Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Луна-парк

ModernLib.Net / Триоле Эльза / Луна-парк - Чтение (стр. 8)
Автор: Триоле Эльза
Жанр:

 

 


Пунцовая, очень темного тона. Жюстен подошел к решетке, отсюда он наблюдал тогда за сценой, разыгравшейся между крестьянами и теми молодчиками в сапогах. Туман подметал поле своим подолом, окутывал низенькие белые столбики. Уж не почудилось ли ему? Жюстен прильнул к решетке, нет, сомнений не оставалось: низенькие столбики нефтяной компании действительно были тут, пробороздив все поле… Должно быть, их поставили вечером, когда люди спокойно сидели по домам и ужинали. И никому в голову не пришло оставить дозорных…
      Ничем тут не поможешь, ни яростью, ни вилами. Медленными шагами Жюстен Мерлэн побрел домой… Если бы он был одет, он взял бы машину и поехал куда глаза глядят, например махнул бы в Париж. Но пришлось бы одеваться. Пришлось бы открывать ворота, выводить машину. Закрывать ворота. Заводить машину. Эх, лучше уж лечь спать. «Национальные интересы» – и выдумают же… Если, предположим, нефть обнаружится в саду Бланш и на засеянных крестьянских полях, будет ли Бланш, крестьянам, да и ему самому лучше жить? «Анонимным», тем наверняка будет лучше жить. Бланш следовало бы поторопиться, если она намерена принести на землю небесный огонь. Ничем не пахнущий, великолепный огонь! Бандиты! Понятие частной собственности пасует перед «анонимными», завтра они войдут без стука в вашу спальню, улягутся спать на вашей постели. Да, да! Частная собственность! Когда дело идет об «их» нефти, они не стесняются и спокойно перелезают через стены. Они улягутся спать в постель Бланш. Куда она отправилась распознавать людей с клеймом на лбу? Эти красивые стены розового дерева, эти глубокие амбразуры и маленькие оконца, прикрытые коротенькими занавесочками, зеленые и розовые флаконы опалового стекла, поблескивающие на туалетном столике…
      Бланш уехала, и в ее постели, на ее месте, ворочался без сна толстый бледный человек.
      Жюстен поднялся и пошел в ванную за снотворным. Снотворного не оказалось. Ну и дом! Даже радио нет! Он тоже хорош, завалился спать с вечера, а что прикажете делать ночью? Думать о нефтяных гангстерах, о письме Бланш? Трильби? О Жаку-Крокане? Имена эти утратили свою власть над Жюстеном, и, произнося их, он не испытывал ни малейшего волнения… Может быть, он просто голоден? Жюстен снова надел халат… за весь день он съел только большой сандвич с сыром.
      Он прошел через библиотеку, маленький холл, столовую… Там наверху пустые, никому не нужные комнаты… никогда они ему не понадобятся, даже мысль об этих комнатах стала ему неприятна. В кухне он доел остатки сыра, лень было разогревать суп, принесенный мадам Вавэн. А сна по-прежнему не было, бесполезно бороться.
      В библиотеке посреди стола мирно покоилось письмо Бланш в конверте, покрытом различными почерками, надписями, сделанными вкось и вкривь. Что ему делать с этим письмом?… Во всяком случае, вручить ей письмо он не может, раз оно уже вскрыто. Может быть, Бланш в Париже, на Кэ-о-Флер? Не так уж трудно ее отыскать через Агентство недвижимости, продавшее дом Жюстену. Он скажет, что должен передать ей письмо. «Не могли бы вы дать мне адрес мадам Отвилль, видите ли, иногда приходят адресованные ей письма». Если, конечно, она не на другом краю земли, не в надзвездных высотах… Ее муж… Ведь ему она сообщила о своем путешествии, ему… А может быть, не ему одному? Не все письма за ненахождением адресата возвращаются обратно. Что он будет делать всю ночь? Что будет делать, чтобы защититься от мук бессонницы? Жюстен уселся в красное кресло. Книги, все без исключения, были ему противны… Он поднялся. Подошел к письменному столу. Подтянул к себе корзинку для бумаг и высыпал ее содержимое на письменный стол… И так как он был не чужд суеверия, он, закрыв глаза, вытащил письмо из груды пачек и разрозненных листков, словно вытаскивал карту из колоды гадалки, словно вытаскивал карту за игральным столом в Монте-Карло, пусть она предскажет ему судьбу, будь то выигрыш или проигрыш…
       Простите меня, мадам, за то, что я Вам пишу. Но мне необходимо с Вами поговорить, Бланш. Только вот выслушаете ли Вы меня? Почему всегда всех других, всегда других, а меня никогда, никогда меня…
       Прошло уже много лет, уже очень давно, как мы… но разрешите ли Вы после стольких лет, пусть даже только намеком упомянуть об этом? Возможно, Вы зачеркнули их, возможно, они не существуют для Вас более; Вы отмыли от них однажды утром Ваше прекрасное лицо. И все. Я сказал «давно», я сказал «столько лет», но вдруг мне стало ясно: то, что представлялось мне целой жизнью, прошедшей между тем часом, между мною, прежним, и мною, каков я сегодня, на самом деле было совсем иным. Вы молоды, Бланш, вопреки Вашей манере смотреть на мужчин и в зеркала.
