Жюстен писал, делал пометки, проверял жизненный путь каждого действующего лица, выбирал своих персонажей из множества прочих, любезно предоставленных в его распоряжение автором «Трильби», намечал кульминационные пункты, отдельные сцены… Он мог позволить себе все что угодно: Жюстен Мерлэн был сам своим собственным продюсером, он мог позволить себе все что угодно и когда угодно.
И все время, пока он работал, облик Трильби сливался с обликом Бланш… Да, отныне это было так: именно Трильби походила на Бланш…
Pazienza!Рано или поздно она повернет к нему свое лицо.
Дни и ночи… Жюстен Мерлэн жил жизнью своих героев.
Проходит пять лет, Литтль Билли у себя на родине медленно поправляется от пережитого, окруженный заботами матери и сестры, и к этому времени он уже прославился. Пейзажи Девоншира, думал Жюстен, который в детстве бывал там с матерью, – пейзажи Девоншира, просторные, зеленые, пустынные, передадут состояние души Литтль Билли, его внутреннюю опустошенность. Кому, – спрашивал себя Жюстен Мерлэн, – кому откроет душу этот одинокий, скрытный англичанин, рядовой англичанин, корректный и гениальный? Псу хорошенькой соседки? Да, именно псу, пес – самый подходящий собеседник для Литтль Билли. Жюстен даже написал монолог: «Я думаю о Трильби, – скажет, к примеру, Литтль Билли, – думаю о ней постоянно и без волнения. У меня такое чувство, будто ради опыта мне удалили часть головного мозга и я не ощущаю ничего, кроме беспокойства по поводу одного любопытного явления – полного моего равнодушия ко всему на свете…» Но в этом он не признается никому ни во время самых скучных увеселительных прогулок, ни во время музыкальных вечеров, на которых присутствует их хорошенькая соседка, молодая леди, подруга его сестры… Перед ним всепоглощающая пустота, окутанная неизменными тусклыми сумерками. А потом в один прекрасный день Уильям Баго, он же Литтль Билли, расправляет крылья и летит в Лондон, где его ждет слава. Жюстен Мерлэн представлял себе картину прощания, ожидающих у крыльца лошадей, слуг…
Лондон, успех, большой свет и по-прежнему глубокое равнодушие. Жюстену Мерлэну все это было слишком хорошо известно по собственному опыту, он знал, как показать на экране такой вот салон, где болтают обо всем понемногу и ухаживают за знаменитостями. Вот здесь-то два избалованных успехом человека – Литтль Билли и еще один, не менее известный художник – молча играют в бильбоке… Но прежде чем уйти и как бы продолжая оживленную беседу, Литтль Билли скажет, к примеру, следующее: «Сегодня я завтракал с двумя старыми и самыми закадычными моими друзьями… Если бы я заметил под столом зажженный шнур от бомбы, я бы пальцем не пошевелил, чтобы спасти друзей, спасти самого себя…» – «Но ведь существует живопись», – возразит его собеседник. «Живопись существовала», – скажет Литтль Билли. И они разойдутся. Сцена, пожалуй, может получиться.
А потом – музыкальный вечер в одном из самых знатных домов Лондона… Жюстен до сих пор еще помнил приемы, которые устраивали в Англии в честь его отца. Меломаны толкуют о необыкновенной женщине, которая два или три года назад появилась на музыкальном горизонте, о некоей певице, перед которой склоняются в экстазе самые великие артисты и коронованные особы, к ногам которой бросают цветы, драгоценности и сердца, о певице, равной которой никогда не было и никогда не будет… Имя ее – Свенгали! И так как музыка еще может – только она одна и может – пробиться сквозь равнодушие Литтль Билли, он с интересом прислушивается к рассказам о певице, и при мысли, что когда-нибудь ему доведется услышать этот неземной голос, он решает обождать с самоубийством.
Жюстен Мерлэн жил «Трильби». Он знал о ней буквально все и в большом и в мельчайших деталях.
