающее лицо. – Вы устали… Скажите мне, что это только потому, что вы устали, а не потому, что я вам не нужен! Скажите мне «до завтра».
– До завтра… – сказала Ольга. – Но вы не можете знать…
Альберто целовал ей руки, он был не в силах оторваться от этих рук, таких теплых, несмотря на сильный мороз.
– Идемте, – сказала она и взяла Альберто под руку.
Они пошли бок о бок по широкому шоссе, маленькие фигурки, затерявшиеся среди бескрайних полей. О чем они говорили? Они удалялись так быстро, что слов нельзя было различить.
В домике тетки Марты их, казалось, не ждали, даже не заметили их отсутствия. Жених с невестой – Рожэ и Мари – поднимались и спускались по лестнице, выходили в маленький лунный сад с черными скелетами деревьев, возвращались, принося с собой белый туман, танцевали, шептались… Ив, Серж и Патрис спорили, пили. Расстроенный Дэдэ сидел молча, неуклюжий, как персонаж с лубочной картинки, и только поглядывал на дверь. Наконец она открылась: появились Ольга и Альберто.
– Уже четвертый час, дети мои, – заметил Серж, – не пора ли домой?
– Подожди, Серж, подожди! – Патрис разошелся. – Сейчас мы выпьем горяченького. У вас еще есть время… так грустно расставаться…
– Тогда скорее, и поехали! – У Ива прикрытые очками глаза слипались от усталости.
Они снова сели за стол.
– Мы все вместе… – сказал Дэдэ. Он просто констатировал факт, но никто не засмеялся.
Еще раз выпили за здоровье каждого. И за здоровье президента Коти тоже: раз имеется совсем новенький президент, его надо спрыснуть… Ели с аппетитом. Это очень вкусно – холодная индюшка с салатом.
– Остается только продекламировать наш прощальный гимн…
– Песню надо петь, – Граммон Недвижимщик встал, одним прыжком одолел лестницу и вернулся с гитарой. – Это мой сюрприз, напоследок…
Он настроил гитару, откашлялся, запел было… остановился…
– Волнуюсь, – сказал он. – Я попросил одного венгерского товарища положить это на музыку… Дело ответственное! Песня-то ведь не простая…
Он опять откашлялся:
– «Гренада, Гренада…» вы подхватите хором. Не подведите меня.
И вполголоса, робко, он начал…
Мы ехали шагом,
Мы мчались в боях
И «Яблочко»-песню
Держали в зубах.
Ах, песенку эту
Доныне хранит
Трава молодая —
Степной малахит…
Он спел все куплеты полностью. Остальные подхватывали хором:
Гренада, Гренада,
Гренада моя.
Но последние строфы они спели все вместе, теперь они уже запомнили мотив, и всем им захотелось петь…
…Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Прощайте, родные!
Прощайте, семья!
Гренада, Гренада,
Гренада моя!
Они пели:
…Мы мчались, мечтая
Постичь поскорей
Грамматику боя —
Язык батарей.
Восход поднимался
И падал опять…
Они пели:
…Не надо, ребята,
О песне тужить.
Не надо, не надо,
Не надо, друзья…
Гренада, Гренада,
Гренада моя!
Они аплодировали самим себе; устроили овацию Рожэ, целовали его и благодарили… Мотив был легкий, казалось, он всегда существовал! «Знакомый мотив!…» Но ведь его сочинил приятель Рожэ! Серж был потрясен, сам он умел сочинять только сложные вещи… Откуда он взялся, твой венгр? Давайте еще раз! Последний раз, надо ехать.
Они спели все до конца, так же как отряд спел «Яблочко». Потом встали, пошли за пальто. Теперь все были молчаливы, как бы боясь развеять отзвуки песни. Пожали друг другу руки. «Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать!»
Мотор, тепло укутанный в одеяло, завелся сразу. И машина Ива унесла гостей в ночную даль.
Вуазен-ле-Нобль спал. Дэдэ Граммон пошел на ферму своего отца, Граммона Большого…
Я видел: над трупом
Склонилась луна,
И мертвые губы
Шепнули: «Грена…»
– пел Дэдэ. Рожэ, Граммон Недвижимщик, проводил маленькую Мари до дома ее тетки Граммон и вернулся домой к своей матери, вдове Граммон… Он весь горел. Ему было жарко, несмотря на мороз. Мари! Песня…
Он песенку эту
Твердил наизусть…
Откуда у хлопца
Испанская грусть?
Сам для себя он пел по-другому:
…Ответь мне, Париж,
И Марсель, мне ответь,
Давно ль по-испански
Вы начали петь?…
Он толкнул калитку в заборе, собака тихонько залаяла…
Патрис Граммон поднялся по лестнице и лег в постель тетки Марты Граммон. Он думал о том, что ему повезло, как ему когда-то сказал Альберто, ему повезло, что он родился во Франции и может умереть там, где родился, что, наверное, так оно и будет и что в общем это естественно. «Хорошую музыку сочинил венгр», – Патрис погасил лампу, а песня все еще звучала у него в ушах…
…С тех пор не слыхали
Родные края:
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!»
Если весь год будет таким, как новогодняя ночь, то это будет хороший, превосходный год.
XXX
Выходной день Фернандо приходился на середину недели, когда все его товарищи были на работе, и чтобы встретиться с ними, нужно было дожидаться вечера. Фернандо жил в меблированных комнатах, в Обервилье
. Это было далеко от его работы, но попробуйте найти комнату за пять тысяч франков в месяц рядом с «Гранд-отелем Терминюс», в центре Парижа, в роскошных кварталах. К тому же в Обервилье жило много испанцев, и в том доме, где квартировал Фернандо, все пять комнат на его этаже были заняты испанцами. Только первый этаж, заселенный до отказа, был предоставлен алжирцам.