       Целая долгая жизнь с того последнего раза, когда я держал тебя, тебя в своих объятиях. Жизнь равнодушная, машинальная, нормальная… Утром встаю, брожу взад и вперед, умываюсь, одеваюсь, бреюсь, когда есть время; с наших с Вами общих времен я сохранил привычку говорить себе: «Нет, не утром, побреюсь вечером для Бланш». Выхожу. Покупаю газеты, все газеты. Помнишь? Я читал все газеты подряд, и тебя это раздражало. Езжу на работу, читаю газеты. Все тот же кабинет, хотя мы переехали. Мебель, которую ты для меня выбрала, чтобы она была достойной рамкой для меня, чтобы клиенты говорили: «Сразу видно, человек со вкусом». Я не переменил занятий, занимаюсь все тем же делом. У меня все те же немногочисленные друзья. Впрочем, об этом не стоит… некоторых из них я потерял с годами, это как волосы: одни седеют, другие выпадают, а новых не отрастишь. У меня другая секретарша: эта не такая, как прежняя, эта не заставит тебя ждать у дверей моего кабинета. Эта впустит тебя сразу же. Если ты придешь… Впрочем, все это не особенно интересно. И, быть может, если уж я решил тебе написать, вовсе не об этом нужно было писать.
       Знаешь, это всегда так: люди не виделись очень долго, они мечтали… ну, по крайней мере один из них мечтал… о встрече, они сотни раз заранее переживали эту встречу, воображали, что они друг другу скажут, воображали паузы. А потом! Встретились, поговорили о том, о сем. Расстались. Остальное договорят в следующий раз. То есть через десять лет, через двадцать лет. Если только они будут эти двадцать, эти десять лет… Люди должны всегда встречаться друг с другом так, как будто видятся они в последний раз, как будто завтра их ожидает смерть; а нам кажется, что впереди еще есть время, и оно-то нас убивает. Но зачем я все это говорю? Какая чудовищная болтовня! Разве ты неслышишь, как бьется за этими словами мое сердце? Я отлично знаю, отчего это происходит. Так как обычно… слова увлекают меня за собой, или, вернее, я позволяю им увлечь себя, делаю вид, что это они меня увлекают за собой. Потому что я слишком долго молчал о том, что хотел сказать и что я скажу или не скажу. Бог мой, смогу ли я когда-нибудь раздеться в твоем присутствии?
       Кстати, относительно вышеупомянутого свойства слов: явление это чисто механическое, существуют слова, между собой связанные, и, когда они встречаются друг с другом, они отвлекают от того, что хочется сказать, и это приятно. Я написал: «так как обычно…» и поставил многоточие, заметила? Тут я совсем было собрался процитировать Тристана Тзара. Так как обычно, товарищ мой, ворота ада наклеены на аптечный пузырек… У каждого свои классики, верно ведь? Специально для цитат. И посмотри: я сумел удержаться от этой мании, зато пятью строками ниже начал о ней рассказывать. Узнаешь меня, а? Нет, я не очень изменился. Возможно, немножко раздался. Не очень. Я за собой слежу. Потому что думаю о тебе. Думаю в холодном поту, а что если она увидит мой живот? Вот оно как. Ты мой врач, мой преподаватель гимнастики, мое зеркало, мой позор и моя совесть. Нового тут ничего нет. Я же тебе сказал, что не очень изменился.