Что из всего этого он введет в фильм? Он начал отбирать. Как же был он признателен дю Морье за то, что тот показал ему Трильби, ставшую позже госпожой Свенгали, в тот самый момент, когда она подымается на сцену; ведь во всем доме Бланш не было ни одной фотографии, и даже зеркала, когда Жюстен проходил мимо, казалось, опускали веки, чтобы скрыть от него отражение Бланш…
…
Высокая, статная женщина, задрапированная в греческую тунику из золотой парчи, расшитую алыми крыльями птиц; обнаженные плечи и руки снежной белизны, голову ее венчала небольшая корона из бриллиантовых звездочек; роскошные каштановые волосы, поддерживаемые на затылке гребнем, падали до колен; такую шевелюру можно видеть лишь на витрине парикмахерских у сидящих спиной к публике манекенов в качестве рекламы какого-нибудь средства для ращения волос.
Лицо у нее было изможденное, и выражало оно скорее смятение, противоречащее искусственной свежести красок; по очертания его были так божественно прекрасны и выражение его столь кротко, столь скромно, столь трогательно в своей простоте и нежности, что при виде ее человек умилялся душой. Никогда ни до этого, ни после этого, ни на сцене, ни на эстраде не появлялась женщина столь великолепная и обольстительная.
Немножко сбивали Жюстена с толку эти длинные каштановые волосы… Бланш была блондинка, она была вся золото и серебро, и волосы у нее были короткие. Печально, но ничего не поделаешь, она, несомненно, стрижет волосы. Во всем же остальном, это она, она Свенгали, она Трильби. Рано или поздно Бланш повернет голову в его сторону! Он ее увидит…
Но Жюстен понял, что пора прекратить работу: начались сердцебиения, в голове стоял туман. Не надо забывать, что подобная работа – это та же спортивная тренировка перед соревнованиями, изнурительная, как «шестидневная велосипедная гонка». Прежде чем приступить к финальным сценам, ему необходимо сделать передышку, набраться сил, а затем взять препятствие.
Когда Жюстен вышел в сад, он заметил в свете догорающего дня первые розы! Уже? Сколько же дней и ночей он провел с Трильби, с Бланш? Ноги у него подкашивались, он чувствовал себя разбитым… Самое разумное прокатиться, переменить обстановку. Вдруг ему захотелось видеть людей, услышать шум, гул голосов, людские шаги… Жюстен вернулся в дом – надо было побриться, переодеться. Он надел свою самую любимую сорочку, удобный синий кашемировый пиджак… Он был доволен, ему казалось, что дело идет на лад, он находился в состоянии радостного возбуждения. Гладко выбритый, с аккуратно расчесанным сиянием над головой и даже со складкой на брюках – что случалось с ним не часто, – Жюстен, перекинув плащ через руку, направился к гаражу. Пообедает он в ресторане «Дохлая лошадь».
Народу, народу! Как раз то, что ему требовалось. Элегантные женщины, мужчины, собаки… Тихая музыка, казалось, исходила от стен неуловимыми струйками, смесью духов и папиросного дыма. Какая же прелесть – женщины! Здесь одни только парижанки, все с непокрытой головой, тоненькие талии и высоко поднятая грудь – по моде нынешнего года, – нитки жемчуга, сбегающие по уже тронутой загаром коже, узкие длинноносые туфельки, короткие жакетки болеро и тугие шарообразные прически, так что головка получается крупная, круглая, словно шишка омелы… Но так ли они одеты и причесаны, эдак ли, они неизменно очаровательны, на это они мастерицы… Красивая белокурая девушка скосила на Жюстена внимательный блестящий глаз. Узнала ли она в нем режиссера Жюстена Мерлэна или взглянула просто так, бескорыстно? Впрочем, не всели равно, обращен ли этот маневр к нему лично или к Жюстену Мерлэну? Ведь Жюстен Мерлэн сам себя создал, самолично. Что это значит – быть любимым ради самого себя? Жюстен Мерлэн был еще больше самим собой, чем его губы и весь его внешний облик. Свое имя он получил не по наследству, он сам его себе создал. Сиречь… Сквозь дымок, вьющийся над трубкой, он улыбнулся этому прелестному ребенку, и кавалер блондинки ничуть не обиделся. Он был горд, что сопровождает такое очаровательное существо, он был молод и ничем, следовательно, не рисковал: пожилой человек, какой же это соперник! Девушка была бесспорно хороша, но Жюстену Мерлэну требовалась не Мерилайн Монро, а Венера Милосская. Он уже начал приглядываться к женщинам с этой точки зрения. Ел Жюстен за четверых, Антуан непременно хотел прислуживать ему сам, выбрал лучший шатонеф-де-пап, он отлично знал погреб ресторана, а мсье Мерлэн был из тех, кому подают не самые дорогие, но самые лучшие вина. Пить кофе Жюстен решил в баре и перебрался туда, бросив прощальный взгляд на несколько разочарованную красотку.
