Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нейлоновый век (№3) - Душа

ModernLib.Net / Классическая проза / Триоле Эльза / Душа - Чтение (стр. 11)
Автор: Триоле Эльза
Жанр: Классическая проза
Серия: Нейлоновый век

 

 


– Посмотрела бы я на них в этом положении! – И Натали начала яростно скрести гребешком голову.

Рене Луазель опять уселся в кресло, с которого только что встал.

– Сейчас, мадам, я чувствую себя чудовищно ответственным за все и за всех… В наш дом политика входила беспрепятственно и в окна и в двери. Впрочем, я и не представляю себе, как бы могло быть иначе: отец мой был активистом, и я пошел по его стопам так, словно это само собой подразумевалось. Но Оливье вылеплен из другого теста, он слабее… Одних политика закаляет, других сбивает с толку… Она порождает истинных бойцов, романтиков и авантюристов… А Оливье, как вы сами знаете, романтик. Поэтому-то я и чувствую себя ответственным, будто я собственными руками свернул ему шею.

У Оливье были совсем такие же руки, как у отца, небольшие, красивые.

– Что же делать? – спросила Натали.

– Сам не знаю… Я уже обошел всех его друзей. А к вам заглянул отчасти для того, чтобы попросить совета… Жена ходила к Клодине, к подружке Оливье, к его «невесте»… У него их было уже несколько, но жена уверяет, что Клодина его последнее увлечение. – Он улыбнулся, забыв на минуту о своей тревоге. – Возможно, Клодина знает, где он. Дениза еще не вернулась.

– А полиция?

– Нет… Рано еще… Не хочу ничего осложнять ради самого же Оливье… А вдруг он вернется.

– А вы не пытались встретиться с Дани, с супермужчиной?

– По-моему, они уже давно разругались, но вы подали мне прекрасную мысль. Впрочем, не знаю, где он околачивается… А что, если позвонить его родителям?

С каким-то лихорадочным нетерпением – и откуда только оно взялось! – Рене Луазель оглядел комнату, ища телефонную книгу.

– Она в магазине, – сказала Натали, – там и телефон. Вот сюда, в эту дверь…

– Нет, – объявил Рене Луазель, вернувшись, – по-моему, они не в курсе дела… Они меня просто обругали.

Он стоял, бессильно уронив руки, высокий, чернобровый, растерянный, со страдальческим взглядом… Очевидно, в обычное время он не прочь посмеяться… Из всех детей на него со временем будет похож один только Малыш.

– А возможно, они все-таки вместе?

Натали старалась уцепиться хоть за эту надежду.

– Нет, мало шансов, они больше не встречаются. Оливье разочаровался в Дани. Простите меня, мадам, но с нашим семейством у вас столько хлопот… Если бы только вам удалось вернуть нам Оливье, как в прошлый раз! – Рене Луазель вынул носовой платок, вытер лоб, кончики пальцев. – Бедный малый, он просто не мог больше ждать, слишком развито у него воображение, ему не терпелось, пусть бы скорее все началось… Я уверен, он не смеет вернуться, ему стыдно. Он не будет знать, как объяснить свой поступок… Если он явится к вам, мадам…

– О нет! Я его стыдить не буду, – Натали даже негромко рассмеялась от такого предположения. – Он, ваш Оливье, и сам не знает, что с ним делается. Он также создан для таких историй, как я для вольтижировки… Мозги набекрень, и, простите, кишка тонка. Один бог знает, что он такое насочинит, лишь бы заслужить ваше уважение, лишь бы вы его не запрезирали. Он отлично знает, что в ваших глазах это слишком серьезное дело и тут играть комедии не положено. Должно быть, жить в Доме политического борца не так-то легко.