       Но все-таки ты хоть раз себя спросила, что произошло в тот день, когда ты вдруг мне сказала: «Нет, хватит, кончено, не надоедай мне больше, никогда…» спросила? Во всяком случае–  ведь время от времени мы с тобой встречались, беседовали как добрые друзья,–  меня ты об этом ни разу не спросила. Ты со мной говоришь, ты на меня смотришь, я здесь. Ты не знаешь, что говоришь с мертвецом, что смотришь на мертвеца. Нет, вовсе я не преувеличиваю. Почему ты всегда говоришь, будто я преувеличиваю? Мертвец преувеличивать не может.
       Прости, само собой разумеется, ты этого не говорила. Это снова моя словесная мания. Бессилен с ней бороться. Знаю, знаю, что ты скажешь. Прости. Мне так не хотелось бы тебя раздражать. В конце концов сейчас это единственное, что я могу сделать… Нет, не гляди так на меня, я вовсе не хочу сказать: единственное, что я могу сейчас сделать, это тебя не раздражать. Вот видишь, ты всегда приписываешь мне дурные намерения. Прости, больше не буду.
       Бланш, поскольку ты ведь Бланш… единственное, что осталось от нашей близости, – это возможность называть тебя Бланш. Пишу тебе утром, воскресным утром, ты очень далеко, на какой-нибудь Луне, на одной из тех лун, где ты шагаешь маленькими своими ножками. Луна, на которой есть телефон: ты была сейчас так мила, ты дозвонилась ко мне сквозь космические помехи, ты со мной говорила, ты сказала: «Это я»… Ты мне рассказала, что ты делаешь на этой далекой земле. Слышно тебя было прекрасно, будто из соседней комнаты. Ты спросила: «А ты как?» И я тебе рассказал, как провел вчерашний день, рассказал во всех подробностях, словно это было важнее всего, словно ты знала, что я делал вчера и буду делать завтра, все дни недели. Я тебе сказал, как невыносимо скучно оказалось деловое свидание, которое было назначено сначала на одиннадцать и дважды откладывалось; как я вынужден был поздно ночью катить по дорогам, я забыл тебе сказать, что гололедицы не было. И я тебе даже не сказал: я люблю тебя. Так и не сказал. Ведь по телефону я мог бы набраться храбрости, не правда ли? Ну вот, а в письме все-таки не удержался. Еще раз прошу, не сердись.
       Надо бы уметь быть грубым, называть вещи своими именами. В конце концов не надаешь же ты мне пощечин. Сколько времени я был твоим любовником? Неделю, два часа, целую жизнь? Ведь был же я твоим любовником. Ты, возможно, об этом забыла, а я нет. Прошу прощения, сударыня.
       Забавно, я думал, что это никогда не кончится, что это всегда так и будет. Я буду вставать, одеваться, ходить на работу, диктовать письма, принимать посетителей… все это для вида, просто, чтобы дать тебе время передохнуть, побыть одной, побездельничать в своей спальне, привести в порядок ногти (вижу, как ты сидишь перед туалетным столиком, на ногтях у тебя сохнет лак–  в ту педелю ты покрывала ногти очень светлым лаком,–  и машешь руками с растопыренными пальцами, чтобы не задеть за что-нибудь)… Ведь, я возвращусь после этого многоточия, я возьму тебя на руки, еще и еще раз отнесу тебя на постель… Ах, да не могу я больше об этом говорить, не оттого что неловко, а просто мне очень больно, да нет, вовсе я не плачу… в мои-то годы! Но у меня по-дурацки взмокли глаза, пришлось снять очки, а то все как в тумане. Ну, вот и прошло.
       Скажи, ты хотя бы раз спросила себя, как я потом… «устраивался»? А, что, скверное слово?–  это обычное, это точное слово! Ведь так, кажется, принято говорить вподобных случаях? Следует говорить, как все люди, дабы не очень бросаться в глаза. И если ты себя не спрашивала, то просто потому, что думала: он устроился. Если ты меня не спрашивала. Так вот, дорогая, я не устроился. Совсем не устроился.