В баре было темно от табачного дыма, и в гул разговоров врывалось щелканье биллиардных шаров из соседней комнаты, где, должно быть, тоже набралось изрядно людей, судя по тому, как там шумели. Когда Жюстен увидел на пороге барона, еще более исхудавшего, чем в последнюю их встречу, и уже окончательно похожего на бродягу, ему стало немного совестно, что сам он наелся до отвала. Барон приложил два пальца к берету, и Жюстен Мерлэн, приподнявшись, жестом пригласил его к своему столику. Барон подошел, поздоровался, но заявил, что спешит, что пришел лишь осведомиться у Антуана, нет ли на его имя писем, – и удалился.
– Окончательно дошел, – сказал Антуан, ставя перед Жюстеном чашку кофе, – даже своего адреса теперь у него нет, на наш адрес ему пишут. Из замка выставили – опечатали замок… Ни за что не угадаете, где он теперь ночует…
– А где?
– В кемпинге «Дохлая лошадь»! В первом же маленьком домике, в том, что с дороги виден… Адрес для почтальонов не подходящий.
– В том, что похож на деревянный башмак?
– Именно там, мсье Мерлэн. Со вчерашнего дня погода вроде установилась, но ненадолго, уж поверьте мне, мои ноги не обманут… Кто знает, барон, может, и выберется из беды, а все-таки в такие годы, ох, как трудно!
Жюстен представил себе кемпинг в непроглядно черную ночь. Он лично побоялся бы остаться один среди этих пустых палаток, где мог легко спрятаться, притаиться кто-нибудь…
– Трудно, – повторил Антуан, наливая гостю малиновой настойки, – трудно человеку, который к таким вещам не привык… Как сейчас помню его во время охоты с той самой дамой, из-за которой он и свихнулся… На мой взгляд, ничего особенного. Правда и то, что я ее только в охотничьем костюме видел, похожа на мальчика.
– Блондинка?
– Постойте-ка, когда она снимала каскетку… да, очень светлая.
– Крашеная?
– Нет, натуральная… Крашеные блондинки никогда такими светлыми не бывают… разве что когда совсем волосы вытравят… Очень, очень светлая.
– Высокая?
– Вы уж слишком много от меня хотите, мсье Мерлэн! Женщина в мужском костюме – это ведь обманчивое дело.
– А каких-нибудь отличительных черт не заметили?… Антуан, вы, как я погляжу, просто рассеянный человек!