– Боюсь, вы не совсем точно себе представляете, мадам, как обстоит дело!… Придерживаешься определенных убеждений… все очень просто, иными словами, воспринять их ничуть не труднее, чем, скажем, научить детей быть честными; это делается как-то само собой: не надо лгать, не надо воровать, надо защищать рабочих, трудиться, чтобы зарабатывать себе на жизнь… Только не подумайте, что наши дети живут в какой-то неестественно напряженной атмосфере… Мы не семейство из романа Доде наизнанку! Да и Оливье не создан для того, чтобы убивать других, убить себя…

Он проглотил конец фразы, боясь сказать: «Или дать себя убить…»

– Да, – повторил Рене Луазель, – трудно даже выговорить… Непостижимо…

Он откланялся и ушел. Натали осталась одна.

Что? Что тут можно сделать? Натали не хватало Луиджи, она ждала его, прислушивалась… Воистину непереносимо это состояние тоскливого страха, надо что-то сделать, лишь бы его отогнать… Говорить, рассказывать… Может быть, позвонить? Но кому? Все было недвижно, а «Голем» – новая ее иллюстрированная серия, автомат, которому дал жизнь некий пражский раввин, знаток каббалы, – Голем с его монгольским лицом, такое лицо она сама ему сделала, подмигивал ей, строил гримасы, отводил глаза… Натали внимательно его разглядывала: как странно он держится, весь как-то клонится вперед, словно вот-вот рухнет наземь, словно во лбу у него свинцовый груз… Шаги! Нет!… Да, шаги, кошачьи шаги наступающей ночи, вот что ее ждет… Где же Оливье, где он?… Что он опять натворил такого, если не смеет поднять глаз на родных, на отца?… Вот уже сутки, как его нет! Двадцать четыре часа!… Какая ответственность! А что, если они его похитили, держат взаперти, мучают? Она вдруг увидела его таким, каким он был два года назад, да, именно два года назад, когда Кристо ночевал у них в подвале. Подросток в смятых узких брючках, которые, казалось, вот-вот лопнут и обнажат его дерзкую ребяческую худобу. С тех пор он вырос, раздался в плечах, но кожа все такая же нежная, девичий румянец. Он будет красавцем, если вообще будет… Она гнала от себя мысль о том, что, возможно, уже сейчас творят над этим телом… А что, если зажечь все лампы, может быть, свет прогонит прочь призраки? Нет, при свете она разглядит их еще яснее, во всей их реальности. Кровь, раздробленные кулаком зубы, крики, нечистоты… Темнота хватала ее за горло. Слабеющей рукой Натали нащупала выключатель, зажгла лампу… Голем расхохотался ей прямо в лицо, и, когда вошел Луиджи, Натали вскрикнула: Луиджи был похож на Голема.

– Что с тобой? – испугался Луиджи. – Натали, родная! Тебе плохо?

Да, ей было плохо, да… Она стала рассказывать, быстро-быстро. Мир, в котором мы живем, этот мир – самый ужасный из всех ужасов. Луиджи! Луиджи! Здесь был Рене Луазель… с тех пор прошла целая вечность, он сказал, что позвонит, и вот ничего… Ничего, ничего, никаких новостей…

Луиджи держал руку Натали, водил ее кистью по своим колючим щекам, облысевшему лбу… Мы подумаем, говорил он, подумаем… Может быть, стоит порасспросить Кристо? Он наблюдательный человечек, и если даже Оливье ничего ему не говорил… Нет, нет, Кристо расспрашивать нельзя, он непременно заподозрит неладное, и неизвестно, как это на него подействует. Когда ему сообщили, что Оливье послали по делам, Кристо, по словам отца, так па него поглядел… Давай пощадим хоть Кристо. Видишь, до чего доводит политика… Не говори глупостей, Луиджи, нельзя жить так. Впрочем, как ни старайся, все равно от этого не уйдешь. А что, если позвонить Луазолям? Нет, нет, не надо, ты сам понимаешь, что при каждом телефонном звонке они пугаются, надеются… Ох уж мне эти семьи, погрязшие в политике! Вот к чему это ведет, ребятам приходится жить в такой атмосфере, что в конце концов собственная бабушка кажется замешанной в похищении детей. Как в страшной сказке… Ладно, Луиджи, если тебе так легче, ворчи, пожалуйста, ворчи, но ты мне рвешь сердце. Лишь бы с ним все обошлось благополучно. А что они будут говорить, когда он вернется? Лишь бы вернулся, а там посмотрим. Нет, но что все-таки он скажет товарищам? Да нет, он вернется, обязательно вернется…

XXVIII. Юноша и стыд

Оливье вернулся. Натали узнала об этом из короткого телефонного разговора. Потом получила записочку от Рене Луазеля: не посоветует ли она, кто бы мог отвезти Оливье в Швейцарию? И чтобы не расспрашивал ни о чем. Натали обещала подумать.