       Не гляди на меня так. Теми глазами, какими ты смотришь, когда говоришь по телефону с мужчиной, который тебя не видит. Но я-то тебя вижу. Даже на Луне, на любой Луне. Неужели ты веришь, что можешь от меня уйти? Спрятаться? Не существует такой отдаленной Луны, ибо человеческий глаз видит бесконечно далеко… только предмет по мере удаления становится все меньше и меньше, и этот предмет–  ты… Ведь так и говорят: «любимый предмет».
       Иной раз я произношу глагол «любить» с яростью, гневом, ты слышишь меня, ты, там, паЛупе? Как я произношу слово «любить»? Этот глагол употребляется слишком часто, он прошел через тысячи губ, извел немало чернил. Он стал вполне приличным словом, вошедшим в галантный, светский лексикон на потребу дамам. Человек может произносить его не краснея, даже при детях. Только не я, слышишь? Только не я. Когда я говорю слово «любить», глагол этот становится непристойным, он словно те фотографии, что у Пале-Рояля продают из-под полы сутенеры. Любить! Подумать только, что существуют люди, которые произносят это слово, как… как… не могу даже придумать, как что. Слушай, Бланш, если хочешь знать, я просто никак не устроился. Да, я тебе об этом уже говорил. Тыменя знаешь, я человек, который повторяется. Это тоже непристойно. Унтер-офицерская шуточка. Нет, простое бахвальство. О, разреши мне чуточку побахвалиться. Ведь это же единственное, что мне осталось.
      Конец письма был оторван. Кем? Бланш? Или самим корреспондентом? Рядом лежал еще один сложенный листок, на такой же бумаге, возможно, это было то же самое письмо, возможно, страничка другого письма, во всяком случае, почерк был тот же.
 
       Холодно ли там, на Луне? Есть ли у тебя подходящая обувь, какая требуется для потухших планет? Захватила ли ты по крайней мере грелку? Есть ли на Луне горячая вода? Горячая вода – одно из чудес жизни. Это ты так говорила, я помню, это твои слова, дорогие твои слова. Когда холодно, горячая вода умиротворяет тело и успокаивает боль. Куда тебя унесли твои дорогие крошечные зябкие ножки? Где преклоняешь ты голову? Ну, а комната у тебя хорошая? Ведь есть же комната на Луне? Мне так хотелось бы послать тебе цветы. Я пошел к Бауманну, я сказал: «Можно ли послать камелии на Луну?» Продавщица, очевидно не расслышав, ответила: «Конечно, мсье, через „Инфлору“. Мы посылаем цветы повсюду… Вот только не знаю, есть ли в Луневилле камелии. Если камелий нет, то даме пошлют орхидеи… да, да, есть розовые орхидеи… сейчас выращивают орхидеи разных цветов…» И если бы ты только видела, какую гордость выражало ее лицо оттого, что фирма может удовлетворить любую прихоть покупателя…Есть ли на Луне цветы? Есть ли там камелии? Розовые или еще какие-нибудь. А когда тебе нездоровится, можно ли там приготовить отвар? Вкусная ли на Луне мята? Возможно, там есть только липовый чай… Липовый чай–  это уже нечто лунное. Мне очень хотелось бы иметь твою карточку, снятую наЛуне. Карточку, чтобы вставить ее в мой альбом… знаменитый мой альбом… засовываешь уголки фотографии в четыре расположенных наискось надреза, часто это старые карточки, один уголок уже сломался… потом их кто-нибудь обнаружит, и, как тщательно фото ни закрепляй, они тоже стареют, даже если их прятать от света в книге. Обнаружат, прочтут выцветшую от времени надпись, с трудом разбирая мой ужасный почерк: «Бланш пьет на Луне липовый чай…» Кстати, ты ведь не одна на Луне? Ты об этом не говорила, но должен же быть там при тебе какой-нибудь человек, хотя бы для того, чтобы носить твой плед. Так вот, на фотографии позади тебя, немножко в стороне, на почтительном расстоянии, как обычно снимаются люди, знающие, что фотография делается не ради них, стоит мужчина, твой сотоварищ… должно быть, спортсмен, прошедший все необходимые, с научной точки зрения, физические испытания, конечно, дабы получить право стать твоим сотоварищем, носить на Луне твой плед, перекинув его через руку… само собой разумеется, на почтительном расстоянии.