– Честно признаться, мсье Мерлэн, я ее не рассматривал! Во время охоты тут у нас столько народу бывает…
Ох уж этот Антуан!… Наконец-то нашелся человек, который видел Бланш, и тот се не разглядел! Но Антуан, словно догадавшись о разочаровании своего лучшего клиента, добавил:
– Приятная, вот это да… Не капризная и хорошо кушает, не то, что эти девицы, которым все не так, все не по вкусу, и жуют-то они, словно через силу. Правда, охота, она аппетит разжигает, особенно если охотиться по-настоящему, как та дама… Простите, мсье Мерлэн, меня зовут… Народу сегодня, как началось с завтрака, так и идет без передышки…
Короче, сведения удалось добыть более чем скудные. Жюстен оставил на столике деньги и вышел… Он чуть было не задохся в этом баре, совсем отвык от дыма, шума, алкоголя. Он предпочел бы вернуться домой пешком, подышать свежим воздухом, но некуда деть машину, да и путь не ближний…
Итак, в Бланш не было ничего особенного… Можно было даже не заметить ее, он читал нечто подобное в одном из первых писем… Ну, конечно же, об этом пишет Бланш заглавное Б.! И все же, и все же… В Трильби тоже не было ничего из ряда вон выходящего, красивая девушка – не более того… И все же… Иной раз достаточно взгляда, стечения обстоятельств, чтобы проявил себя дух, живущий в человеке… и тогда начинается нечто фантастическое. Фантастическое у Трильби и у Бланш – разнос. Что же такого фантастического в Бланш? Ее желание лететь на Луну? В наши дни это уже ничуть не фантастично, скоро люди окончательно привыкнут к такой мысли. Свет автомобильных фар ослепил Жюстена, вереница машин мчалась ему навстречу, должно быть, подняли шлагбаум… Да, в ней, в Бланш, не было ничего сверхъестественного. Если не говорить о силе чувств, которые она вызывала. Совсем как Трильби. Власть, могущество этих чувств мы еще не научились объяснять.
Встречался ли вам какой-нибудь человек, который не полюбил бы вас? Глаза Трильби увлажнились от тихой радости, так изящен был этот комплимент. И, подумав с минуту, она ответила с подкупающей искренностью и простотой: «Нет, не могу сказать, чтобы я когда-нибудь такого встречала, во всяком случае, не могу сразу припомнить. Правда, я стольких людей позабыла».Жюстен Мерлэн и впрямь знал «Трильби» наизусть.
Было уже поздно. Селение, без единого огонька, спало. В общем он с удовольствием проехался по лесу, по полям. Он поставил машину в гараж и вошел в кухню через дверь, которая вела прямо из гаража. Стакан виски не повредит. Странно, что у Бланш нет холодильника. И радио тоже. Должно быть, перевезла куда-нибудь. Сверхъестественное очарование… Держа в одной руке бутылку, а в другой стакан, Жюстен прошел в библиотеку и уселся в красное кресло… Возможно, если бы он, Жюстен, умел любить достаточно сильно, то сверхъестественные силы показали бы ему Бланш, стоящую на пороге спальни, на верхней ступеньке. Жюстен смотрел на дверь. Женщина в длинной белой ночной рубашке с шалью на плечах… Она поворачивает голову, виден только ее полупрофиль, маленькое прижатое к черепу ушко…
Жюстен клюнул носом и проснулся. Если он не собирается проспать всю ночь в этом кресле, лучше поскорее лечь в постель.
Утром, когда он вошел в библиотеку и уселся за письменный стол, он обнаружил вокруг странный беспорядок. С тех пор как он занялся «Трильби», он отставил корзинку с письмами в сторону. А теперь письма, вот они, лежат на самой середине стола. Может быть, он накануне вечером опрокинул корзинку? Однако стоит она на прежнем месте, и писем как будто не убавилось. Правда, накануне он выпил и съел лишнего, даже ухитрился заснуть, сидя в красном кресле. Впрочем, коль скоро письма оказались посреди стола, значит, ясно, что он сам их сюда положил. Посмотрим лучше, что они собой представляют, и проверим, могут ли влюбленные в мадам Бланш говорить о чем-нибудь другом, кроме своей любви к ней… Жюстен Мерлэн явно искал предлога, лишь бы не заниматься сейчас «Трильби», притворялся перед самим собой, что не интересуется ею, отворачивался от нее, даже в ее сторону не глядел. Но все это только для того, чтобы подстеречь, схватить. А потом он с разбегу напишет последние сцены.
Среда.