Кто? Лебрен? Василий?… Возможно, Лебрен на подозрении, а что будет, если его остановят на границе? Василий… такси, впрочем, Василий… Возможно, все-таки… Что ж, тогда Луиджи! Да, это будет куда надежнее. Так-то так, но, может быть, Василий? Или Лебрен? У всех есть машина, а когда вам нужно… Клода принимать в расчет нельзя, Вакье занят в клинике по горло… А действовать надо спешно, очень спешно. Натали остановила свой выбор на Василии, набрала номер телефона, но, услышав «Алло!», положила трубку, голос был незнакомый, очевидно, Василия нет дома. Ничего не получается. А Лебрен не может бросить больницу на три дня. Остается только Луиджи.

Даже трудно себе представить, как сложно, не попавшись на глаза, прятаться, уничтожить бумаги, даже просто выбросить пару старых брюк… Целое дело получить, не прибегая к помощи телефона, адрес, куда надо заехать за Оливье. Инструкции… взять одежду, несколько книжек… К тому же следовало держаться начеку, чтобы соседи не усмотрели ничего подозрительного в бесконечных переговорах Петраччи и Луазелей. Не говоря уже о детях. Луиджи уехал днем, погрузив в машину чемодан Оливье вместе с ящиками игрушек. Пришлось сказать Мишетте, что Луиджи уезжает на несколько дней и что это, мол, никого не касается.

– Неужто из-за того мальчишки?

– Замолчи, – сказала Натали, и Мишетта замолчала.


Натали снова взялась за Голема. Работая, она напевала, попросила у Лебрена разрешения его поцеловать, заказала Мишетте шоколадный крем для Кристо…

Луиджи вернулся усталый и довольный. Нет, решительно, путешествия в его возрасте – слишком утомительное дело. Сначала Оливье сидел в машине, как неодушевленный предмет, словно лунатик какой-то, но после переезда через границу проснулся, и проснулся в необыкновенно веселом расположении духа. Хорошо все-таки они сделали, что послали его пожить среди снегов. Художник и его жена очаровательнейшие люди. Лишь бы Оливье в нее не влюбился, что-то похоже на это… Как так сразу? Да, представь себе, и, по-видимому, ей это не так уж неприятно. В конце концов что случилось, почему он исчез? Испугался?… Я сначала тоже так думал, но, оказывается, ничего подобного! Скорее уж мечты… безрассудство. Он мне по дороге обо всем рассказал. Рассказывал и рассказывал фактически про себя и для себя… Не следует обманываться: он испугался, это верно, но лишь потому, что ему нравилось бояться, убежал он, повторяю, не потому, что сдрейфил, а потому, что действовал сообразно выдуманному им самим сценарию. В какой-то момент он понял, что затеял скверную историю, но уже нельзя было переиграть. Этот сценарий был непонятен, со стороны выглядело так, будто он трус! Уверен, что Оливье гордился тем, что ему угрожали, ему хотелось бы пережить похищение! Театр! Говорю тебе, чистый театр!

– Значит, по-твоему, все образуется? – сказала Натали. – И единственно, что тебя волнует, это супруга художника?

Луиджи уже облачился в пижаму и домашние туфли, и весь так и сиял от радости, что сбросил с плеч тяжелое бремя.

– Ваш приказ выполнен, господин генерал! Пока что все идет хорошо. Не будем ничего драматизировать заранее. Ах, да… Оливье вручил мне для тебя начало романа, автор коего один его приятель, и он ужасно дорожит твоим мнением. Если его писания тебе не понравятся, он бросит работу.