В конце концов, почему именно Луна? Когда существуют Марс и Венера? Что из них тебе больше к лицу? Марс или Венера? Ибо ты, очевидно, пренебрегла бы Римом, Брюсселем или Роморантэном. А я тем временем гнию на земле в ожидании того, когда буду гнить под землей. С клиентами я вежлив. Пытаюсь быть корректным с мадемуазель Мари – это моя секретарша, – сегодня она с утра в весьма нервном состоянии духа, потому что у нее нелады с пишущей машинкой, все время заедает ленту. Я глажу ладонью мой стол и снова вижу, лаская его, тот хмурый день в конце зимы, где-то неподалеку, на улице Жакоб был антикварный магазин, помню, как ты велела снять все безделушки, расставленные на столе, все веджвудовские и бронзовые статуэтки и сказала: «Думаю, что именно такой стол тебе и подойдет, такая красивая гладкая доска!» В тот день ты говорила мне «ты» даже в присутствии антикваров. У нас был вид молодоженов.Есть ли молодожены на Лупе? А антиквары? Английская мебель с прекрасно полированной поверхностью, так что можно в нее глядеться, как в зеркало?… И так сладко, думая о тебе, положить на нее ладони, словно это тебя ласкают мои руки.Простите, сударыня, больше не буду…
 
      Тут несколько строчек были тщательно вымараны другими чернилами, темно-синими. Но кем? Тем человеком или Бланш?… ведь тут речь шла о Бланш. В гневе была зачеркнута и подпись. Ниже подписи можно было еще разобрать что-то вроде постскриптума, зачеркнутое менее густо:
       Ах, да, из-за тебя я перечел «Трильби». Бесчеловечно было заставлять меня читать ее снова. Со мной все происходит как раз наоборот. Если я не пою больше, если я не могу больше петь, то лишь потому, что жена моя не приказывает мне теперь это!…
      Жюстен положил письмо обратно в конверт. Он застонал сквозь плотно стиснутые губы. Он ревновал, он жестоко ревновал к любви, которая не выпала на его долю. В круге света, очерченном опалово-белой лампой, Жюстен Мерлэн, всемирно известный кинорежиссер, уронив голову на бювар Бланш, рыдал от нервного напряжения и усталости.

* * *

      Когда луч солнца проскользнул между неплотно задвинутыми занавесками, он застал Жюстена в той же позе – он сидел, прижавшись лицом к груде писем, – все тело ломило. Который час? Половина восьмого. Он отдернул длинные набивные занавески, и солнце, как лев, одним прыжком вскочило в комнату, потрясая своей сверкающей гривой над золочеными корешками книг, над примятым венчиком Жюстена и притушило лунный свет опалово-белой лампы. Золотой денек! С минуту Жюстен глядел на письма, разбросанные по столу, взял корзинку для бумаг, смел их туда, поставил корзинку на пол, потянулся всем телом и зверски зевнул. Хватит выдумывать! Он становится смешным, нелепым.
      Душ, и Жюстен в пижаме начал делать утреннюю зарядку, глубоко дышал, ложился на пол, вставал… Ну и кошмарная ночь! Он отправится гулять на весь день. Сгоняет, к примеру, в Барбизон… В конечном счете Жюстен не совсем еще освободился от «Трильби», и он почувствовал вдруг, что будет весьма любопытно ознакомиться с местами, где происходило действие романа.
      В Фонтенбло он встретил знакомых, они потащили его с собой в «Отель Англетер» выпить стаканчик, пообедать, и он возвратился домой только к ночи, ведь Фонтенбло, оно же у черта на рогах. Люди, которых он там встретил, не успели ему наскучить, и было даже приятно услышать последние новости о Париже, о кино… Когда уезжаешь на некоторое время – скоро уже два месяца, как быстро, просто до сумасшествия быстро летит время! – так вот, когда ты уезжаешь на некоторое время, приятно поболтать немножко с людьми, именно поболтать и именно немножко.