Дорогая мадам Отвилль,
Я уверен, что письмо мое Вас разочарует (в чем же, Господи Боже?), поэтому-то я и пишу его с замиранием сердца. Однако я не собираюсь его переписывать, и если перечитываю письмо, то лишь затем, чтобы исправить орфографические ошибки.
Дорогая моя мадам Отвилль, спасибо Вам за то восторженное состояние, в котором я нахожусь, спасибо за то, что Вы приехали в Страсбург, за то, что Вы такая, какая есть, спасибо за тысячу самых неуловимых вещей. Все это я испытываю со вчерашнего дня, и все это самым удивительным образом подняло на непривычную высоту вопросы, которые ставит передо мной само мое существование.
За все это, за все те дары, которые в Ваших глазах, возможно, сущие пустяки, за все это я благодарен Вам сверх всякой меры.
Вчера, когда я возвратился из Бельфора, меня распирало желание кричать повсюду о моем счастье, неистово орать – расплата за собственную застенчивость. Моя машина делала каких-нибудь жалких 65 километров, а я, как видите, дорогая мадам Отвилль, все 210.
Но попытаемся спокойно подвести итоги, а позже опять потеряем голову. Я Вас видел, кажется, всего четыре раза! Я нашел Вас… Нет, описания не последует, я нашел Вас очень милой, и это, конечно, для Вас вполне естественно. Для меня тоже–
но впоследствии все стало чудом.
У меня создалось впечатление–
когда именно, неважно,–
что я рискнул вступить, нет, бесстрашно прыгнул куда-то, где рассуждения, логика, сила тяготения упразднены и обязательным условием является головокружение и бешеная скорость. Итак, сделаем вывод (вижу, что мояпопытка уточнить что-либо потерпела самую жалкую неудачу).
А впрочем, какие тут могут быть выводы? Думаю, что люблю Вас, но не знаю, совсем не знаю, как Вы к этому отнесетесь. Не знаю также, что практически может из этого получиться, я в данный момент нахожусь на слишком значительной высоте, дабы беспокоиться о таких вещах. Я обещал себе избегать слова «любовь» и его производных (хорошо же я держу свои обещания!). Возможно, потому, что слово это чересчур опошлено, возможно, также и потому, что по отношению к Вам оно приобретает совсем новую силу, столь неотвратимую мощь, что я не сразу решился воспользоваться им, дабы описать то, что насчитывает всего несколько дней, даже часов существования.
Кончаю. Письмо это и так уж достаточно путаное. Что-то Вы о нем подумаете? Знаю, Вы не будете над ним смеяться. Но, может быть, назло усмехнетесь. Решите, что я слишком юн, романтичен. И, однако, никогда я так не старался быть объективным, не преувеличивать.
Возможно также, Вы сурово его осудите. Ибо в конце концов в нем нет ни на йоту сдержанности. В нем есть крайности, вряд ли допустимые после четырех встреч и получаса задушевной беседы в пошлейшей обстановке. Вы сердитесь на меня за это, Бланш?
Мне хочется, дорогая мадам Отвилль, сказать Вам так много, не знаю даже точно, что именно… Но прежде всего мне хотелось бы, чтобы Вы сказали мне, и, надеюсь, в ближайшее время–
что Вы думаете об этом письме.
Ибо если я позволяю себе, быть может, зря, говорить здесь только о моих чувствах, только о себе, то лишь потому, что ничего не знаю о Вас и в этом отношении могу только выражать свои желания, смиренные свои пожелания, например чтобы Вы разрешили мне еще раз заглянуть в Ваши глаза, эти глаза, цвет которых я теперь знаю наизусть и никогда не смогу забыть…
Том.
Жюстен вздохнул, поискал конверт – круглый почтовый штемпель гласил: 12 – 10 – 52. Два года спустя после Раймона, после скольких других… Не все возлюбленные Бланш были ее корреспондентами, должны были быть еще и такие, которые вообще не писали…
Страсбург, четверг.
Спасибо за Ваше письмо, дорогая мадам Отвилль, где Вы, говоря о себе, ограничиваетесь наброском, ибо Вы опускаете важнейшие детали, Вашу женственность, например, ту страшную женственность, в коей Вы столь же неповинны, как, скажем, безвременник в своих ядовитых свойствах.