Лежа рядом с Луиджи, который, нырнув в постель, сразу же заснул глубоким сном, Натали взяла листки, напечатанные на машинке. Она была так счастлива, что ей даже спать расхотелось. Бог знает как напечатано… Начинающий романист был таким же новичком и в машинописи, очевидно, брал у кого-нибудь на время машинку… «Юноша и стыд». Странное название… Натали раздражали все эти буквы, попавшие не на свое место, но уже через несколько минут ей почудилось, будто она слышит Оливье: его голос, его манеру строить фразу… Она, конечно, сразу подумала, что молодой автор – сам Оливье, а теперь все сомнения отпали. Ошибки, строчки, налезавшие одна на другую, перестали ее раздражать. А что, если ей удастся проникнуть в душу Оливье, заглянуть в его внутренний мир?

ЮНОША И СТЫД

Я решил пойти покататься на лодке. У меня на пруду в лесу Рамбулье есть своя лодка. В это время года, в самом начале весны, по будням там никого не бывает, и я не знаю ничего лучше этого одиночества, согретого жаром сердца, сердца, которое не одиноко, у которого есть родители, друзья, дружба и любовь. Отвязать свою лодочку, взрывать веслами олово вод, смотреть, как солнце вдруг расталкивает плечом облака, очищая себе место, и золотит все, чего коснется его луч… Беспримесное наслаждение: все участвует в нем – мускулы, кожа, ясность мыслей и безбрежность грез. Заговор всего, что есть я, и всего окружающего, что дополняет меня. С чего это я так счастлив? Я засыпался на экзамене по санскриту, но что за идиотская мысль изучать санскрит? Мне двадцать три года, у меня есть профессия, невеста, с которой я живу уже целый год и которая скоро официально станет моей женой. А это значит, что каждый из нас уйдет от своих родителей, мы поселимся вместе, она и я, и при одной этой мысли я испытываю столь неподдельное волнение, что кровь бросается мне в голову. В такой изумительный весенний день все это представляется мне необыкновенно выпукло. Я, слава богу, из нервных, счастью удается меня опьянить. Но и несчастью тоже – этого забывать не следует. И если я завалился по санскриту, то потому, что чувствовал себя тогда несчастным по-настоящему – мне показалось, будто при моем появлении воцарилась тишина и кое-кто из сокурсников хихикает, поглядывая на меня исподтишка. Я проверил прическу, узел галстука, брюки… все, казалось, было в порядке… Так в чем же дело? Ужасно глупо. Я сказал: «Чего это вы так развеселились?» И мне ответили, что никто не веселится, так как на санскрите не повеселишься, к тому же он им осточертел. Что ж, все может быть… А все-таки они продолжали хихикать, и если не над санскритом, то, значит, надо мной.

Это меня раздражало. Но я не из тех, кто позволяет себя убаюкать; когда я раздражен, я тотчас же беру курс на одиночество. Ухожу на природу или в гостиницу, чтобы не иметь ни с кем объяснений по поводу своего дурного настроения или выражения лица. Родители достаточно настрадались из-за моих побегов. Кажется, это именно так и называется: побег.

Они, конечно, устраивали целые драмы, мама плакала, а отец как-то чуть не умер от беспокойства – у него больное сердце. Но как я их ни люблю, каждый раз я начинаю все сызнова, увлекаемый бог весть кем, бог весть чем: дурным или хорошим настроением, женщиной или облаком, ей-богу, даже облаком.