      Дом Бланш показался ему грустным, как женщина, которая очень долго ждала вас и наконец заснула, так и не дождавшись. Покорная, ни слова упрека, – и это еще сильнее подчеркивает ваш эгоизм. На самом же деле мадам Вавэн просто-напросто устроила генеральную уборку, и дом выглядел от этого до странности грустным… Да, мадам Вавэн воспользовалась отсутствием Жюстена, чтобы привести все в порядок, а приведенная в порядок комната грустнеет, по крайней мере на целые сутки, пока вы снова не устроите привычного беспорядка. Стулья чинно расставлены вдоль стены, обеденный стол натерт до блеска, ваза, привычное его украшение, куда-то исчезла. Мадам Вавэн, будь она неладна, выбросила цветы, последние цветы, оставшиеся после разгрома сада, ясно, под тем предлогом, что они давно завяли.
      Та же картина в библиотеке: все было чуть-чуть сдвинуто с привычных мест, переставлено влево или вправо, нарушая естественное расположение… И красное кресло, и белая лампа, и книги, засунутые в глубь полок… Должно быть, тряпка для пыли прошлась по всем уголкам. Но напрасно мадам Вавэн так старательно передвигала мебель, вещи, проветривала дом, – все равно Бланш по-прежнему была здесь, была повсюду! Казалось, она растворилась во всем, как сахар растворяется в жидкости, ее не было видно, но она была тут, ее привкус чувствовался в каждой вещи. Жюстен ничего не мог поделать – это было именно так.
      Жюстен сел за письменный стол. Он достаточно порезвился сегодня, перебесился… Кажется, так принято говорить про молодых людей, они, мол, перебесились. Он развлекался, побывал в Барбизоне, встретил довольно милых людей, и сейчас он чувствовал себя вполне способным вновь взяться за «Трильби». Конечно же «Трильби», а вовсе не «Жаку». Было половина одиннадцатого, вечер только что начинался, впереди еще целая ночь. Жюстен явно был в форме. Он с головой нырнул в пучину своего сценария.
 
      Литтль Билли узнает Трильби… Божественная Свенгали оказалась его Трильби! И вот в нем вновь ожили чувства, молчавшие в течение пяти лет, он просыпается, словно после наркоза, он кричит от боли – это совершенное существо, эта дивная певица Свенгали оказалась Трильби, той Трильби, которая считалась недостойной его, которую у него похитили! Взрыв его вновь обретенной любви должен иметь силу освобожденной энергии атома, надо, чтобы боль, гнев столь скромного, столь благовоспитанного мальчика поражала, как площадная ругань в устах девы, как кощунство в храме… Трильби! Нет человека, достойного мыть ей ноги, ведь она, Свенгали, попирающая своей безупречной стопой все людские предрассудки, законы, науку, точно подушку, которую кладут ей под ногу во время концерта! С одной стороны, Трильби и Литтль Билли – простодушные носители творческих сил, а с другой – Свенгали, «кошко-паук», изгоняющий их из рая. Но он, Свенгали, знает, что власть его над Трильби от начала до конца – искусственная власть, что Трильби – лишь неодушевленный инструмент, послушный его гению, и что она любит Литтль Билли. Свенгали болен, он не может дирижировать оркестром, но он сидит в ложе, напротив сцены, отсюда он будет держать певицу под властью своего взгляда… Вот он, чернобородый, смертельно бледный на фоне алых с золотом занавесей, обрамляющих ложу… он рассматривает публику, он узнает Литтль Билли… Госпожа Свенгали появляется на сцене в золотой тунике, с маленькой короной из бриллиантовых звезд в волосах… Под ногу ей кладут подушку… Свенгали видит из своей ложи, как Литтль Билли глядит на Трильби, и лицо его искажается гримасой безумной ненависти, он щерит зубы, как зверь, и… умирает!… Умирает, словно мстит кому-то! Выпускает из рук свой инструмент – певицу Свенгали, и вот уже на сцене просто Трильби! Славная, незатейливая Трильби, которая не умеет петь и даже не понимает, где она находится… «Пойте, мадам, да пойте же!» – умоляет дирижер… И Трильби начинает петь старую песенку, как когда-то давно в мастерской художника, и поет она до смешного фальшиво… Мучительное зрелище! Театр вопит, смех, шутки, Трильби уводят за кулисы, а под алыми занавесями ложи Свенгали, недвижный труп-мститель, продолжает улыбаться.