Я чуть было не приехал в Париж в следующее воскресенье после Вашего отъезда. Крайне досадные обстоятельства помешали моему намерению. Меня это потрясло, будто случилось что-то непоправимое. Ведь через неделю-другую Вы меня забудете, разве нет, дорогая? Мне будет грустно, но сладкой станет эта грусть.
Между прочим, вот уже пять минут назад, как я заметил, что безгранично счастлив. А до того был скорее в мрачном настроении. Спасибо, Бланш, за подарок, который Вы мне делаете, который я вырвал у Вас силой, как и все другие. Но ведь должны же порядочные женщины тоже делать подарки?
В вечер Вашего отъезда я только мельком видел Анри, и я мог ему сообщить, что скорый парижский поезд увез Вас, пристроившуюся в уголке возле окошка, отбыв с опозданием (о, чудо!) на целых тридцать пять минут. Но думаю, Анри не заметил, что ноги мои оторвались от земли и что я нахожусь под воздействием необычайного электрического заряда. Людям вообще не хватает главным образом проницательности.
Три дня назад я побывал в том самом месте, где в первый раз почувствовал в отношении Вас нечто неуловимое. Я имею в виду дорогу на Париж и шоссе, где мы немножко прошлись пешком. Хотя со мной был мой товарищ, мне удалось, благо тому способствовало все, настроиться на высокий лад. Простите мне эти ламартиновские крайности.
Возможно, буду в Париже в воскресенье на той неделе, не разрешите ли известить Вас письмом или телеграммой и предстать перед Вами часов в одиннадцать утра?
И еще одна просьба, крайне нескромная: не сообщите ли Вы мне номер Вашего телефона, а также часы, когда я могу надеяться застать Вас, не слишком Вам помешав. Видите ли, дорогая мадам Отвилль, вслед за цветом Ваших глаз я коварно пытаюсь уловить звук Вашего голоса.
Мне кажется, что письмо получилось глупое и Вам не понравится. Предпочитаю поставить точку… К тому жевряд ли выразишь и передашь словами, что представляете Вы для меня. До скорого свиданья, дорогая…
Том.
Бедняга Том… Он решил приехать в Париж вслед за своей любовью… «Крайне досадные обстоятельства помешали моему намерению…» Бедняга Том, у него тоже не было ни гроша, видно, сидел на одном жалованье. Чем занимался этот Том, провинциал, да еще какой провинциал! Жюстен стал проглядывать голубоватые листки, покрытые несколько беспорядочным почерком интеллигента…
…Я знаю, знаю, что день седьмого ноября, проведенный с Вами в Париже, еще долго-долго будет служить пищей моим мечтам. Все приобретает в моих глазах или, во всяком случае, мне кажется, что приобретает, фантастические размеры (говорю это не в пылу увлечения, Бланш, а скорее из суеверия). Думаю, это еще один способ Вас «удержать».
Прежде всего поверьте, Бланш, дорогая, что я вовсе не стараюсь занять в Вашей жизни слишком много места. Я хотел бы только, чтобы Вы приняли, чтобы Вы согласились терпеть… эту вещь. Бланш, умоляю Вас, соблаговолите принять мой дар–
это совершенно новое и никогда еще не бывшее в употреблении чувство!
…Я собирался рассказать Вам о себе. Но всякий раз, касаясь этой темы, я впадаю в тоску. Жизнь моя так похожа на прозябание. Что смогу я предложить Господу Богу, когда он призовет меня к себе (если все пойдет по-прежнему, то ждать этого уже недолго)? Несколько миллиграммов нуклеиновой кислоты, вполне для него безвредной (впрочем, я меньше всего думаю о том, что именно преподнести нашему Отцу предвечному).