Я изучаю санскрит, священный язык браминов, так как мной владеет страстный интерес к человеку. Язык объясняет нам человека, масштабы его души и мысли, его знания, его занятия, его принципы… Язык – это подлинная история человека со всей его ложью! Филология – это главная моя любовь, моя страсть, возможно, истинное мое призвание. Но я не желаю зависеть от семьи, не потому, что мое содержание так уж тяжко отражается на их вполне приличном бюджете, но в силу самых обычных причин: гордость, принципы, свобода. Поэтому я пошел работать. Я зарабатываю себе на жизнь в одном театральном агентстве, куда меня как полиглота приняли с распростертыми объятиями. Живу я у родителей, и моих заработков мне хватает. Ни у Арлетты, ни у меня нет тяги к роскоши, и, поскольку мы приобрели туристское оборудование, мы вполне можем позволить себе уезжать на каникулы.

Родители, ясно, были недовольны тем, что я бросил учебу: раз я имею возможность не думать о хлебе насущном, я не смею зарывать в землю свои лингвистические таланты и обязан отдаться любимой филологии. Мы много и долго спорили, причем они, по их же выражению, исходят из данного случая, а не из общих положений. Иными словами, в моем случае – случае, когда у человека, скажем, есть определенные способности, вкус к труду и весьма скромные потребности, когда такой человек соглашается быть на иждивении и не ради беспечального жития, а ради того, чтобы трудиться, – так вот, по их мнению, такой человек, то есть я, обязан не поступаться своим «будущим», своим «делом», своим «вкладом» в сокровищницу человеческих знаний. Родители, они и есть родители, и когда речь идет об их детях, а в данном случае о единственном обожаемом сыне, они обычно теряют разум. В их глазах я гений. А в своих собственных – я просто человек, имеющий влечение к определенной научной дисциплине, но не разрешающий себе полностью отдаться ей в ущерб своим же принципам. Я дал себе срок до двадцати одного года – до так называемого совершеннолетия – и потом разом перерезал пуповину.

На свое горе я освобожден от военной службы. Я близорук и ношу очки. Во всем прочем я здоровяк. Мой отец хирург, и я вырос на витаминах, зимой снег, море летом, сплошная гигиена и паника по поводу любой царапины. Отец мой врач-скептик и не может даже слышать о науке. Зато в нее свято верит мама, и всякое новое открытие в медицине для нее – это Лурд, уж никак не меньше. Она верит в медицину незыблемо, железно. В отношении меня она строго следовала всем указаниям отца, но сама глотала подряд все образчики лекарств, которые присылали моему родителю, так что мы только диву давались, как она еще жива. Отец лечится только спиртным, и то лишь когда гриппует. Впрочем, он никогда не болеет.

Помимо медицины, которая, так сказать, прочно прижилась в нашем доме – отец услаждает наши трапезы рассказами об операциях рака, – существует еще и политика. Отец придерживается вполне определенных, крайне правых взглядов, мать противоположных, но весьма расплывчатых, а я подсмеиваюсь над ними обоими, но больше склоняюсь к матери, к образчикам фармакологии и либеральным политическим верованиям. Необузданный нрав родителя мне претит, и я думаю, как мама могла с ним ужиться, или, вернее, думал так, будучи ребенком, а теперь я просто отказался есть отцовский хлеб, и тем хуже для санскрита. Подлинные причины моего стремления к независимости известны одной лишь Арлетте. А своих стариков я жалею. Если бы я вступал с ними в споры, дом превратился бы в ад. И сейчас-то уже не сладко. В лицее меня считали коммунистом – впрочем, почему бы и нет? – хотя коммунистом я не был, не был также членом Союза коммунистической молодежи, ну и что с того? Не так-то плохо быть коммунистом. На самом же деле у меня скорее некоторые склонности к католикам. Даже Арлетта не знает моих тайных мыслей. Я мистик-реалист. Я верю в союз человека и божественных сил в запредельном, но не стал из-за этого созерцателем. Главная задача человека – это расширить жалкие свои пределы; что бы сталось е человеком, не будь взлета открытий, любопытства, желания знать, что там дальше, еще дальше… Все мы передохли бы со скуки. А вот мне не скучно. Мне любопытно знать, как победят рак, какова оборотная сторона Луны. Думаю, однако, что не будь я в союзе с божественным и силами запредельного, тоска обратила бы меня в прах. Я создал для самого себя, себе на потребу философский мирок, наивный, глупенький и тесный, но он дает мне необходимый минимум интеллектуального комфорта, без которого я бы окончательно сбился с пути.