      Своим фильмом Жюстен пойдет против течения. Старомодный фильм, в опаловых тонах. Вся его сила в любви, только в любви. В те времена умирали от любви, физически умирали. Силою любви жизнь вырывалась из берегов существующих законов и правил, силы любви вызывали потрясения, противоречившие науке и глубоко укоренившимся общественным навыкам. Этот фильм не должен ни страшиться сверхъестественного, ни объяснять его. Немудреная, поверхностная, легкая жизнь, гризетки, консьержки, художники, шутки в мастерских, хорошенький, прекрасно воспитанный мальчик, гениальность наивно и естественно струится из-под его пальцев… Скромность, фиалки… Но вот любовь эта натолкнулась на препятствия и начались катаклизмы, опустошения, как при наводнениях и пожаре. Ну, а Трильби? Обыкновенная мидинетка, которой являлись видения. Боже праведный, как хотелось бы Жюстену Мерлэну сделать этот фильм и умереть от счастья, если он получится. Нет, такой фильм не может быть пустым! Не всякий осмелится показать существование «сверхъестественных» сил в природе. Пророческим, вот каким будет этот пустой фильм… Он будет даже глуповат своей робостью, скромностью, ибо любым предчувствиям далеко до нашей реальности. При известных условиях энергия, носителями которой являемся мы, может вырваться наружу, и некоторые явления… Об этом говорил в своем письме и Дро-Пандер, примерно об этом. Поживем, увидим!
      Безумная королева соловьев, прекрасная, святая Трильби, разучившаяся петь, умирает в доме Литтль Билли, за ней ухаживает мать Билли; окруженная своими старыми друзьями, она угасает от непонятного истощения сил. Единственное, что не нравилось Жюстену Мерлэну, – это таинственный портрет Свенгали, который Трильби получает неизвестно от кого… Портрет настолько живой, что умирающая Трильби вновь подпадает под власть Свенгали, и она поет тихим небесным голосом свою лебединую песню. К чему этот портрет? Нет, Жюстен Мерлэн заставит петь Трильби, заставит ее вновь обрести утраченный дар без этой дешевки, без этого портрета… Она пост, она засыпает, Литтль Билли на коленях у ее изголовья,– он зовет: «Трильби! Трильби!», но в ответ она шепчет: «Свенгали… Свенгали… Свенгали…» И вот она умерла, умерла божественная Трильби… Надо ли показывать, как Литтль Билли провожает ее до могилы, показывать его отчаяние оттого, что он потерял ее дважды: ведь губы умирающей прошептали имя Свенгали. Она была его рабой, принадлежала ему. Литтль Билли чахнет, он не может больше рисовать, он сходит с ума… Как будто искусство победило все прочие чувства, и гений Свенгали был сильнее его бренной оболочки, его мрачной души… Все ему прощается, как гению.
      Сверхъестественные силы искусства. Поживем, увидим! Ведь уже сейчас полет на Луну стал реальной перспективой, и мир не что иное, как некий «Луна-парк» в безграничном пространстве. «Луна-парк» с каруселями планет, кометным тиром, сталкивающимися звездами, с русскими горами, где так головокружительны взлеты и спуски… Притягательная сила аттракционов! Притягательная сила одного-единственного человеческого существа, более властная, чем все космические силы, вместе взятые, сила, продолжающая существовать после смерти, сила, заселяющая небытие.
      Жюстен Мерлэн держал в памяти разрозненные элементы фильма «Трильби», как держит ребенок зажатую в руке монету в пять франков: чего только на нее не сделаешь! Обязан он будет всем этим Бланш, атмосфере ее дома, письмам, ей адресованным… А где они, эти письма?… Корзины на столе не было.
      Жюстен поискал на полу, сбоку у стола, под столом, вокруг себя… Где же она? Он вскочил на ноги… Мадам Вавэн убирала на совесть! Он бросился на кухню, возможно, еще не поздно!… Маленький холл, столовая, в темноте он натыкался на мебель. В кухне он зажег свет: рядом с плитой стояла корзина… Он понял все в одно мгновение: и почему в кухне так тепло и почему пуста корзина. В ней не было ни клочка бумаги.