Кто же такой этот Том? Человек, ведущий научные изыскания в университете, химик в частной лаборатории или еще кто-нибудь? Вот опять письмо от него, но выглядит оно иначе… На бумаге штамп… «Селект» Американский бар…» Жюстен мельком пробежал страницы, оно оказалось бесконечно длинным, это письмо, написанное, очевидно, ночью, были даже проставлены часы…
Половина второго.
…хочу продлить, разрешите мне эту роскошь, последние минуты, которые я проведу с Вами до самого рассвета. Хочуеще верить, вплоть до восхода солнца, до начала чего бы то ни было, верить, что Вы вошли в мою жизнь и не уйдете из нее никогда, что без Вас я физически не могу существовать, что реалисты – ужасные старые девы и, общаясь с ними, надо быть все время начеку. Я выпью необходимое для этого количество виски…
Жюстен с трудом разбирал продолжение… Не меньше двенадцати страниц бреда… нет, не бреда, просто это было любовное письмо. Кажется, Том признавался, что выпил слишком много виски, что гарсон время от времени приходит посмотреть, не свалился ли гость под столик, и, убедившись, что все в порядке, удаляется прочь… Однако ночные часы бегут.
4 часа.
…я сохраняю за собой неотъемлемое право любить Вас так, и так долго, как мне того захочется. Ах, Бланш, не у серого ли неба Вы позаимствовали цвет Ваших глаз? (Один виандокс!
–
кричит гарсон.)
Но обещаю не надоедать Вам своими воплями. Для Вас я хочу быть (сколько Вам будет угодно и даже дольше) другом, который порой не нужен, забыт, но всегда здесь, под рукой, незаметный и готовый к услугам, как дежурная сиделка. Но все эти качества познаются лишь на практике. Испытайте меня. Клянусь Вам, Бланш, которую я люблю, я создан для роли друга. Я так мало расходую на 100 километров. Я не требую особого ухода (10 строчек раз в два месяца) и послушен, как форд. Все же должен добавить, что серийное производство таких экземпляров, как я, еще не налажено.
Примите же, дорогая моя, любимая, дружбу, которую я Вам предлагаю, не как суррогат, а как некий вполне практичный подарок, складной, портативный (он прекрасно умещается в сумочке).
Сейчас доставлю этот настоенный на алкоголе бред Вашей консьержке, она, должно быть, уже встала, эта женщина. После чего отправлюсь на Восточный вокзал.
В самый последний раз, Бланш, обожаемая моя, позвольте мне сказать Вам о моей любви, такой безнадежной ивсе-таки лучезарной. Что бы ни случилось, я навсегда сохраню в отношении Вас бесконечную благодарность.
Том.
Дорогая мадам Отвилль,
спасибо за Баше письмо. Оно прекрасно ставит все, и меня самого в том числе, на свое место. Констатирую этот факт без горечи и упрека.
Но я буду в Париже в следующее воскресенье. Мне необходимо Вас видеть. Где и когда Вам будет угодно.
Искренне Ваш
Том.
Жюстен в сердцах отодвинулся от стола вместе с креслом. Внезапно он почувствовал себя братом всех этих мужчин, которыми играла Бланш. Кстати, письмо Тома напомнило ему о виски, стакан виски перед завтраком не помешает. Он отправился на кухню. Эти несколько писем Тома были как бы «дайджест» романа Раймона: встреча, любовь с первого взгляда, разлука; вторая встреча, любовь, переходящая в экстаз; глухой стук ножа гильотины. Конец. На сей раз Бланш оказалась более крутой, более проворной, а главное, у нее хватило такта не связываться с этим своим «корреспондентом». С романтиком, с провинциалом. Из тех, что едут в Париж не обязательно Растиньяками, и, освободившись от груза провинциализма, они перестают подражать парижанам, просто уже «существуют» в этом качестве и вносят в парижскую почву свой родной чернозем. Должно быть, Бланш встретила его у каких-нибудь своих друзей во время поездки в Страсбург, куда она ездила с неизвестной целью, ну, скажем, повидаться с этими своими друзьями. Том попался ей на пути.