Вообразите себе нашу семейную жизнь! Взрывчато динамитную. С тех пор как началась война в Алжире, родители совсем переругались, а ведь длится это добрых шесть лет. Мальчик пойдет, мальчик не пойдет, он будет защищать свою родину, это вовсе не значит ее защищать, он не будет дезертиром, будет, тогда он попадет в тюрьму, за, против и т. д. и т. п. Де Голль то, де Голь се… А я ни во что не вмешивался, я твердо решил про себя никуда не идти, не быть дезертиром, но, даже будучи в армии, оказывать сопротивление. Вот каковы были мои высокие замыслы. И тут-то меня освободили от военной службы! Ведь не слепой же я! И я подозреваю, что произошло это не без вмешательства отца, так как в призывной комиссии у него есть знакомые врачи. Мои товарищи тоже глядят на меня кто искоса, кто с одобрением, исходя из противоположных, для каждого весьма веских, но ложных для меня доводов, коль скоро я-то здесь ни при чем. Они меня осуждают. А я не желаю, чтобы меня судили. Никто не может ни знать, ни понять. Все всегда лживо. Только Арлетта знает и верит в меня. А в глазах товарищей я или ловкач, или трус, или тип, который тысячу раз прав, что вытащил счастливый номер, даже если ему чуточку в том подсобили.

Дома от этого легче не стало. На работу я пошел отчасти из-за бесконечных споров с родителями, пытавшимися приохотить меня к учебе. В наших отношениях все ложь, все основано на недомолвках. Отца я просто не понимаю; впрочем, я не знаю, что он такое замышляет.

И вот я в своей лодочке, на олове пруда, я гребу не торопясь, бросаю весла, снова берусь за весла. Солнце уже не такое жаркое, сплоченный строй облаков одолел его, и сумерки готовятся растворить меня в своей великолепной серости. Я причаливаю к берегу. Привязываю лодку. Надеваю куртку на меху и, стуча зубами, иду к машине, которая стоит на площадке под высоченными деревьями. Я слишком одинок. Слишком одинок в этом мире, среди людей. А сказать откровенно, я боюсь. Не войны боюсь, не полиции, не бомб, не всяких угроз, мне страшно быть таким бесконечно малым, бесконечно одиноким среди огромной бесконечности.

………………………………………………………………………………

Натали читала – не такой уж это капитальный труд, шесть главок, всего страниц пятьдесят. Герой «Юноши» очень походил на Оливье, но Натали лишь с трудом расшифровывала подмалеванные, закамуфлированные чувства, не находила разгадки. Талант? Ее слишком интересовал сам Оливье, чтобы особенно вникать в литературные достоинства повести. Да и когда Оливье вернется, эти страницы в его собственных глазах будут ребяческой пробой пера. Это как с Малышом, когда она ему сказала: «Я ведь вчера запретила тебе трогать карандаши», – он возразил: «Это вчера было, тогда я был еще маленький. А сегодня я уже большой!» Через полгода Оливье скажет: «С прошлого года мой друг повзрослел. Это было его юношеское произведение». И возможно, он возненавидит праздное времяпрепровождение, именуемое литературой, и станет мечтать о чем-то ином, например о санскрите, почему бы и нет?

Натали подвигала лопатками, чтобы полнее ощутить уют постели, и заснула.

XXIX. Голем

Она проснулась давно, но вставать с каждым днем становилось все труднее. Несмотря на вчерашний утомительный день, Луиджи с раннего утра уже был на ногах. Натали все не вставала. Да и зачем: лежа она лучше обдумывала свою работу, вовсе не обязательно для этого сидеть за столом; лежа она набиралась сил, которые расходовала днем на ходьбу, на сидение за столом, да и чувствовала себя талантливее, умнее. Теперь, когда Оливье был в безопасности, она смогла возвратиться к своим баранам в переносном и буквальном смысле слова: давно пора было кончить двух маленьких баранчиков для мастерских, где их научат стукаться лбами и рожками. К тому же своей очереди ждал Голем.