      Трясущимися руками Жюстен открыл дверцу плиты: белый пепел, тлеющие кусочки угля – вот и все, что осталось от поленьев и сгоревших в огне бумаг.
      – Нет! – закричал Жюстен Мерлэн. – Нет! Не хочу!
      Он отступил, рухнул на стул, сияние дыбом встало над его головой; глаза, не отрываясь, глядели в открытую дверцу плиты, где снова ожили, слабо затрепетали язычки пламени, словно свечи на именинном пироге.
      – Нет! – повторил он уже тише. – Нет, не хочу!
      Все, что он держал между ладонями таким живым, еще не пожелтевшим, не ушедшим в прошлое… все уничтожено, безвозвратно исчезло. Убийство, непреднамеренное убийство, шальная пуля, неважно, что именно. Важно, что налицо смертельный исход, конец всему. Трупы, трупы… Бланш, вся ее жизнь, ее близость, Трильби, фильм… Все поглотил огонь. Маленькие язычки пламени слились, и теперь бушевало пламя, как будто все то, что еще могло гореть там, в плите, само спешило исчезнуть. На плите снова красовался бельевой бак. Мадам Вавэн была рачительная хозяйка и женщина добросовестная: Жюстен велел ей протопить кухню, чтобы уничтожить сырость, вот она и протопила, да еще, воспользовавшись благоприятным случаем, начала стирку. По кухне разливалось ни в чем не повинное тепло, в плите огонь, уже бессильный, умирающий, лениво лизал пепел под дурацким баком для белья. Жюстен все еще сидел на стуле, у него звенело в ушах. Уже ничего не было видно в черном жерле плиты. Он поднялся и, волоча ноги, как больной, прошел через столовую… Звон, звон, звон… Он уже не понимал, что наполняло звоном его голову, уши. Набат, похоронный перезвон, рев сирены…
      Только в маленьком холле он заметил в окнах багровое зарево… Жюстен открыл дверь, ведущую в сад: под красным тревожным небом перекликались ужасными голосами колокола, сирены! Пожар! Сирена выла, замирала, снова заводила свой крик, не вой ее не мог заглушить шум, похожий на звон бьющейся посуды, и с каждым ударом колокола шум этот становился все громче… Пожар! По ту сторону стены, по шоссе бежали, кричали люди, неслись машины, мотороллеры… Жюстен бросился к калитке, вышел на дорогу…
      – Пожар на заводе! – бросил кто-то в ответ на вопрос Жюстена.
      Жюстен кинулся к машине и через мгновение уже мчался в том же направлении, что и толпа людей.
 
      Горел завод пластмасс, где работали жители поселка. Полицейские с трудом сдерживали толпу, окружавшую темным терновым венцом этот гигантский костер, вулкан, извергавший пламя, этот зловещий фейерверк. Огонь струил свою густую кровь вдоль балок. При желании можно было бы по огненному контуру изучить костяк, схему здания… Выше металось пламя, похожее на лохмотья красных изодранных флагов… Маленькие черные фигурки суетились в недрах катастрофы… Все остальное было погружено во мрак, не стало больше ни неба, ни полей. Вдруг середина здания рухнула, поползли вниз балки, подымая мириады искр, выхватывавших из темноты застывшие лица, мрачные, как сама ночь. Полицейские теснили толпу… Тревожный вой сирен известил о прибытии новых пожарных команд. Через секунду они, не глядя на людей, уже тащили сквозь толпу, молча расступавшуюся перед ними, длинный шланг, который на ходу раскручивался сам вслед за ними.
      Жюстен Мерлэн ушел, не досмотрев спектакля до конца. Он побрел к своей машине, которую оставил довольно далеко, на пустыре. По мере того как он удалялся от пожарища, ночь становилась все светлее: пламя погружало природу во мрак, подобно тому как рампа, освещая актеров, погружает в темноту зрительный зал. Хотя на небе все еще розовели отблески пожара, звезды и луна заняли наконец на небе свои места. Жюстен сел в машину, включил мотор…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9