Значит, в Страсбурге занимались научными открытиями? Возможно, ведь там имеется университет, профессора… Том вполне мог принадлежать к плеяде тех героев, что умирают от еще не известных болезней и сами остаются еще более неизвестными, чем солдат под Триумфальной аркой. Из плеяды тех, что носят люстриновые нарукавники, как выражается Шарль Дро-Пандер – «управляющий „Луна-парком“ Бланш, и умирают без барабанного боя и трубного гласа, без цветов и венков, как и положено безвестным труженикам науки. Жюстен почувствовал горячую симпатию к этому Тому, который прекрасно видел все, знал, что Бланш очень скоро бросит его в захолустьи. Но, возможно, он в ней ошибался?
Держа в руке стакан виски, Жюстен вернулся в библиотеку, не спеша раскурил трубку… В сущности, все эти «человеческие документы» не выдерживают сравнения с хорошим; по-настоящему написанным романом. Чтобы вдохнуть в них жизнь, требуется искусство. Жюстен Мерлэн погрузился в размышления об искусстве. В один прекрасный день, когда он перестанет делать фильмы, он напишет о том, как их делают. Как их делали в его время. Теперь вот появилась синерама. Как-то искусство приспособится к синераме, как-то оно приспособит синераму к себе, что сумеет из нее извлечь? Это, конечно, вопрос не завтрашнего дня, но Жюстен уже жалел о старом орудии своего труда, которым пользовался так долго и которое рано или поздно будет сдано в архив. На его искусство катится ход прогресса, как неизбежный рок. В сущности никакой разницы между кинематографией и авиацией нет: нельзя делать фильмы и отставать от прогресса. Какое счастье быть писателем, иметь дело с одним только языком – с каким ты родился на свет Божий; вместе с ним ты растешь и естественным образом меняешься на протяжении всей жизни. Писателю никто не навязывает вдруг и без предупреждения цвет, широкий экран, стереоскопические съемки… Жюстен произнес про себя «стереоскопические съемки», и его охватило жгучее нетерпение, он вскочил и зашагал по комнате… Все-таки интересно было бы попробовать!
Жюстен вышел в сад, потом на дорогу в поле… «Писателя и слово ничто не разделяет, – думал он, – пишет ли он гусиным пером, стучит ли на машинке, диктует ли в диктофон. Способы передачи его мысли никакого значения не имеют, имеет значение лишь сама мысль и то, как именно она выражена словами, которые могут звучать как предвосхищение будущего или как пророчество… все зависит от взгляда на вещи. Все здесь результат творческого гения… в то время как он, кинематографист, зависит от технического состояния кинематографии, от науки…»
Приближаясь к пластмассовому заводу и вне всякой связи с этим, Жюстен Мерлэн подумал, что в скульптуре, быть может, тоже произойдут изменения вследствие появления новых материалов и способности радара сообщать движение неодушевленным предметам. Статуя будет ходить, поворачиваться, танцевать… И музыка тоже расширит свои рамки в связи с изобретением новых музыкальных инструментов и утончением человеческого слуха, способного разымать звук на мельчайшие частицы… Одна только литература защищается, ибо она прилегает к человеку, как его собственная кожа, непосредственно. Жюстен углубился в небольшую рощицу, неожиданно забрел на свалку и повернул обратно.
Дома он с минуту без толку просидел у письменного стола, потом встал, прошелся по комнате, машинально открывая и закрывая двери… Он чувствовал себя выпотрошенным, не хотелось браться ни за «Трильби», ни… Ни за что-либо другое. Возможно, виноваты в этом были письма, этот Том. В сущности Жюстен рассорился с Бланш, и отсюда это дурное настроение. Словно у него была законная супруга и они поругались! Но ведь Бланш не могла попросить у него прощения, даже если она и была неправа… В конце концов Жюстен отправился в гараж и вывел свой ситроен. Только для того, чтобы подстегнуть время, как подстегивают готовый свалиться набок волчок. Он испытывал потребность завести какой-то внутренний механизм, который замирал в нем, казалось, готов был остановиться! Надо было спешить!