Обычно Натали выбирала для иллюстрированных серий тему, позволяющую ей уноситься мечтами дальше заданного сюжета. Те, кто пробегал ее «Игрока в шахматы», разве могли они представить себе, что за этими иллюстрациями скрывался ее особый мир, мир Натали Петраччи… Автомат в подвальном помещении, Кристо, ночь, когда он залез в ящик… Все то, что значил в ее жизни этот старый турок… Что-то принесет ей Голем?

Она уже домечталась до того, что иногда ей чудился в Големе Луиджи. Глупость какая!… На худой конец Луиджи мог походить на того раввина, который создал Голема. Раввин этот жил в XVII веке в пражском гетто и изучал каббалу. Голем был автоматом, порожденным каббалистической наукой, существом гибридным – не человек, не вещь, не живой, не мертвый, просто манекен, в зубы которого раввин вкладывал магическую тетраграмму. Голем должен был прислуживать раввину, выполнять всякую черную работу. Однако раввин добился лишь полууспеха, Голему так и не удалось стать по-настоящему живым существом. Это была не жизнь, а прозябание, да и оживал Голем лишь днем, когда раввин вкладывал ему в зубы записочку с магическими письменами, которые притягивали свободные таинственные силы вселенной. Однажды вечером, когда раввин замешкался и не вынул талисман из губ Голема, тот впал в бешенство, убежал и стал крушить все, что встречалось на его пути, попадалось под руку. Пока раввин не догнал его и не вырвал записку из его зубов. В свое время Натали прочла «Голем» Мейринка. В глазах писателя Голем был автоматом, одушевленным не внутренней жизнью, а встречными силами; получеловек без мысли, автоматическое существование…

«И думается мне, что как тот Голем оказался просто глиняным чурбаном, лишь только таинственные письмена жизни были вынуты из его рта, так и все эти люди Должны рассыпаться в прах в то же мгновение, если лишить их души, потушить в их мозгу – у одного какое-нибудь незначительное побуждение, второстепенное желание, может быть, бессмысленную привычку, у другого – лишь смутное ожидание чего-то совершенно неопределенного и неуловимого»…

Почему именно в городе Праге рождаются эти существа, созданные по образу и подобию человека, полулюди без мысли, обреченные влачить существование автоматов? Старинные марионетки, радующие детвору и вызывающие какое-то неловкое чувство у взрослых, и куклы, созданные Трнкой… Голем – детище старого раввина, изучавшего каббалу, и знаменитый робот, созданный Чапеком… Нить, протянувшаяся из глубин веков и ведущая прямым путем к автоматам Луиджи.

«Душа… – думала Натали, – надо бы создавать автоматы не по подобию человека, а по подобию бога. Если только бог в нашем воображении такой, каким его хотят видеть люди. Создать автомат по подобию божию…» Она повернула голову к окну, к саду, к этому пустынному уголку, зажатому глухими стенами, увидела заброшенное крыльцо, ступеней которого ни разу не коснулась нога человека… А что, если Голем… Он ходит так, словно вот-вот упадет ничком, лицо у него широкое, желтое, раскосые глаза, выступающие скулы… Натали почувствовала себя способной его увидеть, в ней самой живут силы, которые могут породить человека-автомата, не живое, но и не мертвое существо… Возможно, эта минута ужо наступила? Ведь каждые тридцать три года можно увидеть Голема, который идет вам навстречу, но по мере приближения к человеку становится все меньше и меньше, и когда он, уже совсем крошка, подходит вплотную, он вдруг исчезает, словно его и не было! Роман (или легенда) указывал даже точный адрес Голема, дом в пражском гетто. Желая выследить это внушающее ужас чудище, все жители дома условились вывесить на своих окнах белье, и только тогда они заметили, что есть еще одно окно, забранное решеткой, и именно на нем-то и не вывесили белья… Помещение, которое по их расчетам находилось за этим окном, не имело ни двери, ни какого-либо другого выхода. Тогда какой-то храбрец спустился по веревке с крыши, чтобы заглянуть за решетку, но веревка оборвалась, и он раскроил себе череп о мостовую.

Натали принюхалась: пахнет вафлями, ванилью, должно быть, Мишетта печет что-то вкусное. Все-таки надо бы встать… Натали дружески кивнула саду, окну, пробитому в глухой стене и забранному решеткой… Должно быть, все другие с вывешенным для просушки бельем пришлось замуровать. Натали встала: пора за работу! Возможно, начнет она с этого дома, где на одном-единственном зарешеченном окне не висело белья… Потом нарисует падающего человека, оборвавшуюся веревку… Чудесно пахло ванилью. Натали прошла в ванную.

XXX. Иконописец

Почти два года назад Кристо задумал сделать ко дню рождения Натали подарок. И понятно, что за такой срок его приготовления перестали быть тайной. Повсюду он разбрасывал свои рисунки на клочках бумаги, на вырванных из тетрадки страницах, на бумажных салфетках, на новой оберточной бумаге, которую тащил из мастерских, и на смятых пакетах, какие попадались в доме, лишь бы лист был белый. На рождество ему подарили большой альбом для рисования, но к этому времени всем до того уже надоели его таинственные каракули, что даже Миньона оставила брата в покое. Правда, на следующее рождество, когда мама подарила Кристо карандаш и японские чернила, которые неприятно пахли, но доставили ему много счастливых минут, потухший было интерес снова ожил. Карандаш состоял из ампулы, заряженной чернилами, и фетрового стерженька, выступавшего наружу. Фетр оставлял толстую яркую черту, и именно эта яркость приводила Кристо в состояние несказанного блаженства. Теперь, когда любопытство близких угасло, Кристо мог спокойно взяться за работу. С этого и пошла картина, предназначенная в подарок Натали, и если раньше это была лишь идея, витавшая в воздухе, то теперь она начинала принимать реальные очертания.

Перепортив уйму бумаги, Кристо перешел на гофрированный картон, используя гладкую сторону. Получалось просто прелестно, картон впитывал тушь, что давало неожиданные даже для самого художника эффекты. Однако желто-песочный фон съедал яркость красок, чем Кристо был не особенно доволен. Тогда он прибег к фанере – фанерой его снабжал Марсель, – но довольно быстро к ней охладел, и тут наконец ему улыбнулось счастье – он открыл толь. Толь, вот что ему было нужно до зарезу. Луиджи подарил ему масляные краски – живопись на толе требовала именно масла. Кристо превыше всего возлюбил толь. На черном фоне фигуры, по мнению Кристо, получались особенно впечатляющие, и он испытывал чистую радость, как человек, нашедший решение сложной задачи. Никто, кроме Марселя, не подозревал, сколь многотерпелив был Кристо, даже в апогее своих страстей… Он был из породы строителей соборов, он вкладывал в работу всю свою добросовестность, всю неторопливость, необходимую для великих замыслов, всю свою веру в Натали. Он творил, и это было святое искусство. Еще неумелый, неловкий и прилежный, еще не научившийся плутовать с самим собой, Кристо старался показать свои чувства во всей их предельной наготе. Человеку, не посвященному в тайный мир Натали и Кристо, это произведение, исполненное мистического восторга, возможно, покажется непонятным, даже несколько с сумасшедшинкой, но если в один прекрасный день оно попадется на глаза людям посторонним, даже они почувствуют, пожалуй, ту великую притягательную силу искусства, что исходит от негритянских божков и картин гениальных художников. В искусстве или все – или ничего, творить можно или в полной простоте душевной – или во всеоружии высшего умения… Самое губительное для искусства – застревать где-то на полпути: немного знать, немного уметь, но таков наш повседневный удел, пресная баланда искусства. Если механической картине Кристо суждено было быть оконченной и если в будущем в лавке старьевщика ее обнаружит любитель раритетов, он возрадуется от души.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15